Текст книги "Угрюм-река. Книга 2"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Часть восьмая
I
– Можно? – И в кабинет на башне вошел весь сияющий, как стеклянный шар на солнце, Федор Степаныч Амбреев. – Ну-с… Милейший Прохор Петрович… Миссия моя исполнена. Можешь жизнь свою считать вне опасности. Ибрагим-Оглы наконец-то убит.
– Как? – Прохор вскочил. Все лицо его вдруг взрябилось гримасой безудержной радости; он крепко обнял исправника и стал вышагивать по кабинету, ступая твердо и четко.
– Где он? Где труп? – подстегивал он пыхтевшего Федора Степаныча.
– Зарыт.
– Выкопай и доставь сюда! Хочу убедиться лично.
– К сожалению, он обезглавлен. – Сидевший исправник согнулся, пропустив мускулистые руки меж расставленных толстых ног; его бритое брыластое лицо напоминало морду мопса. – Я ведь больше двух недель выслеживал его. Я был спиртоносом, угостил их хорошим спиртом с сонной отравой. В балке у Ржавого ключика. Правда, черкес и еще четверо варнаков не пили… Ночь. Я от костра тихонечко в сторону, дал три выстрела, примчались мои. Четверо трезвых вскочили на коней, с ними Ибрагим, умчались в чащу. Мы за ними на хвостах! Перестрелка. На рассвете нашли убитого черкеса. Разбойники бросили его, а голову, дьяволы, унесли с собой. Он валялся голый. Руки скрючены. В руке кинжал. Вот этот самый кинжал… Кавказский. – Федор Степаныч достал из портфеля кинжал, подал Прохору.
– Знаю… Его кинжал, – мельком взглянул Прохор на смертное оружие, сел к столу и, снова запустив пальцы в волосы, мрачно думал.
– Да, да… Его, его кинжал, я сразу узнал. Помню, – бормотал он в пространство, потом стукнул кулаком в стол, закричал резким, не своим голосом, как на сцене трагик:
– Выкопать!! Привезти сюда! Сжечь! Пеплом зарядить пушку и выстрелить, как прахом Митьки-лжецаря!!
– Слушаю.
Обведенные густыми тенями, глубоко запавшие глаза Прохора Петровича выкатились и вспыхнули, как порох, но сразу погасли. Ототкнул склянку с чернилами, взболтнул, понюхал.
Исправник проницательно вглядывался в Прохора.
– Я не видел тебя давно, Прохор Петрович. Изменился ты очень. Похудел. Хвораешь?
– Да, хвораю… – проглотил Прохор слюну, опустил голову. Мигал часто, будто собирался заплакать. Стоял возле угла стола, машинально водил пальцем по столу. – Хвораю, брат, хвораю. – Он поднял голову, запальчиво сказал: – Не столько я, сколько они все хворают. А я почти здоров… – Он прятал глаза от исправника. Его взгляд смущенно вилял, скользил в пустоту, перепархивал с вещи на вещь. И вдруг – стоп! – телеграммы.
– Ты отдохнул бы, Прохор Петрович.
– Да, пожалуй… Видишь? Читай… Протестуют векселя… Из Москвы, из Питера. А мне – наплевать. Пусть… Дьяволы, скоты! А вот еще… Московский купеческий: «В случае неуплаты дважды отсрочиваемых нашим банком взносов ваш механический завод целиком пойдет с аукциона». Стращают, сволочи. А где мне взять? У меня до семи миллионов пущено в дело. А она, стерва, не хочет дать… Она на деньгах сидит, проститутка… – Он говорил таящимся шепотом, лохматая голова низко опущена, на телеграммы капали слезы.
Исправник, склонившись, покорно сопел. Его глаза лукаво играли и в радость и в скорбь.
– Плевать, плевать!.. Лишь бы поправиться. Все верну… Миллиард будет, целый миллиард, целый миллиард, – сморкаясь, хрипло шептал Прохор Петрович. И – громко, с жадностью в голосе: – А у тебя, Федор, водки с собой нет? Не дают мне…
После расстрела рабочих дьякон Ферапонт как-то весь душевно раскорячился, потерял укрепу в жизни: и Прохора ему жаль по-человечески, и четко видел он, что Прохор тиранит народ, что он враг народу и народ ненавидит его. Дьякон с горя бросил кузнечить, стал задумываться над своей собственной жизнью – вот взял, дурак, да и ушел из рабочих в духовенство, – начал размышлять над жизнью вообще.
И показалось ему, что его жизнь из простой и ясной ненужно усложнилась, – он отстал от одного берега и не пристал к другому. Он теперь всем здесь чужой и чуждый: отец Александр едва снисходит к нему, как к недоучке, а бывшие приятели-рабочие сторонятся его. Семейная жизнь представлялась дьякону тоже неудачной: Манечка глупа, Манечка некрасива, Манечка бесплодна.
Эх, надо бы дьякону, по его дородству, вместо коротышки Манечки какую-нибудь бабищу-кобылищу, этакую запьянцовскую в два обхвата неумо́ю…
«Нет, брат Ферапошка, не то, совсем не то, – раздумывал он, покуривая на пороге цыганскую в кулак трубку и пуская дым в щель полуоткрытой двери. – А вот брошу все, пойду к разбойникам, лиходеем сделаюсь, в большой разгул вступлю». То ему мерещится, что он первый протодьякон в Исаакиевском соборе, что он в царский день так хватил там многолетие, аж сам царь зашатался и закашлялся, а народ, как от пушки, в лежку лег, что царь, отдышавшись, пригласил его к себе на ужин, во дворце Ферапонт будто бы «здоровкался об ручку» с царицей-государыней и со всем императорским семейством, что царь выпил с ним, потрепал его по плечу, сказал: «Ну, отец протодьякон, ты мне очень даже мил, разводись поскорей с Манечкой, я в Синод бумагу дам, и выбирай в жены любую мою горничную, – хочешь Машу, хочешь Глашу, хочешь Анну Ярославну, все княгини превеликие».
Дьякон даже зажмурился от такой мечты, и сердце его заулыбалось, как у матерого медведя на сладкой пасеке. Он затянулся трубкой, циркнул сквозь зубы и выбил трубку о каблук пудового сапога. «Дурак, – мрачно думал он, искоса посматривая, как шустрая Манечка возится у печки. – Куда мне, дураку темному? Да разве отец Александр отпустит меня в Питер?»
Правда, отец Александр предлагает Ферапонту учиться грамоте, даже и начинал учить его, но уж очень у Ферапонта голова проста, да и надоели все эти «паче» да «обаче». Ну их!..
«А Прохора Петровича жаль. Эх, жаль!.. Был-был великий человек и вдруг – с ума сошел». Недавно дьякон протащил к нему под рясой целую «Федосью» – четверть. Ни доктор, ни лакей, слава Богу, не заметили. Да эти прощелыги докторишки, по правде-то сказать, зря только мучают хозяина: как это можно, чтоб без вина пьющему человеку жить-существовать?
Стал пить горькую и сам дьякон Ферапонт. Дьяконица зорко следила за ним, отнимала водку. Чтоб не огорчать несчастненькую пышку Манечку, – Ферапонт ее все-таки любил, – он всякий раз, когда наступала полоса запоя, сажал себя на цепь, прикованную возле кровати к железному кольцу, запирал цепь на замок, вручал ключ Манечке, ложился на кровать и, стиснув зубы, мучительно мычал. Видя его страдания, Манечка со слезами освобождала мужа и подносила ему стаканчик зверобою с соленым рыжичком:
– Вот, голубчик, окати душеньку греховную и больше не пей, голубчик.
Дьякон проглатывал вино и, бия себя кулаком в грудь, восклицал:
– Манечка! Я сейчас буду Господу Богу молиться, да избавит меня сего зелья.
Он опускался на колени пред уго́льным шкафиком с киотом (в шкафе хранились свечи, просвирки, церковное масло, всякое тряпье). Манечка зажигала лампаду, дьякон начинал горячо, с воздыханием молиться.
И только Манечка за дверь – дьякон проворно подползал к святому шкафику, открывал дверцу, выхватывал спрятанный им в тряпках штоф водки и из горлышка досыта хлебал. Манечка поскрипывает в сенцах половицами. Манечка входит. Все в порядке: дьякон, устремив свой потемневший лик в светлый зрак Христа и благочестиво сложив руки на груди, коленопреклоненно молится. Манечка рада, рад и дьякон. Он молится долго, до кровавого поту. Манечка то и дело выходит по хозяйству – штоф убывает. Дьякон молится и час и два, богобоязненная Манечка и сама на ходу осеняет себя святым крестом, умильно говорит:
– Ладно уж, будет… Вставай, поцелую тебя, медведик мой нечесаный.
Но дьякон уже не в силах подняться, он распластался по полу, как огромная лягушка, бьет головой в пол, бормочет:
– Не подымусь, не подымусь, аще не выплачу слезами всю скорбь мою! Вскую шаташася!.. – И прямо на пол ручьями текут покаянные слезы.
Отец Александр записывал в дневник:
«17 сентября. Утром заморозок. На крышах сосульки. Вчера уехал господин инженер Протасов. Неисповедимы пути человеческие. Собирался на Урал, а замест того экстренно выехал в Санкт-Петербург, к профессору Астапову, хирургу. Местные наши эскулапы И. И. Тереньтьев и А. Г. Апперцепциус поставили диагноз – рак печени. Подлая болезнь, незаметно разрушая организм, подкралась, как тать в нощи, совершенно внезапно. Горе нам, слабым, беспомощным, иже во власти Бога суть! Расстались дружески. Я его обнял, пожелал достичь пристанища не бурного, но не рискнул благословить безвера. Однако в молитвах своих буду поминать болящего Андрея на всяком служении. Еще неизвестно, где буду я и где будет он по ту сторону жизни. Суд Господень не наш, и оценка дел людских – иная. И, может быть, многие на Страшном судилище удивленно скажут: «Господи! За что меня, праведника, осудил, а пьяницу, а преступника помиловал?» И, может, придется воскликнуть гласом великим: «Господи, оправдай меня, невинного!»
20 сентября. С прискорбием замечаю, что Нина Яковлевна встревожена болезнью Протасова сугубо больше, чем болезнью мужа. Кажется, собирается ехать в Питер, чтоб операция болящего Протасова протекала в ее близком присутствии. Сие, конечно, человеколюбиво, но греховно, ибо она второй долг свой ставит превыше первого. В глазах, в движениях, в речах ее и поступках замечаю внутреннее тяжелое борение. Стараюсь влиять осторожно, дабы не задеть больных струн сердца ее. Молюсь за нее сугубо.
29 сентября. Болезнь Прохора Петровича колеблется между какими-то пределами. То он здоров и деятелен, то вдруг «вожжа под хвост». Врач-психиатр, получающий по сотне рублей в день, только руками разводит и говорит, что для него еще не все этапы болезни ясны. Осуждать не хотелось бы сего премудрого врача, но… А по-моему, с точки зрения профана, болезнь Прохора Петровича, этого язычника-христианина, не есть болезнь физическая, то есть заболевание разных мозговых центров и самой ткани мозга, а поистине простое помутнение души. У него, по выражению мудрых мужиков, «душа гниет».
И выходит, что если помутнел хрусталик глаза или на глазах зреют катаракты, никакие примочки, капли, очки не в силах помочь больному. Надо снять катаракты, и слепец узрит свет. Так и с помутневшей души Прохора Петровича надо снять ослепляющие катаракты, и душа прозреет. Но как и что именно снять с души больного – ума не приложу. Молюсь за раба Божьего Прохора.
Вчера, в три часа дня – прости меня, Господи, за улыбку – случилось действительно нечто несуразное, глупо-смешное. Был привезен из тайги обезглавленный голый труп черкеса Ибрагима-Оглы. Труп опознан исправником, следователем и Прохором Петровичем. Составлен протокол. Сбежался народ, день был праздничный. На площади развели костер, труп бросили в пламя. Приказано было трезвонить во все колокола (вопреки моему запрету). Полуистлевшие кости перетолкли, прах стащили к башне, ссыпали в жерло пушки и выстрелили вдоль Угрюм-реки. Сияющие Прохор Петрович и исправник от удовольствия потирали руки. Стражникам выдана награда, народу выкачена бочка вина. Пушечная пальба и ликование. Вообще нечто вроде языческой древнерусской тризны. А в народе упорный слух, что в это самое время Ибрагим-Оглы, как ни в чем не бывало, сидел на краю поселка у шинкарки Фени и тоже попивал винцо, но во здравие, а не за упокой. Слух, правда, не проверенный, но довольно вероятный.
30 сентября. Заморозки продолжаются. Тянулись к югу запоздавшие лебеди. Моя старушка-прислуга наломала мне целую корзину сладкой рябины. Плод вкусный и полезный. Возвращаюсь к недавнему событию. Шинкарка Феня – баба развратная, безбожная, поистине дщерь Вавилона окаянная, – на допросе заперлась, что у нее был черкес, но при сильной острастке (драли в кровь кнутами, кажется) все-таки созналась, что у нее ночевал некий глухонемой карла, что карла «точит нож на Прохора и грозит разделаться с исправником». Шинкарку держат взаперти. Ей, кажется, не миновать острога. Карла бесследно скрылся, по слухам – он в шайке татей и разбойников».
II
Назревала новая забастовка. Обиженные, обманутые рабочие опять начали шуметь. Приток свежих толп рабочего люда прекратился, поэтому народ почувствовал себя крепче и поднял голову. По баракам, заводам, приискам шла смелая агитация, собирались деньги в забастовочный фонд, копилось кой-какое оружие. Казалось, рабочее движение идет стихийно, однако на этот раз оно протекало более организованно, чем прежде. Красные нити бунта раскинуты повсюду, а где главный клубок, никто не знал; забастовочный комитет забронирован строжайшей тайной.
Все шло хорошо, лишь упорствовали рабочие Нины Яковлевны: «политик» Краев, рабочий Васильев и другие агитаторы под шумок внушали несговорчивым:
– Вам хорошо живется в бараках Нины Яковлевны. А не стыдно ли вам, товарищи, лучше других жить? Неужто не понимаете, что вас хотят одурачить? Слыхали, как в сказке хитрая лисица взяла на обман дурня петуха? Ну, вот… Так и с вами будет. Вы страшную рознь сеете между вашими же товарищами, прислушайтесь-ка, что говорят про вас… Не будьте предателями, ребята!
Рабочие хозяйки призадумались. Вскоре выборные их дали такой ответ:
– Мы в отпор от народа не пойдем, куда народ, туда и мы.
С отъездом главного инженера Протасова хозяйственные дела Прохора Петровича все более и более запутывались. Из Петербурга летели телеграммы, назначавшие кратчайшие сроки сдачи подрядных работ в казну, причем Петербург угрожал огромными неустойками. Управление железной дороги составляло акты о нарушении подрядчиком Громовым договорных условий своевременной подачи каменного угля.
Осознавшая свою мощь народная масса всюду норовила как можно больше насолить хозяину: «Пусть восчувствует, подлая душа, что главная сила не в нем, а в нас».
Все прииски, как по уговору, начали заметно снижать добычу золота. Лесорубы бросили исполнять уроки вырубки. В механическом заводе от недосмотра лопнул котел, и весь завод надолго остановился, затормозив этим и прочие работы. Наткнулся на камень и затонул с ценным грузом самый большой пароход «Орел». В народе толковали, что группа злоумышленников, в том числе какой-то «молоденький политик в желтом шарфе», нарочно переставила ночью бакены, направив пароход по ложному фарватеру. В довершение всего весть о тяжком заболевании Громова перекинулась во все углы страны. Поэтому вороватые доверенные сорока торговых отделений перестали сдавать выручку, ссылаясь то на пожар лавки, то на покражу товаров и всех денег. А питерские и московские промышленные тузы подавали ко взысканию векселя Прохора Петровича. Для погашения векселей наличных денег не было; в связи с этим собиралась к Громову объединенная комиссия двух крупнейших столичных банков для продажи с молотка некоторых предприятий гордого владельца.
Словом, черная полоса вплотную надвинулась на Прохора Петровича, трагическая судьба его плачевно завершалась.
Он наконец решил взять себя по-настоящему в руки, круто развить небывалую энергию, все поправить, все наладить и крепко идти к увеличению своих богатств, к полной победе, к славе. Он знал, что Тамерлан, и Аттила, и даже сам Наполеон терпели временные поражения, что им тоже изменяло счастье. Значит, нечего напускать на себя хандру, нечего притворяться сумасшедшим, нечего дурачить себя, докторов, Нину и всех прочих. Нет, довольно… Вперед, Прохор! За дело, за свою идею, через неудачи, через баррикады темных угроз судьбы, через головы мешающих ему жить мертвецов, через расстрелянные трупы… Но все-таки вперед, Прохор Громов, гений из гениев, вперед!..
Так, обольщая себя, в моменты душевного подъема он весь вскипал. Но кровь откатывалась от мозга, и взвинченный Прохор Петрович вдруг леденел в приступе холодного отчаянья. «Все погибло, все пропало. Выхода нет».
Как проигравший битву полководец, потеряв самообладание, отдает противоречивые приказы, грозит расстрелом растерявшимся начальникам частей, вносит полный беспорядок именно в тот момент, когда нужна железная воля, нужна ясность мысли, так и Прохор Петрович Громов. Он хватается за телефоны, сочиняет телеграммы; с одной работы, не распорядившись там, мчится на другую, гонит прочь от себя докторов, заводит скандалы с Ниной, дает одну за другой срочные депеши Протасову вернуться на стотысячное жалованье; увидав священника в коридоре своего дворца, ни с того ни с сего кричит ему: «Кутья, обманщик!.. Бога нет!» А бессонной ночью, вскочив с кровати, начинает класть перед иконою поклоны, умоляя Бога даровать ему силы.
В таких противоречиях, в таких душевных судорогах текут его часы и дни.
Однажды под вечер помрачневший Прохор поехал на дрезине с инженером-путейцем в край железнодорожной дистанции, где оканчивалась постройка моста. И там, чтоб облегчить заскучавшее сердце, напустился с разносом на инженера и техников:
– Вы затягиваете работы! Вы в бирюльки играете, а не дело делаете. Вы знаете, какие неустойки я должен заплатить? Ежели участок не будет закончен в срок, ей-богу, я вас всех палкой изобью. А там судитесь со мной…
Инженер, пожилой человек в очках, докладывал хозяину, что при создавшихся условиях работать трудно.
– Какие это создавшиеся условия?
– Нет общего руководства. Задерживаются чертежи мостов и труб. Неаккуратная выплата рабочим. А главное – кадры опытных рабочих разбегаются.
– Куда? К черту на рога, что ли?
– Нет, к Нине Яковлевне, к вашей супруге, Прохор Петрович. – Глаза инженера обозлились, он хотел уязвить грубого хозяина, добавил: – Там организация дела много лучше и условия труда неизмеримо человечнее.
Вертикальная складка резко врубилась меж бровями вскипевшего Прохора.
– Где, где это лучше? – заорал он, раздувая ноздри.
– Я, кажется, ясно сказал: у вашей супруги!
Инженер круто повернулся и пошел прочь, показав хозяину спину.
Взбешенный смыслом ответа, Прохор тотчас – домой. Он ничего не видел, ни о чем не думал. И единственная мысль была – всерьез посчитаться с Ниной. «Ага!.. У тебя лучше, у тебя человечнее?!» Он боялся расплескать по дороге, ослабить эту мысль и, чтоб не остыть, покрикивал кучеру:
– Погоняй!
Не снимая темно-синей венгерки с черными шнурами и драпового белого картуза, он, громыхая сапогами, поспешно пересек анфиладу комнат и, не постучав в дверь, ворвался в будуар жены.
Нина Яковлевна в дымчатом фланелевом пеньюаре, с высоко подхваченными в греческой прическе темными густыми волосами, располневшая, красивая, сидела лицом к Прохору у маленького инкрустированного бюро маркетри. Пред нею, на коленях, дьякон Ферапонт с воздетыми, как перед иконой, руками:
– Внемли, госпожа-государыня!.. Погибаю… Сними с меня сан… Сними сан. Недостоин бо… Возьми, государыня, в кузнецы к себе… А хозяина твоего я вылечу… Лучше всяких докторов.
Опечаленное лицо Нины, как только появился в дверях Прохор, заулыбалось ему навстречу, но вдруг улыбка лопнула, и глаза женщины испуганно расширились: на нее, стиснув зубы, грозно шагал Прохор. И не успела она ни удивиться, ни вскричать, как тяжелая ладонь Прохора ударила ее по щеке. Нина молча упала со стула.
– Стой! – заорал дьякон и, вскочив на ноги, облапил Прохора.
Прохор вырвался, шагнул, сжимая кулаки, к поднявшейся жене, но вновь был схвачен дьяконом.
– Опомнись, Прохоре!.. Что ты наделал?!
– Прочь, дурак!! – И в спину уходящей Нине: – Тварь!.. Змея!.. Разорительница!.. Сумасшедшая… Я тебя в монастырь, в желтый дом!
Нина удалялась с хриплыми рыданиями, запрокинув голову, обхватив затылок закинутыми нежными руками.
Прохор вновь рванулся из лап дьякона и с силой ударил его по виску наотмашь. У Ферапонта загудело в ушах.
– Бей, бей, варнак! Когда-нибудь и я тебя ударю… А уж ударю… – Дьякон сгреб хозяина за обе руки и так больно стиснул, что у Прохора затрещали кости.
Враждебно глядя в глаза его, дьякон басил:
– Рук марать не хочу. А ежели ударю, так не по-твоему ударю. И нос твой в затылок вылетит. Вот, друже Прохоре. Вот.
Дьякон разжал свои клещи-руки и заслонил собой дорогу к Нине Яковлевне. Прохор стоял в той самой позе, в какой был схвачен, и пошевеливал согнутыми в локтях руками, как бы пробуя, целы ли кости. Дьякон Ферапонт достал из широких карманов три бутылки водки:
– Вот, врач Рецептус веселых капель тебе прислал.
– Идем, идем! – изменившимся, жадным голосом нервно воскликнул Прохор. – Черт, скандал какой!.. Что она со мной делает!..
И, обхватив друг друга за плечи, как два влюбленных, они направились в кабинет, пошатываясь от неостывшего возбуждения. Широкая спина дьякона резко передергивалась, точно ее грызли блохи, а глаза, недружелюбно косившие на Прохора, горели какой-то жестокой решимостью. «Я тебе покажу, как женщин бить. Я тебя в ум введу, дурак полоумный», – злобно думал дьякон.
До глубины обиженная Нина, вволю поплакав в своей уединенной спальне, решила призвать в свидетели своего несчастья священника и с еще пылающей щекой направилась в комнату отца Александра. Оседлав нос очками, батюшка в согбенной позе дописывал тезисы очередной проповеди. В синей скуфейке с золотым крестом на груди он приподнялся навстречу Нине.
Зеленый абажур горящей лампы бросал загадочный, холодный свет на все.
Держась за щеку, Нина с настойчивостью в голосе сказала:
– Я не могу больше оставаться здесь. Если вы, отец, не благословите меня на это, я принуждена буду уехать без пастырского благословения. Я не могу, я не могу… Чаша моего терпения переполнилась…
Отец Александр подумал, понюхал табаку.
– Я затрудняюсь понять, – заговорил он сухо, с оттенком угрозы, – на кого же вы оставляете ваши работы, прекрасно начатые вами, вашу больницу, богадельню, школу, церковь, наконец? – Он не спеша посморкался, приподнял руку с вытянутым указательным пальцем, с зажатым в горсти платком и смягчил до шепота свой драматически зазвучавший голос: – Муж, наконец… Ваш супруг, болящий Прохор Петрович, оскорбивший вас, дорогая дщерь моя, в припадке недуга. С ним как?
Нина вхлипнула, опустила руку со щеки, поднесла к глазам платок.
– Но я не могу! Но я не могу, – выкрикивала она, нервно пристукивая каблуком и дергаясь полными плечами. Встала. Изломанной походкой прошлась, прижалась спиной к теплой печке. Руки, как мертвые, плетями упали вниз, голова вздернулась в сторону, подбородок дрожал, веки часто мигали, крупные слезы текли по щекам, по пеньюару.
Отец Александр, затрудненно дыша, в мыслях прикидывал назидательное слово набожной, но терявшей прямой путь женщине. Нина машинально крутила платок в веревочку. И вот она говорит:
– Я должна вам, отец Александр, признаться… Как мне ни больно это, а должна… – Она остановилась, чтоб перевести дыхание. – Я люблю Андрея… Андрея Андреича Протасова.
– То есть как любите? Простите, не понимаю.
– Люблю, как самого близкого друга своего. Вы удивляетесь? Странно. Что ж тут такого… нехорошего? – Платок закрутился быстрей в ее руках. – И еще… И еще должна признаться вам, что я… – Нина опустила голову и, вздохнув, метнула взглядом по своему животу. – Я… беременна.
Отец Александр полуоткрыл рот, медленной рукой снял с глаз очки и с испугом прищурился на Нину:
– Вы?! Вы? Беременны?
– Но что ж в этом странного, отец?
Рот священника открылся шире, в глазах блеснули искры гнева.
– Хорошо!.. Похвально!.. Оччень хорошо! – саркастически бросал он, весь дергаясь и потряхивая волосатой головой. – Сему греху наименование – блуд.
Брови Нины удивленно приподнялись, и она сама, стоя у печки, приподнялась на носках и попробовала скорбно улыбнуться:
– Что ж тут удивительного?.. Я замужняя, и отец моего будущего ребенка – муж мой.
Отец Александр хлопнул себя ладонью по лбу, быстро отвернулся от Нины и в замешательстве стал перестанавливать с места на место вещи на столе. Потом с треском отодвинул кресло, встал и подошел к Нине с протянутыми руками:
– Простите, родная моя, простите!.. Забвение главного… Что же это со мной?
Нина заплакала и бросилась ему на грудь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.