Текст книги "Исаакские саги"
Автор книги: Юлий Крелин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
А потом говорили, будто ушел он на пенсию. Прошли годы… Да не так уж много, да целая эпоха ушла… Я в том же кабинете, на той же должности, занимаюсь тем же делом. Кое-кто вокруг меня уже другой, а кто и тот же, да иной. А про меня пусть скажут со стороны… Короче, сижу я в кабинете…
"Иссакыч! Здравствуйте, доктор мой хороший!" Мы как старые друзья повстречались. То же добродушие и радость на лице… От встречи, наверное. Да только, гляжу, на нем больничная пижама. "Что с тобой, Потапыч? Ты лежишь у нас? Что ж я не знаю?" "Не волнуйся. Все путем. Уже выписываюсь. В терапии я". "Что, опять живот? Панкреатит?" "Нет, Иссакыч, теперь у меня инфаркт был". Потапыч приосанился, понимая, что на этот раз у него болезнь солидного человека и он может со мной разговаривать почти на равных. Ну, и я готов ему в этом поспособствовать. Сели в кресла. Разговариваем. Друзья встречаются вновь…
"Давно у тебя инфаркт-то? Первый раз?" "Ну. Первый. Уже все. Здоров. Слушай, Иссакыч, у меня опять грыжа. С другой стороны. Сделаешь?" "Ну, отчего ж. Конечно. Вот оклимайся от этого инфаркта и приходи. Может, опять подошьем?" "Да ты ж обманул меня, Иссакыч. Жена раскололась. Вы евреи хитрые. Ну, ты молоток. Я хоть за то время прибарахлился". "А сейчас пьешь?" "А то! Конечно". "А где работаешь?" "Все, доктор. Отишачил. Я уже больше года на пенсии". "Ну и как тебе? Хватает?" "Ну! Пенсия не плохая. Хватает.
И жена на пенсии. Хватает нам". "И все равно пьешь и хватает?" "Так я "Рояль" пью. Три тысячи бутылка. Пять поллитр. По шестьсот рублей. И все путем. Дешевле, чем было. Ну!" "Так сейчас лучше, чем было?" "Нет. Сейчас плохо. Ельцин – иуда. Обманул". "Да причем тут Ельцин?" "При Брежневе лучше было". "А чем лучше?" "Колбаса два двадцать. Водка два восемьдесят семь". "Когда это было!" "А четыре двенадцать все не шестьсот". "А на ту пенсию, если б ты тогда, мог бы так же водку покупать?" "Тогда ж "Рояля" не было". "Так тебе с выпивкой сейчас легче? Политуру не пьешь?" "С выпивкой легче, а вообще хуже. Сейчас, если работал бы, – совсем не так со складом". "Пенсии хватает?" "Нормально с пенсией. На двоих". "Без выпивки не остаешься?" "Слава Богу, Иссакыч". "На хлеб, молоко?" "И не только. Грех жаловаться". "Так сейчас лучше?" "Хуже, Иссакыч, хуже. Помнишь колбаса! Два двадцать! Я мог принести… А сейчас… И скажу, сейчас воровство у них совсем другое. Водка – дрянь". "А "Рояль"?" "Ничего, приспособился. Сейчас так, как раньше не скоммуниздишь. Сейчас не так".
И каждый раз, проезжая мимо Ганди, я вспоминаю Потапыча. Вот и очки бронзовые зачем-то скоммуниздили. Сейчас не так…
Кажется, Тихонов написал – "гвозди бы делать из этих людей"…
Как наше слово отзовется
Небо низкое. Все вверху серо. Мелкая сеточка дождя за окном.
Рамы современные – без переплета. Мысль цепляется одна за одну. И выстраивается цепочка дум и воспоминаний всего лишь от покоя, ничегонеделания и тупого огляда за стекло на погоду и назад на прошедшую жизнь. Дурная цепочка….
А ведь раньше все окна обязательно были с поперечными переплетами. Начнется когда-нибудь мода на очередное ретро и опять пойдут окна в переплетах и поперечинах.
В такую погоду хочется лежать под одеялом и либо читать что-нибудь, либо дремать, не думая ни о чем. А в старом возрасте – вспоминать.
Я всегда норовил полежать в такую погоду, и никогда не удавалось. А если сказать: "свой норов в этом случае удовлетворять не удавалось", то смысл оказывался совсем иным. Странно – "норовить" одно, а "норов" совсем другое. Странно не то – странен ход мыслей, если это можно мыслью назвать…
А ведь вру. Удавалось и полежать. Еще молодой был – в больнице полежать довелось. Старая больница, с переплетами рам. Не такая уж и старая. Пятидесятых годов. Послевоенная. Но поперечины были. И погода плохая была. Точно, точно. Как сейчас помню. Нас было трое в палате. А за окном серо, и моросило также. Сейчас я вижу почти недвижимую решёточку дождя, а тогда, там, наверняка нет: больничные окна моются только раз в году.
Я отчетливо вижу сейчас себя тогдашнего и двоих моих коллег по болезни, разбросанных по своим кроватям и вяло перекидывающихся ничего не значащими словами.
У окна с одной стороны лежал я, а у другой стены, также у окна и параллельно мне, Матвей Павлович, – какой-то ответственный советский работник, то ли из райсовета, то ли из горсовета, если только не из какого-то там партийного или народного контроля. Не то, чтобы я не помнил его должность и занятия, а просто не вникал настолько глубоко в жизнь своих сопалатников. Не было нужды. А у двери, как бы в ногах Матвея Павловича, лежал научный работник, то ли физик, то ли математик. Я почему-то не видел разницы, наверное, потому, что факультет в университете когда-то был физматом, а в школе я одинаково был слабаком, как по той, так и по другой отрасли мировой науки. А звали этого соседа Егором Павловичем.
Все больные почему-то именовали друг друга по отчеству, а вот в нашей палате произошла накладка: оба были Палычи. Потому и звали их по именам, а меня по батюшки – Иссакычем. И я получался, как бы старшим – Иссакыч с Мотей и Егором. Хотя старшим и, пожалуй, прилично, был все же Матвей Павлович.
Мы все равно на улицу не выходили, но почему-то ненастная погода за стенами больницы нас приковывала к кроватям так, что мы даже в коридор носа не высовывали. Разве что по нужде. Нужда гнала да покурить, если страдал этим пороком. Да не очень-то и выгонишь – терапевтические больные не шустрые, в отличие от наших, хирургических. Поскольку я лежал в своей больнице, то шустрость моя была больше благодаря, то и дело забегавшим, ко мне коллегам – хирургам, сестрам и всем, кто меня знал по работе.
А вот казус, что мне вспомнился сейчас, приковал нас к постелям еще пуще обычного. Началось с ерунды. Кто-то из моих, по дороге к себе, закинул в палату ворох газет. Мне досталась "Литературка". Егорий, его кое-кто из соседних палат Жорой кликал, соответственно, "Комсомолку" уцепил. Мотя же, как человек более солидный, развернул перед собой "Правду".
Жорий-Егорий по живости характера не мог не прицепиться. – Вы, конечно, Мотя Тезкович, начинаете читать с передовой свою главную газету? Мотя понимающе усмехнулся. – Хоть я по должности и знакомлюсь с указующими идеями и установками, но поскольку сейчас я на больничном, то и позволил себе начать с последней страницы. Мне интересно, как вчера сыграл "Спартак".
Я тоже поинтересовался вчерашним результатом, и мы, вроде бы, погрузились в чтение. Однако пытливая игривость ученого Егора не разрешила долго царствовать молчанию. Видимо, он обдумывал повод для очередной палатной дискуссии. И начал:
– А вы, действительно, считаете, что передовая "Правды" дает серьезные установки аппарату управления в нашей стране?
Конечно… Они все время подсказывают, как дышать советскому человеку и чего от нас требовать начальству. – Это я подключился.
– Ты, Иссакыч, молчи. Не твоим хирургическим извилинам подстать такая мысль… Ничего эти передовые не дают. Балаболят и все. Пустота газетная.
– Это вы напрасно, Егор Павлович. – Матвей приосанился, соорудил суровый лик, почувствовав себя представителем правящей элиты перед безликой массой управляемых, и сразу же перешел на официальное обращение по полному чину с именем и отчеством. Чтоб без ерничества. "Правда", мол, дело серьезное, а не хухры-мухры вам – Напрасно, напрасно. Я вам скажу, что передовицы "Правды" – настоящие научные работы. Обоснованные, точные, порой выверенные временем, как экспериментами у вас в науке. Я бы за эти статьи передовые давал бы и степени научные. Это ж непросто, вот так, коротко и ясно, чтоб была понятна и последнему руководящему работнику в любой глубинке суть необходимых действий, к которым нас сейчас ведут. Ведь наша жизнь, наша страна – это эксперимент планетарного масштаба, и идея нужного сегодня должна быть ясно изложена и всеми правильно понята…
– Вы, Мотенька, нам сейчас целую лекцию прочесть норовите об экспериментах на людях. Да не перебивайте вы меня. Мы все это знаем. И что это эксперимент всем ясно… На людях. Кстати, вернее совсем некстати, на людях! Не перебивайте, хвост мысли упущу. Наука, если и была в этом, так много раньше. А сейчас – собачья практика.
Я немного заробел того пути, по которому покатила дискуссия.
– Ну ладно тебе, Егор. Эксперимент должен всегда по пути подправляться. Не тебе это объяснять… Вот поправки и идут через печать.
– Иссакыч прав, Жоринька. Корректировка необходима. Печать, не забывайте, не только пропагандист и агитатор, но и коллективный организатор.
– Да я тоже Ленина в институте проходил, но причем тут печать, наши газеты и наука? Наши газеты не печать. Это, прежде всего. А что касается науки…
Я решил любыми путями сбить накал спора и, вообще, выкинуть из жизни все слова уже произнесенные Егором и готовые к выходу из его головы:
– Ребята, обождите, что-то у меня сердце приболело. Егор, позови сестричку, пожалуйста.
Я все ж был молодой инфарктник и все к этому тогда еще относились с почтением. Егор подхватился и побежал в коридор. Мотя деловито схватил меня за пульс. Будто он понимает, будто я не врач и сам за собственный пульс схватиться не могу, и будто это о что-то подскажет. Но Мотя слыхал, в кино видал, канонические приемы.
Опускаю ту фальшивую беготню, что я учинил: приход врача, ненужные капли, отмахивание от ненужного укола и так далее. Полчаса на это ушло. Все! Угомонились спорщики, думал я, успокоились и забыли. Однако научную мысль не остановить ни репрессиями, ни ложными тревогами, ни угрозами. Когда мы вновь распределились по своим одрам, неугомонный Егор вновь взвил черное знамя борьбы.
– Да, так вот, Матвей, как ты считаешь, можно ли в научной статье переставлять абзацы? После первого поставить третий, после третьего – десятый…
– Егор, ты думаешь, что мы, работники советского аппарата, супротив вас, голубой научной косточки, совсем неучи? Разумеется, логика в науке строга. И нечего ловить на ерунде. Это твой снобизм, я бы сказал, профессиональный расизм. Вот. Вы – не лучше всех. Да, и в передовице и в научной статье абзацы переставлять нельзя. Равно!
– Сегодня какая статья в "Правде"? О чем?..
– О чем бы там ни было – это статья будет вдумчивая, серьезное исследование. – Голос Матвея приобрел металлический оттенок. – Партийная газета делается не невеждами. Творцами! И вам, научным верхоглядам, надо лишь сесть и без наносного взгляда, воспитанного на нерусском скепсисе, вдуматься в каждое слово. Учтите…
Я, возможно, оказался более пугливым нежели партнер по беседе с именем Егор. Музыка речи Матвея меня напугала. Я услышал фанфары Красной площади, увидел факелы Нюрнберга. "Нерусский скепсис" поверг меня в страх. Я видел озорной блеск в глазах Егора, но не заметил запорошенность испугом взора его оппонента.
– Дай, дай мне сегодняшнюю "Правду". – Егор веселился.
Матвей Павлович становился все более пъедестален – стальнел и сталинился. Отдалялся. Я только после понял, что с испугом он смотрел на меня. Только потом, восстанавливая в памяти весь тот эпизод, понял что чужим и опасным был для него я. Он боялся меня. Я был чужой. То был, по-видимому, вполне, искренний страх. Но поскольку до сегодняшнего дня у нас абсолютно дружественные и сочувственные отношения царили, вызванные, как мне казалось, моим ранним инфарктом, то я и не заметил вдруг наступившей настороженности. Они-то коллеги – язвенники, а я больной, вроде как бы аристократ. Впрочем, скорее всего здесь сыграло роль мое самодовольство, чрезмерное внимание к себе любимому, ощущение себя больным-аристократом… Ну и, что инородец я, тоже тут же вспомнил.
Егор, очевидно, оказался более свободным и раскованным. Внутренне более свободным. Его вела вперед лишь собственная идея и разыгравшееся озорство.
– Егор, отвяжись ты со своей "Правдой". Вот я прочел в Литературке…
– А что? Разве любое исследование не интересно?
– Егор Павлович, вас обучали определенным исследованиям в соответствующих лабораториях, в данном вам коллективе, а вы хотите устроить балаган на очень ответственном участке нашего бытия. Мы тоже периодически усовершенствуемся в университетах. Чему вы как ученый возражаете? Чем вы недовольны?
– Ха! В университетах марксизма? Ученым я могу не быть, но оппонировать обязан.
– Вот именно. Это и есть чуждое влияние людей, которые для всего ищут возражения.
– Да кто ж такие!? – воскликнул я.
Егор не обратил внимание на мой интересный вопрос, а Матвей лишь метнул в меня, как бы успокаивающий взгляд: мол, лично к вам это отношения не имеет. И я тоже отвлекся от Литературки, все ж попав под обаяние, набиравшего силу, потока их спора.
– Нет, ребята. Вы не отвлекайтесь. Мотя, дай мне твою газету.
– Несмотря на болезнь, Егор легко соскочил со своего ложа и ловко выхватил у оппонента спорный предмет. – Так. Что за передовая сегодня? Ага. "Заводская печать".
– Что ж, проблема очень важная. Низовая печать – основа партийного воспитания. Сюда и должен быть направлен взгляд мозга партии…
– Ладно. Я не о теме… Как написано… Итак, первый абзац, начало: "В конце 1921 года московские металлурги выпустили первый номер заводской газеты". Так, та-та-та-та… и абзац завершается: "На предприятиях появилась своя рабочая газета!" Это начало. Да? Годится как начало?
– Разумеется. Все правильно. Начинается с литературно-исторического обзора.
– Ладно, ладно. Следующий абзац: "Возникновение заводской печати в первые годы Советской власти было предопределено всей политикой нашей партии" Ну и так далее. Как ты считаешь, можно так начать статью?
– Можно и так. Важное положение.
– Правильно. Для затравки в статье хорошо. Дальше: "Сейчас в стране издается 2 360 многотиражных газет заводов, шахт" ну и так далее со всеми остановками. Тоже вполне приличное начало.
– Я не понимаю. Ну и что? – Подожди. Я ведь не читал раньше эту статью, а читаю вместе с вами. Сейчас. Какой-нибудь еще абзац. Ну вот, перескочим через два: "Авторитет заводской прессы, ее влияние на производственную и общественную деятельность зависит, прежде всего, от того, как партийные организации руководят печатью"! Вот твоя главная мысль. И с нее не дурно бы начать руководящую, указующую статью. Как ты говоришь, научную. Подожди, подожди. Не торопись реагировать. Давай следующий абзац: "Заслуживает внимание практика партийных организаций столицы" Тоже начало уместное. Пойдем в конец. Предпоследний абзац: "В эти дни вся наша печать, в том числе и заводская, уделяет большое место социалистическому соревнованию в честь 50-летия Советского государства" Вот – опять начало! Зачин – для чего сегодня пишется эта статья. И конец, последний аккорд: "Наша низовая печать ее огромной армией общественных корреспондентов успешно выполняет" Тоже вполне годится для первого куплета этой оратории.
Я опять вмешался, пытаясь увести их в сторону: – У тебя уж и оратория с куплетами.
Никто на меня внимание не обратил. Матвей молчал и в упор с недоумением смотрел на Егора. А Егор токовал и меня просто не слышал.
– Это я просто о начале. А ты, Мотя, сам возьми газетку и попереставляй абзацы. Изрядное получишь впечатление. А я пойду, покурю.
И я пошел курить. Вернее, в то время я курить с перепугу бросил, но курительную компанию любил. Если можно отказаться от самого зелья, то никакие разговоры о вреде пассивного курения и дыхания рядом с ними, не могли меня отвратить от бесед в курилках, в перерывах. Я уж не говорю о застольях.
– Зря ты, Егор, голову Моте морочил. Мало, что может в голову взбрести аппаратному работнику.
– Ничего. Пусть задумается. Это ж надо такое! За их передовицы степени им научные давай! Ну, дает парень! Да пусть они, наконец, задумаются. "Коллективный организатор!"
– Так и действительно – организатор, сам что-ли не видишь? Да и, вообще, страшно. А если стукнет? Да еще влияние нерусского скепсиса…
– А! Так вот ты чего боишься! Господи! Да избавьтесь вы от этого своего страха. Распрями плечи. – И Егор с тем же пылом, что сжигал его в споре с Матвеем, кинулся обобщать и мою трусость и неполноценность– Рабскую душу свою, вам, пора сломить. XX век…
Но это уже совсем другое воспоминание, совсем другой, так сказать, абзац. Я-то не спорил. Я робел, как говорится, не умом, а поротой задницей.
Из курилки мы прошли прямо на обед в столовую.
Матвея не было. Когда мы вернулись в палату, он сидел за столом. Передовица "Правды" была вырезана и разрезана на куски по абзацам. Матвей их переставлял, перекладывал, словно раскладывал пасьянс.
Я быстрей лег в кровать, отвернулся к стенке и накрылся одеялом. Мне не хотелось никаких дискуссий. Егор же подошел к столу, посмотрел на работу коллеги-язвенника.
Перед тем, как уснуть, или сделать вид, что сплю, я все ж не удержался и буркнул:
– Язва желудка весьма зависит от состояния нервной системы. Уймись, Егор.
Плевал он на мои пугливые замечания!
– Ты, Мотя, возьми и другие газеты, попробуй вставить абзацы из передовиц, скажем, "Труда" или "Известий", а то и "Гудка" в передовую "Правды". Тоже поучительно.
В этот день больше никаких споров, дискуссий, да и просто разговоров не было.
Утром следующего дня, проснувшись, на месте Матвея я не обнаружил. Пока я умывался, он появился с ворохом газет. На меня смотрел с испугом, на Егора с ненавистью и недоумением. С нами не разговаривал. Дружественное согласие наших больных тел и душ распалось.
Целыми днями Матвей резал газеты и раскладывал пасьянс из обрывков.
Я вскоре был переведен в загородную больницу для инфарктников, где нас, некоторым образом, долечивали, а может, и добивали: слишком тяжко болеть и постоянно общаться только с больными. Я оттуда удрал до срока.
Своих сопалатников я никогда больше не встречал, но, выйдя на работу, узнал, что Матвея Павловича консультировал психиатр и делал какие-то заключения и назначения. Потом у него началось кровотечение из язвы. Его оперировали. Потому я и знаю: оперировали его в моем отделении, и мои коллеги помнили, что Матвей Павлович мой сопалатник.
Кто лечил его впоследствии, по какой отрасли медицины он проходил в своей дальнейшей жизни, где потом работал, какие и как читал газеты – ничего не знаю. Но на душу лег камень – будто я в чем-то виноват.
В чем? За что? Да и что случилось – причем тут я? А камень есть, черт меня побери!
А Егора тоже никогда больше не встречал. И не слыхал про него ничего.
И почему логическая цепочка размышлений пожилого, больного человека привела от серого ненастья за окном, от полупрозрачных грязных стекол окна – к этому эпизоду из начала жизни?..
Хм. Логика на уровне передовиц. Одно цепляется за другое, а могло быть все иначе. Всякое воспоминание можно перевернуть и начать другое. У воспоминаний и начало переместить можно и окончание; но что было то было. То есть. Или начать с другого места? Или не тем закончить? И совсем другое, неоконное явление, может привести к тому же воспоминанию.
Утраченные обстоятельства
…Вот я и закаялся брякать необдуманные слова сходу. Да ведь, будто это зависит от наших решений. А иногда и не сегодня осознаешь, какое слово и с каким значением из тебя выскочило. А вот тот, может, первый случай в моей практике, и заставил меня принять подобное, наверно, невыполнимое «закаяние». Закаялся! А нервы наши не всегда зависят от управляющей части мозга. Надо тренировать его, мозг. А тренер-то жизнь, которую не предугадаешь.
Так вот тот случай: Сравнительно молодая женщина сидела передо мной в кабинете. Я уж не помню какой недуг был непосредственной причиной ее прихода. Я расспрашивал анамнез. Выяснял прошлые болезни – ведь восемьдесят процентов диагноза, по-моему, вытекает из расспроса. И выяснил, что семнадцать лет назад ей убрали грудь по поводу рака. При этой неожиданности я глянул на милое, интеллигентное лицо, красивое и уж никак не говорившее, что уже семнадцать лет назад перенесла эту болезнь, весьма редкую для молодых людей, каковой она была столько лет тому. Как правило, редкую. Выяснил еще до этого, что у нее есть сын. Непроизвольно, необдумав ни слово, ни его возможное действие, я брякнул: "Повезло вам". Идиот! Повезло! Молодая, красивая, мать и уже прошло семнадцать лет. И остается молодой, красивой… "Вы считаете?" – усмехнувшись, отреагировала она. А я залился краской, которая, по-моему, и до сего дня горит на моем лице и в душе.
Надо быть осмотрительней. Врач с больным не должен подаваться эмоциям. Слово не воробей…
Да разве предусмотришь в каких ситуациях врачу надо крепче задумываться над словом. Безответственность – она легче и приятней. Думаешь к медицине случай нынешний отношения не имеет, слово, вроде бы, из обыденной жизни – ан, в результате беда в отделении.
"Колдунья", – бросил я, когда бабуська от меня отошла. А почему? Да, черт его знает. Чуть сгорбленная, а может, лишь склонившаяся; то ли, вообще, улыбчивая, то ли льстиво лицемерная гримаска; волосы серые и седина проблескивает; да еще дурацкий больничный халат – я и брякнул "колдунья". При этом ничего ни в душе моей, ни за душой никакого, так сказать, второго плана. Или, скажем, подтекста.
Да и сюжет, который привел ее в больницу и ко мне, вполне тривиальный. Совсем не колдовской, а самый, что ни на есть, обыденный и реальный.
Подошла ко мне сестричка палатная и говорит: "Барсакыч" – так за долгие годы трансформировалось мое имя в отделенческой скороговорке. Был бы я помоложе, небось, радовало бы меня могучее Барс вместо банального Бориса; а уж Исаакович и, вовсе, никто полностью никогда не выговаривал до конца. А за глаза и больные и все называли меня Иссакычем. А старые, многолетние больные-рецидивисты, не раз попадавшие в отделение, и в глаза именовали лишь по батюшки. Мол, имеем право. За годы все сливается и трансформируется и деформируется. Так вот: "Барсакыч, тут старушка лежит у меня в палате, с ушибами, с сотрясением – дочка избила и выгнала из дома".
– Ну, знаю, знаю. Нет там сотрясения. Ее уже выписывать можно.
– Барсакыч, она потому и хочет поговорить. Просит задержать еще немного.
– Сколько ж можно ни с чем держать. А койко-день идет…
Сестричка не стала дослушивать мою сентенцию по поводу забот наших организаторов здравоохранения, а приоткрыла дверь и поманила кого-то из коридора. И в тот же миг в проеме явилась эта бабуся. Чего уж тут мне говорить. Бабуся не стала рассказывать семейные сюжеты, а, кланяясь, вернее почти не разгибаясь, а может, и не могла распрямиться, попросила разрешения остаться в отделении. Сказала, что будет санитарить, помогать всем, или если можно, оформить ее нянечкой, пока в отделении есть свободные места… Сказала, что век не забудет, что будет молиться, что будет полезной, что ей ничего не надо, лишь было бы где спать… Почему-то, во время моего продолжительного слушающего молчания, обозвала меня "Вашим сиятельством" – уж совсем неожиданно, необычно и непривычно такое услышать нынче даже в шутку. Разве что, как иронию или издевательство. Короче я поддался.
– Живите, пока мало больных. Летом их всегда меньше, койки пустуют. А оформить санитаркой не могу. Нельзя…
А собственно почему нельзя? И сам не знаю. Нельзя. Бабуся, продолжая кланяться и благодарить, как-то вдруг и исчезла из кабинета. Тут-то я и брякнул "колдунья". При сестре.
– Но выписку мы оформим. Пусть живет, кормится, но историю болезни закончить выпиской с сегодняшнего дня. Ишь, бабка какая. Шустрая. Уговорила.
Бабуля жила у нас четыре месяца. Помогала. Убирала палаты, мыла туалеты, разносила обеды. Лежачих больных помогала возить на каталке на различные процедуры. При встрече каждый раз низко кланялась. Иногда, вдруг, опять мелькало это странное "Ваше сиятельство". А то, опять же вдруг, перемежала, во всяком случае, в разговоре со мной, речь свою немецкими словами на уровне "гут", "данке"… Может, она считала, что эти слова еврейские, и хотела тем самым, по ее разумению, потрафить мне? Оценить полностью ее слова и действия не мог, да и ни к чему мне. Живет и живет. Не выгонять же несчастную старуху. Еда остается, кровати свободные есть – пусть себе.
И вдруг, по прошествии четырех месяцев приходят ко мне уже две сестрички.
– Барсакыч, прогоните бабку, от нее порча, она колдунья.
– Что! Да вы очумели, девчонки. Чего ерунду несете.
– Вы сами сказали. Вы были правы. Мы и подумали…
– Что я сказал? Что случилось? – Вы с самого начала сказали, что она колдунья. И правильно оказалось.
– Да ничего я не говорил. А мешает вам, сами и прогоните.
Она же выписана давно. Я отмахнулся, посмеялся и тем разговор окончился. И опять делегация: – Борис Исаакович, бабка Фрося…
– Какая еще Фрося? – Они все обращались к ней просто "Ба", я никак. Ну и забыл, что обсуждаемый персонаж официально именовался Фросей. А уж полностью ее имя и не знал, наверно, никогда. А историю болезни, где все записано, как положено и надо, не видал уже четыре месяца.
– Ну, бабка, что живет. Колдунья.
– Опять вы с этим идиотством. Сами оставили, сами выгоняйте. А что дочь? Была ли здесь хоть раз?
– Не видали. А какая разница? Пусть уходит.
– А с чего вы так взвелись? Что случилось? Откуда у вас эта самая колдунья вдруг определилась.
– Вы ее сами так определили с самого начала.
Вообще, мне стало страшно. Повеяло чем-то из старых, как думал, давно ушедших веков. Да я сам и оказался первым камнем в основании этой средневековой хибарки, возникшей на одном слове и на каких-то неведомых мне действиях, наверное.
– Ну, а что она делает? В чем она колдунья, что она конкретно сделала?
– Мы к вечеру все еле ходим, болеем…
– Кто мы?
– Кто работает с ней. Все.
– Я ж тоже с ней работаю. Что ж я ничего не чувствую?
– Ну, вот так. А нам плохо от нее. Татьяна к вечеру с ног валится. У Люды голова каждый вечер… А у Гали ребенок вчера заболел. А баба Фрося, как раз вчера ей воду в тапочки налила.
– Как налила? Нарочно что ли?
– А кто знает. Может, и нарочно.
– Вы видели как налила она?
– А кто еще? Только она и входила.
У меня голова пошла кругом. Аж в глазах темно. Что можно возразить на эти кульбиты мыслей у моих прекрасных девочек, которых я очень люблю, с которыми работаю душа в душу и уж никак не думал, что встречусь с подобным необъяснимым вывертом. Так же их головы можно повернуть в любую сторону, против любого человека, дела, цвета, звука, картины… да чего угодно можно подсунуть.
– Нет, девчонки, Не верите вы в Бога – это ж суеверие чистой воды.
– Нет, это раньше мы не верили, нельзя было. А теперь верим. Это раньше нельзя было сказать про колдунью – а сейчас можно. Теперь нам разрешили, Борис Исаакович.
– Да причем тут вера! Вы думаете, если, наконец, Бог не запретная идея, так значит, все вам непонятное в это входит? Колдуны и вера в Бога – совсем разное.
– Не знаю, Барсакыч, мы Евангелий не читали, нас так воспитали, но в Бога веруем и прямо вам заявляем: баба Фрося колдунья, уберите ее отсюда.
Все, что не подвластно разуму, они нынче числят по ведомству Бога. Разрешили в Бога верить-даешь колдунов! Так их надо еще искать. Найдем. И не то находили.
Бог у них без Библии, без Евангелия, без Корана… Чистое язычество!
Я им говорю о Библии, цитирую Евангелие, рассказываю про Христа – слушают словно сказку, умиляются… и ищут колдунов… и не могут поверить, Христос был еврей.
Да не может такого быть! Колдуны могут быть – а Иисус евреем быть не может!
Что-то вроде, что в колдунов верят, а Евангелию нет… не знают. Вера!
Еще через несколько дней вызывает меня Главный Врач.
– Что у вас там за обстоятельства в отделении?
– Какие обстоятельства? Не понял.
– Вот читай. Заявление: прошу дать мне расчет в связи с обстоятельствами на работе. Что это?
– Понятие не имею.
Звоню прямо из кабинета главного своей старшей сестре… – Что за заявление? Какие обстоятельства имеются в виду? – Тьфу, вас! Нехристи! – и положил трубку.
– Теперь понял. Бабка у нас в отделении, практически живет…
Рассказываю всю ситуацию.
– Значит благотворительность за счет государства? За чей счет ты оказываешь благодеяния? Незаконно кормишь ее, постель на нее уходит…
А что я мог ответить. Не моя правда. Хочешь оказывать благодеяния – запускай руку в свой карман, а не в государственный. Мне нечего возразить.
– Все вы добренькие за чужой счет. А счета здесь подписывать мне.
Хорошо главный врач у нас добрый и порядочный человек. Все слова, что он выплеснул на меня, я опровергнуть не мог, да и не хотел. Ему так положено. Он не сделал никаких оргвыводов – так это называется. Я лицемерно предлагал вычесть все у меня из зарплаты. Он, естественно, говорил, что так и сделает. И, разумеется, ничего подобного не сделал.
Кончилась наша беседа приблизительно так: Совсем вы все там распустились… Мало того что… Так еще и колдунью в отделение пустили!
Тут уж мне и, вовсе, нечем было крыть. Когда я уходил из кабинета, главный вызвал начальника отдела кадров. Но, как потом оказалось, ко мне это уже отношения не имело.
Дернул меня черт назвать бабку колдуньей. В отделении первое, что я увидел и услышал: стоит сестра протягивает бабе Фросе пакет белья: – Ба, пойди, перестели в тринадцатой, где ушли сегодня.
Ну, значит, они, по-прежнему, работают с ней, она им, по-прежнему, помогает, а я объявлюсь сейчас черным ангелом…
Пошел к сестрам.
– Вы что ж, девочки, доносы на меня пишите?
– Да вы что, Барсакыч! Какие доносы?
– А уход по обстоятельствам, по вашему, не донос? Как я должен отвечать начальству, что у меня незаконно, не оформлено находится неведомая бабка и ест наш родной великолепный и на редкость вкусный и питательный государственный харч бесплатно и без прав на него? А наши великолепные больничные простыни, стиранные и перестиранные, а то и перештопанные и проштемпелеванные, мы даем протирать и пачкать людям, на это право не имеющим… Как я должен все эти обстоятельства начальству объяснять? Как по вашему?
– Мы ж, Барсакыч, не хотели… Мы только…
– Вы только!.. Вы не хотели… Над каждым словом думать надо, особенно, если пишите его. Где живете! А то – колдунья! Бросишь слово на ветер, а ветер несет его совсем не вдаль, а тут же сеет всякое.
Тут уж девочки совсем не поняли, о чем я, кого я. Что себя и о себе я, они, разумеется, и не подумали. И правильно. Я не себя и не о себе… Вот так…
Пошел по коридору в свой кабинет. Полный благородного негодования… Против кого?..
А вот и искомая бабулька. Не называть же ее бабой Фросей. А отчество не помню. Не знаю.
Так и без обращения: – Знаете, придется вам уйти. Надо уходить. На меня уже доносы пишут.
Уж так меня грела идея, что на меня доносы пишут. Так и возвышаюсь в собственных глазах. В нашей стране и ныне почетно, если на тебя доносы пишут. Ну, скажем, писали…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.