Текст книги "Дорогой мой человек"
Автор книги: Юрий Герман
Жанр: Литература 20 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Здесь увидел он себя в зеркале и даже попятился – таков он теперь стал: дурацкая, словно в любительском спектакле, неопределенного цвета бороденка обросла его скулы и клинышком сошлась на подбородке. И усы отросли – бесформенные, не усы, а «элементарная шерсть», как выразился одессит Колечка Пинчук, тоже остановившийся возле того самого зеркала, перед которым обозревал себя Володя. Глаза же смотрели испуганно и брезгливо из-под лохматых, длинных ресниц – оглядывали ободранные на лесных тропах щеки, лоб, иссеченную дождями и снегом кожу, оглядывали Владимира Афанасьевича Устименку, такого, какому впору и даже очень подошло бы, подпираясь хвостом, лазать по стволам таинственных баобабов – так он про себя подумал и, разжившись у Пинчука бритвой, принялся за бритье.
«Нашего Цветкова, имея такую внешность, как моя, не заменить, – раздумывал он, кряхтя под взмахами пинчуковской, черт бы ее драл, бритвы. – С такой рожей действительно на хвосте раскачиваться в далеких и таинственных обезьяньих тропиках!»
Эти его размышления подтвердил и Колечка Пинчук, принимая бритву.
– Теперь маненько получше на витрину стали, – сказал он. – Хотя и не вполне, потому что шевелюра еще нечеловеческая. Может, подстричь вас, товарищ доктор, хотя за успех поручиться не могу…
– Давайте стригите! – согласился Володя.
Пинчук сначала подстриг его лесенкой, потом эту лесенку «улучшил», потом, ввиду «безвыходности ситуации», предложил обрить голову «начисто».
– Брейте! – вздохнул Устименко.
– Вот теперь – ничего как будто? – с сомнением спросил Колечка. – Вы только на меня не обижайтесь, товарищ доктор, я же токарь, а не парикмахер…
И, напевая «С одесского кичмана сорвались два уркана», Колечка отправился за дебелой и статной няней, а Володя, завернувшись в одеяло, наподобие тоги, пошел осматривать усадьбу дома отдыха «Высокое», чтобы знать, как тут в случае чего можно будет обороняться.
Вместе с ним, опираясь на самодельный костыль, ходил опытный солдат Кислицын и сообразительный Ваня Телегин.
Покуда занимался он своими командирскими обязанностями и самим собою, Вересова, так и не дождавшись разрешения Володи, протерла Цветкова тройным одеколоном, разведенным с водою, вместе с плоскостопой, подозрительно настроенной сестрой-хозяйкой переодела его во все чистое и занялась другими ранеными – ловко, споро и ласково, так ласково, как может это делать врач, стосковавшийся по работе, да еще в тех условиях, когда можно оказать действенную помощь.
– У вашего Константина Георгиевича, конечно, пневмония, – сказала она, мельком взглянув на Володю. – Нынче, по-моему, кризис…
Мирошников, которого она перевязывала, тяжело матюгнулся, Кислицын за него извинился, ласково и мягко сказал:
– Вы уж, доктор дорогой, не обижайтесь, поотвыкли от дамских ручек…
И приказал:
– Поаккуратнее бы, ребята, нетактично матюгаться-то…
Беленькая, хорошенькая нянечка, видимо уже атакованная Бабийчуком и даже им очарованная, принесла в командирскую палату лампу посветлее – с молочным абажуром, потом вместе со своим успевшим и побриться и отутюжиться кавалером доставила она ужин, а Бабийчук – кагор, кофейный ликер и портвейн. Володя оглядел Бабийчука спокойно из-под полуопущенных мохнатых ресниц, спросил негромко:
– Откуда?
Бабийчук замямлил невнятное.
– Откуда бутылки? – повторил Устименко.
Вера Николаевна спокойно объяснила, что здесь имелся киоск, этот киоск ее дядюшка вскрыл и содержимое спрятал в подвал. Естественно, сегодня…
– Весь алкоголь доставить сюда, в эту палату, – велел Устименко и вспомнил, что именно таким голосом он разговаривал в Кхаре, когда бывало безнадежно трудно. – Вам понятно, Бабийчук?
– Понятно! – сразу погрустнев, ответил Бабийчук.
– Любого пьяного расстреляю, – так же негромко пообещал Володя. – Именем командира, ясно?
Ящики с алкоголем Бабийчук и Ваня Телегин, сделав приличные случаю похоронные лица, составили в стенной шкаф, который Володя запер, а подумав, переставил к нему вплотную еще и свою кровать.
– Однако… и вправду бы расстреляли? – усомнилась Вересова.
– Нынче – война, – ответил Володя. – А мы в тылу.
– Но ведь… среди своих…
Устименко не ответил.
Ночь они вдвоем – Вера Николаевна и Володя – просидели возле Цветкова. Иногда он бредил, иногда вглядывался в Устименко странно-светлым, прозрачным взглядом и спрашивал:
– Не вернулся?
Володя понимал, что спрашивает командир про Терентьева, и отвечал виновато:
– Нет, пока нет.
В доме было непривычно тихо и удивительно тепло, и каждый раз, стряхивая с себя тяжелую, давящую дремоту, Устименко дивился, как тут и сухо и светло, как не скрипят в сырой и ветреной тьме деревья, как совсем не затекли ноги и как ему удобно и ловко.
– Не вернулся? – вновь спрашивал Цветков. – Точно, не вернулся?
– О ком это он? – тихо осведомилась Вера Николаевна.
– Так, один товарищ наш… отстал…
– Вы бы по-настоящему, толком поспали, – посоветовала Вересова, – я же не из лесу, я отоспалась…
Глаза ее ласково блестели, затененная керосиновая лампа освещала теплым светом обнаженные руки, поблескивала на ампулах, когда Вересова готовила шприц, чтобы ввести Цветкову камфару или кофеин, а Володя, вновь задремывая, вспоминал Варины руки, ее широкие ладошки и слушающие глаза – такой он ее всегда помнил и видел все эти годы.
– Ну и мотор! – сказала под утро Вера Николаевна. – Железный!
Откинувшись в кресле, она все всматривалась в лицо Цветкова, глаза ее при этом становились жестче, теряли свой ласковый блеск, а когда рассвело, она неожиданно строго спросила:
– Должно быть, замечательный человек – ваш командир?
– Замечательный! – ответил Володя. – Таких поискать!
И почему-то рассказал ей – этой малознакомой докторше – всю историю их похода, все их мучения, рассказал про великолепную силу воли Цветкова, вспомнил, как оперировали они детей в зале ожидания еще там, в той жизни, вспомнил немецкий транспортный самолет и все маленькие и большие чудеса, которые довелось им пережить под командованием Цветкова.
– Он примерно в звании полковника? – задумчиво спросила Вересова.
– Не знаю, – сказал Володя. – Он ведь хирург, вы разве не поняли? Это он там оперировал, а я ему ассистировал…
Позавтракав сухой пшенной кашей, Володя отыскал сестру-хозяйку и спросил ее, по чьему приказанию отряд так мерзопакостно кормят.
Выбритый, с лицом, лишенным всяких признаков той свежей юности, которой от Устименки раньше просто веяло, в черном своем поношенном, но выстиранном свитере, в бриджах, снятых с убитого немецкого лейтенанта, и в немецких же начищенных сапогах, с «вальтером» у пояса, он ждал ответа.
Сестра-хозяйка привстала, затем вновь села, показала, собравшись говорить, свои остренькие щучьи зубки, потом воскликнула:
– Я не могу! Я не несу ответственности! Согласно тому, как распорядится Анатолий Анатольевич…
– А кто здесь Анатолий Анатольевич? – осведомился Устименко.
– У них, у гадов, всего невпроворот, – из-за Володиной спины сказал Бабийчук. – Мы с начхозом смотрели ночью – вскрыли ихние кулачества. И масло, и окорока, и консервы – всего накоплено. Сгущенки одной завались, черт бы их задавил, куркулей… Прикажите – раскулачим!
Не ответив, Устименко отправился к директору, с которым и повстречался в дверях террасы.
– Вересов, – представился он, уступая Володе дорогу. – Директор… всего этого благолепия. Директор, конечно, в прошлом, а сейчас здесь проживающий…
Володя молчал. Анатолий Анатольевич представлял собою мужчину приземистого, с висячими малиновыми щечками, в аккуратной курточке, немного чем-то напоминающего старую фотографию гимназиста, только неправдоподобно пожилого.
– Прогуливаетесь?
– Прогуливаюсь.
Они присели в гостиной, за круглый, с инкрустациями столик. Директор платком потер какое-то пятнышко на лакированной столешнице, дохнул и еще потер. Щекастое лицо его выразило огорчение.
– Незадача, – пожаловался он. – Краснодеревец наш в армии, мебель привести в порядок некому…
– Да-а, война! – неопределенно произнес Володя.
Директор быстро на него взглянул.
– Нас тут кормят очень плохо, – сухо сказал Устименко. – Люди мои оголодали, намучены походом, а у вас запасы. Надо распорядиться, чтобы кухню не ограничивали. Вы директор…
– И не просите, боюсь! – поспешно сказал он. – Боюсь, боюсь, вам хорошо, вы уйдете, а меня немцы повесят. Нет, не просите, донесут, и пропал я…
– Кто же донесет?
– Это всегда отыщется, – с коротким смешком сказал Вересов. – Человеки, они разные! Очень, очень разные, и в душу к ним не влезешь. А быть повешенным, товарищ дорогой, мне не хочется. Было бы еще, знаете, за что, а ведь бессмысленно. Так что я никаких распоряжений давать не стану, а вы сами все отберите. Ваша сила. Мы же люди посторонние. Вот так-то! И хорошо! С этим самым нынешним нашим властителем цу Штакельберг шутки плохи, я наслышан…
Устименко поднялся.
– И не совестно вам так трусить? – спросил он. – Вот племянница ваша не боится ничего, помогает нам…
– У меня, дорогой друг, здоровье не то, что у нее, – вдруг искренне и печально ответил Вересов. – У меня вены чудовищные, я уйти не смогу. А у нее ножки молодые, ей и горя мало. Так что вы лучше действительно силой у меня ключи-то отберите, я их сейчас вам вынесу…
Ключи он тотчас же вынес и, отдавая связку Володе, посоветовал:
– Консервы сейчас тратить не рекомендую. Вы их с собой прихватите. Лошадей-то моих тоже небось возьмете, вот и запас калорийный у вас образуется. Оно эффективнее, чем хлеб печеный, да крупа, да макароны…
Обед в этот день, как и во все последующие, которые отряду довелось провести в «Высоком», был изготовлен «согласно кондиции», как выразился быстро поправляющийся Цветков. Ел он за десятерых, ежедневно парился с понимающим в этой работе толк Бабийчуком в бане, делал какую-то, никогда Володей не слыханную, «индийскую дыхательную гимнастику», а на недоверчивые Володины хмыканья возражал:
– Вся ваша наука, милостивый государь, сплошной эклектизм, знахарство и надувательство. И индийская гимнастика ничем не хуже, допустим, пресловутого психоанализа. Но мне с ней веселее, я, как мне кажется, от нее лучше себя чувствую. Вам-то что, жалко?
И приказывал, и командовал уже он, Цветков, а не Устименко. Бойцы – от любящего порассуждать доцента Холодилина до кротчайшего начхоза Симакова – повеселели; то, что Цветков «выкрутился и выжил», было хорошим предзнаменованием, а имевшие место трудные дни и неудачные бои сейчас были, разумеется, отнесены за счет болезни Цветкова, чего он, кстати, нисколько не отрицал, спрашивая со значением в голосе:
– Ну как? Хорошо, деточки, повоевали без меня? Толково? Зато небось отдохнули: я – командир тяжелый, требовательный, каторга со мной, а не война… Так?
По нескольку раз в день спрашивал:
– Мелиоратор наш что, Устименко? Как вы думаете? Накрыли его фашисты?
И задумывался.
По ночам много курил, бодрое состояние духа покидало его, и нетерпеливым, отрывистым голосом он говорил:
– Ну, хорошо, встретимся, ну, отвечу по всей строгости, разумеется, в кусты не удеру, все так…
– О чем вы? – сонно удивлялся Володя.
– О белопольской истории, черт бы ее побрал. Вам хорошо, вы не убивали, а я ведь убил стоящего человека. Нет, это не нервы, это – норма. Давайте порассуждаем…
И рассуждал, то оправдывая себя, то обвиняя, но обвиняя так жестоко и грубо, что Володе было трудно слушать.
– Напиться бы! – однажды с тоской сказал Цветков.
– Алкоголя вагон и маленькая тележка, – брезгливо ответил Устименко. – Вот, за моей кроватью. Можете, вы же командир…
– А вы хитрое насекомое, – с усмешкой ответил Цветков. – С удовольствием посмотрели бы на меня на пьяненького. Не выйдет!
Вересова подолгу сидела в их комнате, он говорил ей нестерпимые дерзости о женщинах вообще и о ней в частности, рассказывал несмешные и грубые анекдоты, но порою интересничал, напоминая Володе чем-то лермонтовского Грушницкого.
– Ах, все, сударыня, позади, – услышал однажды Володя, подходя к открытой двери. – Знаете, как в стихотворении:
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея…
Устименко вошел. Цветков немножечко, как говорится, смешался, выпустил из своих ладоней пальцы Веры Николаевны и сказал с вызовом в голосе:
– Я по стишкам не специалист! Это вот, наверное, Володечка наш понимает насчет лирики…
В открытую дверь заглянул Холодилин, сделал заговорщицкое лицо и исчез, Вера Николаевна ушла, а Володе почему-то стало грустно.
– Что это вы, Устименко, словно муху проглотили? – спросил его Цветков.
И, не дожидаясь ответа, изложил свой взгляд на женщин, на «Евиных дочек», как он выразился. Говорил он длинно, очень уверенно и необыкновенно грубо. Володя слушал молча, лицо у него было печальное.
– Знаете, Константин Георгиевич, а ведь это, в общем, исповедь пошляка, – произнес он, помолчав. – Самого настоящего, закостенелого и унылого в своей убежденности…
Легкая краска проступила на еще бледном после болезни лице Цветкова, он как бы даже смутился.
– И поза эта! Неужели вы серьезно? Противно же так жить!
– Зато я свободен! – не совсем искренне усмехнулся Цветков. – И всегда буду свободен, даже женившись, чего я, конечно, не сделаю…
– Ну вас к черту! – сказал Володя. – Не умею я эти темы обсуждать…
– Влюблены небось в какую-либо принцессу Недотрогу? – закуривая и пуская дым колечками, осведомился Цветков. – А она сейчас…
– Между прочим, схлопочете по морде! – негромко пообещал Устименко. – Понятно вам, Константин Георгиевич? И схлопочете не как командир, а как болтун и мышиный жеребчик…
Незадолго до ужина Холодилин принес Цветкову «согласно его приказанию» несколько томиков старого издания Чехова и попросил разрешения задать вопрос. Иногда доцент любил щегольнуть хорошим военным воспитанием.
– Ну, задавайте! – генеральским голосом позволил Цветков.
– Зачем вам, извините только, понадобился вдруг Чехов?
– То есть как это?
– А так. Разве вы читаете такого рода произведения?
– Какого же рода произведения я, по-вашему, читаю?
– Боюсь утверждать что-либо. Но ведь Чехов… Или это для прочтения вслух? Совместного?
– Убрались бы вы, Холодилин, лучше вон! – попросил командир. – Что-то в вас мне нынче не нравится!
– Слушаюсь! – сухо ответил доцент и ушел, а Цветков долго и неприязненно смотрел на закрывшуюся за ним дверь.
Весь вечер, и далеко за полночь, и с утра он читал не отрываясь, и красивое сухое лицо его выражало то гнев, то радость, то презрение, то умиленный восторг. А Володя, занимаясь делами отряда – бельем, одеялами, которые он решил забрать с собой, медикаментами в больничке дома отдыха, консервами, – думал о том, сколько разного сосредоточено в Цветкове и как, по всей вероятности, не проста его внутренняя, нравственная жизнь.
– Послушайте, – окликнул его вдруг Цветков, когда он забежал в их палату за спичками. – Послушайте.
И голосом, буквально срывающимся от волнения, прочитал:
– «Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут, и что мы встретимся… Мисюсь, где ты?»
Захлопнув книжку с треском, Цветков несколько мгновений молчал, потом, чтобы Володя не заподозрил его в излишней чувствительности, произнес:
– А Чехова не вылечили от чахотки. Тоже – медицина ваша!
– Не кривляйтесь, – тихо сказал Володя. – Вы ведь не поэтому мне прочитали про Мисюсь.
– Я прочитал про Мисюсь, – сухо и назидательно ответил Цветков, – потому, товарищ Устименко, что тут очень хорошо сказано, как он «потирал руки от холода». Я это тоже помню по юности, в Курске. И это я всегда вспоминаю при слове «Родина». Оно для меня – это слово – не географическое понятие и даже не моральное, а вот такое – я влюблен, поют знаменитые курские соловьи, мне девятнадцать лет, и я ее проводил первый раз в жизни.
– Вы ее любите до сих пор?
– Кого? – прищурившись на Володю, осведомился Цветков. – О ком вы?
«Черт бы тебя подрал!» – уходя, в сердцах подумал Володя.
А когда вернулся. Цветков ему сказал:
– Знаете, он и про меня написал, вернее, про мою мать.
– Это как? – не понял Володя.
– Очень просто. Мы сами – деревенские, из Сырни, у нас только Сахаровы там да Цветковы, других нет. И мама у меня неграмотная, не малограмотная, а просто совсем неграмотная. В Сырне сейчас немцы, а мама никак не могла понять, что я у нее доктор, врач форменный. И когда она расхворалась и ее дядья (отца у меня очень давно нет) привезли ко мне в Курск – я там на практике был, – она думала, мама, что я санитар, понимаете? Вот послушайте, тут написано…
Отрывая слова, жестко, делая странные паузы, он прочитал:
– «И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у зятя-дьякона в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят…
И ей в самом деле не все верили…»
Он опять с треском, как давеча, захлопнул книгу, отбросил ее подальше, на постель, и сказал:
– Это не выйдет, господа немцы! К этому вы нас не вернете! Вот чего, разумеется, никакие ваши тактики и стратеги не учитывают…
И, заметив на себе пристальный Володин взгляд, спросил:
– Согласны, добрый доктор Гааз? Или капля «крови невинной» способна вас напугать до того, что вы больше оружие не подымете?
Вечером Устименко, сидя возле лампы, читал немецкую газету, обнаруженную Симаковым в конторе «Высокого». Читал он ее уже несколько дней, чтобы хоть немножко привыкнуть к языку, и нынче добрался до статьи Розенберга. «Вселить ужас во всех, кто останется в живых, – шевеля губами, шептал Володя. – Стук подкованных немецких сапог непременно должен вызывать смертельный страх в сердце каждого русского – от младенческих лет до возраста Мафусаилова. Нужно всем помнить разумное изречение: каждая страна в покоренном нами мире со слезами благодарности оставит себе то, что не нужно нашей великой Германии…»
– Послушайте, товарищи! – сказал Устименко и прочитал Цветкову и Вересовой то, что перевел.
– Ну и что? – спросил Цветков. – Тоже нашел, чем нас занимать. Мы с Верой Николаевной о значительно более интересных предметах рассуждаем…
– Об интересных? – удивилась она.
– Впрочем, меня никакие разговоры больше не устраивают, – глядя на Вересову своим наступающим, давящим, откровенно жадным взглядом, сказал Цветков. – Я, Верунчик, человек здоровый, мужчина, как вам известно, а мы с вами все только болтаем да болтаем…
– Ужасно вы грубы, – улыбаясь Цветкову, ответила Вера Николаевна. – Невозможно грубы. Неужели вы думаете, что эта грубость нравится женщинам?
– Проверено, – усмехнулся он. – Абсолютно точный метод…
Володя сунул немецкую газету в топящуюся печку, потянулся и ушел. Уже стемнело, за угол дома, за террасу нырнул Бабийчук в обнимку со своей беленькой нянечкой, тишайший начхоз Павел Кондратьевич, покашливая, солидно прохаживался по широкой аллее с тетей Сашей-поварихой.
– Мы в довоенный период для борща свеклу непременно в чугуне томили с салом, – донеслось до Володи, – мы с нормами и раскладками, конечно, считались…
На крыльце столовой два бойца – Азбелев и Цедунько – жалостно пели про рябину, что головой склонилась до самого тына. Млечный Путь широко и мягко высвечивал холодное, морозное небо. Не торопясь Володя обошел посты вокруг «Высокого», закурил и на пути домой повстречал Веру Николаевну – она почти бежала, стуча каблучками по мерзлой земле аллеи.
– Случилось что? – спросил Устименко, вдруг испугавшись за Цветкова.
Она отпрянула, потом улыбнулась накрашенными губами. Пахло от нее сладкими духами – крепкими и жесткими.
Остановившись, сбросив шаль на плечи, глядя на Володю темными, без блеска, наверное, смеющимися глазами, спросила:
– А что может с ним случиться? Он практически здоров. Но вообще настроение у него почему-то испортилось, и он довольно грубо заявил мне, что пора спать…
И, близко вглядываясь в Володю, дыша теплом в его лицо, попросила:
– Давайте, доктор, побродим здесь. Мне с вами поболтать нужно. Непременно нужно.
– Ну что ж, – не слишком вежливо согласился он.
Она взяла его под руку, быстро и зябко прижалась к нему и сказала:
– Сумасшедшая какая-то жизнь. И командир у вас… странный…
– Чем же?
– Послушайте, попросите его, чтобы он взял меня с собой, – торопливо и горячо взмолилась она. – Я же тут пропаду. И вообще! Не хочу я оставаться с клеймом человека, сохранившего свою жизнь в оккупации. Вы понимаете меня?
Вновь засмеявшись, она быстро и легко повернулась к Володиному лицу и, вновь обдавая его теплом своего дыхания, запахом сладких духов и почти касаясь разметавшимися прядями волос, пожаловалась:
– Одичали вы, что ли, в ваших боях и странствиях? Или думаете, что я шпионка? У меня все документы здесь, я честный советский специалист, вы обязаны захватить меня с собой. Я крепкая, выносливая…
Голос ее зазвенел, она готова была заплакать.
– Что же вы не отвечаете?
– Боюсь, вам трудно будет! – смущенно произнес Устименко. – Это, знаете ли, не прогулочка…
Близость Вересовой тревожила его, губы ее были слишком близки от его лица. «Так не говорят о деле», – вдруг сердито подумал он, но отстраниться было глупо, да и не хотелось ему напускать на себя служебно-официальную строгость. И тоном, несвойственным ему, развязным и нагловатым, он спросил:
– На походе не заплачете? Мамочку не позовете? На ручки не попроситесь?
– Нет, – сухо ответила она. – Во всяком случае, к вам не попрошусь!
– И все-таки я не понимаю, – помолчав, заговорил Володя, – не понимаю, Вера Николаевна, почему именно я должен докладывать командиру ваше желание идти с нами. Разве вы сами не можете с ним побеседовать?
– Сейчас мне это трудно, – напряженно ответила она. – Понимаете, трудно! Произошел глупейший инцидент, и ваш Цветков, по всей вероятности, просто возненавидел меня…
Володя пожал плечами: какой еще инцидент? Но спрашивать ни о чем не стал. И у Цветкова ничего, разумеется, не спросил, не такой тот был человек, чтобы залезать ему в душу…
– Как там ваши раненые? – осведомился командир, когда Володя разулся и лег на пружинный матрац, к которому до сих пор не мог привыкнуть. – Способны к передвижению?
– Мы же повезем их на подводах…
– Это не ответ. Я спрашиваю – способны они к дальнейшему маршу?
– Вполне! – раздражившись, ответил Устименко. – Впрочем, вы сами можете как врач…
– Врач здесь вы! – холодно перебил его Цветков. – И вам, врачу, я, командир, приказываю – готовьте их завтра к транспортировке… Ясно?
– Ясно! – ответил Володя.
И, взбесившись, сбросив ноги с кровати, сдавленным от обиды голосом спросил:
– А почему, скажите пожалуйста, вы разговариваете со мной таким тоном? Я что – мародер, или трус, или изменник? Что это за капризы гения? Что это за смены настроений! Что за хамство, в конце концов?
От удивления Цветков сначала приподнялся, потом сел среди своих подушек. Лицо его выразило оторопь, потом он улыбнулся, потом попросил:
– Простите меня, пожалуйста. Обещаю вам, что это не повторится. Я возьму себя в руки, Владимир Афанасьевич, поверьте мне…
И сам рассказал тот «инцидент», о котором давеча упомянула Вересова: с час тому назад, при ней, ни с того ни с сего ввалился сюда Холодилин и заявил, что желает поговорить откровенно. Он не был пьян, но находился в том состоянии, какое в старину определяли словом «аффектация». Плотно затворив за собой дверь, доцент сначала испугался собственной смелости, но Цветков его подбодрил, и тогда Холодилин заявил, что в отряде имеются «нездоровые настроения», связанные с задержкой в «Высоком»…
– Какие же это такие нездоровые настроения? – спокойно и даже насмешливо спросил Цветков.
– Говорить ли? – усомнился доцент.
– Да уж раз начали – кончайте.
– Не обидитесь? Поверьте, я из самых лучших чувств.
И процитировал:
Позади их слышен ропот:
«Нас на бабу променял,
Одну ночь с ней провожжался —
Сам наутро бабой стал…»
Цветков побелел, Вересова засмеялась.
– Как порядочный человек, – заявил Холодилин, – имена моих боевых товарищей, носителей этих настроений, я не назову.
– А я и не спрашиваю! – ответил Цветков. – Мне все ясно. Можете быть свободным.
Рассказ командира Володя выслушал внимательно, потом закурил и посоветовал:
– Плюньте! Тут только одна сложность – Вересова требует, чтобы мы ее взяли с собой. И отказать ей мы, в общем, не имеем никакого права…
Цветков подумал, тоже покурил и, жестко вглядываясь в Устименку, вынес свое решение:
– Значит, будет так: Вересова отправится с нами, как ваша… что ли, подружка, или невеста, или… или, короче говоря, вы с ней старые друзья. С этого часа я к ней никакого отношения не имею, причем это не маскировка, а правда. Вы меня понимаете? Притворяться я не умею. Идти самой по себе ей будет трудновато. Она не то что, знаете, сестрица Даша там или Маша, своя девчушка. Она – Вересова Вера Николаевна. Вот таким путем… Вам ясно?
– Ясно, – не очень понимая, как все это получится, ответил Устименко.
– Ну а ежели ясно, значит, можно и почитать немножко – теперь когда придется! – аппетитно сказал Цветков и подвинул к себе поближе лампу.
– Что вы будете читать?
– А вы догадайтесь по первой фразе…
И Цветков, наслаждаясь и радуясь, прочитал вслух:
– «Было восемь часов утра – время, когда офицеры, чиновники и приезжие обыкновенно после жаркой, душной ночи купались в море и потом шли в павильон – пить кофе или чай…»
– Не знаю! – пожал плечами Володя.
– «Иван Андреич Лаевский…» – осторожно прочитал еще три слова Цветков.
Володя досадливо поморщился.
– А ведь вы интеллигентный человек, – спокойно вглядываясь в Володю, сказал Цветков. – Думающий врач, «толстый кишечник», как выразился один мой друг, «для вас открытая книга». Как же это с Чеховым, а?
И вдруг с тоской в голосе воскликнул:
– Думаете, это я вас поношу? Себя, Устименко. Плохо, глупо я жил. Все, видите ли, некогда.
Он погладил корешок книги своей большой рукой и распорядился:
– Ладно, спите. После победы поумнеем!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?