Электронная библиотека » Юрий Кривоносов » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Карьера Отпетова"


  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 19:04


Автор книги: Юрий Кривоносов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Марусе, выросшей в горах, не надо было задавать себе по порядку все эти вопросы – они в долю секунды словно перемололись каким-то счетно-решающим устройством и моментально выдали ответ: что бы ни было, от самолета уходить нельзя – это верная гибель. Единственная надежда – помощь с неба… И она начала метаться по всей площадке, поминутно обращая свои взоры к серому панцирю туч и вслушиваясь в малейший похожий на звук мотора шум. но шумов было много, и все они своим происхождением были обязаны воде, рождавшейся под ледниками и снежниками и устремлявшейся вниз бесчисленными струйками, ручейками, речками, потоками, водопадами…

Только сейчас Маруся постигла весь ужас своего одиночества. Даже с покойниками было не так страшно – «покойник ведь тот же – 174 человек, только мертвый», а теперь рядом с ней – никого… Наконец, она убедилась, что никакого самолета сегодня быть не может, и перестала метаться.

– «Надо взять себя в руки» – говорила она себе, и сама себя не слышала, сама себя не слушалась» К ночи, опять совершенно измотавшись, она буквально свалилась на свое кресло, но у нее все же достало сил снова подняться, внести в блокнот прошедший день, влезть в доставшийся ей как бы по наследству пуховый костюм и улечься на креслах, впервые за все эти дни заняв горизонтальное положение. Уже засыпая, она услышала слабый гул самолета – того самого, что пролетает здесь через день дальним рейсом… Спала она крепко, без снов и пробуждений, и это была первая ночь, когда ее не терзал холод…

Маруся проспала и весь следующий день, такой же тусклый, как и предшествующий, и, проснувшись уже ночью, почувствовала, что в окружающей ее обстановке произошла какая-то перемена. Она не стала зажигать фонарь и несколько минут лежала не шевелясь, вся обратившись в слух, пока не поняла, что не слышит ни единого звука. В первый момент она подумала, что оглохла, и испугалась, но, крикнув, услышала свой совершенно обычный голос, «нет шума воды – наконец, догадалась она – это же ночь, мороз прихватил снежники и все ручьи уснули… Почему же я тут раньше этого не замечала?.. Просто не до этого было…».

Но обнаружила Маруся и нечто другое – в самолете пахло керосином, и не отдаленно, как все время, а резко – запах был очень свежий и четкий. Засветив фонарь, она прошла весь салон, но нигде ничего не нашла, и только выйдя из самолета и обойдя вокруг него, углядела широкое мокрое пятно. Осмотрев то место, где крыло отломилось от фюзеляжа – там желтело пятно, – она установила, что керосин сочится из надорванной, но еще держащейся алюминиевой трубки, Маруся принесла найденный в рюкзаке примус, отвернула заливную пробку и попыталась его заправить, но керосин вытекал так вяло, что на это дело потребовалось бы, наверное, часа два. Тогда Маруся опять сходила в самолет, отрезала там полоску от обрезиненного коврика и скрутила из нее нечто вроде пробки. Теперь она смело доломала трубку, заполнила примус и плотно закупорила отверстие приготовленной затычкой. Покончив с этим делом, она долго терла руки снегом, но запах не проходил, и Маруся сказала сама себе: «какое это сейчас имеет значение?..» Небо все еще было затянуто тучами, и Маруся поняла, что погода прояснится еще не скоро. Остаток ночи она провела в полудреме и никак не могла сосредоточить свою мысль на чем-то одном – думы ее как в чехарде перескакивали друг через дружку, перебирая и события последней недели и какие-то далекие, совершенно ненужные теперь обрывки прошлой жизни.

Медленно и тягуче, утекая минута за минутой, миновали еще трое суток, и как ни растягивала Маруся последние крохи последней лепешки, кончилась и она, но на следующий день вернулось солнце, небо окончательно очистилось и голубой надеждой вновь отразилось в покрасневших от яркого света марусиных глазах. Ее уже давно и основательно точил голод, но она никак не могла заставить себя приняться за барса. К вечеру, пересилив неизвестно почему возникшее отвращение, Маруся откопала окаменевшую от мороза тушку и отрезала от нее небольшой кусок – такой, чтобы его можно было сварить в кружке, натопив в ней воды, одна за другой сгорали длинные и долгие ветровые спички, а «шмель» непонятно почему никак не желал разжигаться. Вконец измучившись, Маруся яростно отшвырнула бесполезный примус и решила есть мясо сырым. Но от одной этой мысли к горлу вдруг подкатила такая мутная волна, что унять ее удалось, только долго жуя снег.

Господи, что же это на меня всё наваливается! – подумала она.

В этот вечер Маруся никак не могла заснуть, и когда услышала приближение все того же дальнего рейса, она, не выходя из самолета, а только высунув за брезент руку, выстрелила, почти уж и не надеясь на успех, последней пистолетной ракетой и бросила в темноту и саму ненужную больше ракетницу… Она уже задремывала, когда ей показалось, что вдалеке снова возник гул мотора, решив, что ее заметили с дальнего рейса и теперь возвращаются, Маруся схватила ракету-трубку и пулей выскочила наружу. Но она ошиблась – это был не тот самолет, а два других, летевших рядом. Дернув за шнурок, она пустила ракету, оказавшуюся зеленой. Самолеты ушли, и через какое-то время вернулись, но не с той стороны, куда улетели, а с той, откуда появились в первый раз. «Это же военные, – догадалась Маруся, – гражданские парами не летают… может быть, они и не вернулись вовсе, а прилетели совсем другие?» И еще две ракеты помчались в небо, и опять самолеты улетели, не меняя своего курса.

«Бог троицу любит!» – вспомнила Маруся и побежала в самолет. Там она схватила свой нефритовый нож и начала быстро сдирать обшивку кресел. Надрав порядочную кучу тряпья, она, присвечивая себе фонарем, вытащила затычку из трубки, где брала керосин, пропитала им кусок за куском, отошла подальше от своего жилья и сложила их в кучу. И когда опять показались самолеты, Маруся подала свой сигнал, швырнув в темноту ночи высокий столб пламени.

«Не может быть, чтобы и теперь не заметили, – лихорадочно соображала она. – Эти все замечают… должны замечать… служба у них такая…» И с каким-то отчаянием последней попытки она принялась дергать шнурки ракет, отправляя их друг за другом вдогонку, пока у нее не осталась одна единственная невыстреленная трубка. Но тут словно кто-то схватил ее за руку, и эта самая последняя ракета так и не была ею израсходована: «Не может быть, чтобы не заметили», – сказала она и поплелась спать…

Утро не принесло ей ничего радостного, вчерашнего солнечного дня как будто вовсе и не было, тучи висели низкие и неподвижные, точно их приклеили к потерявшим свою белизну и утонувшим в сизых табачных клубах вершинам гор. Маруся еще раз попыталась разжечь примус и опять безрезультатно. Тогда она попробовала применить свой вчерашний способ с обшивкой, но и из этого ничего не получилось – огонь был слишком высокий, быстро прогорал, и пристроить на нем кружку так и не удалось.

…Через несколько дней, в ясный полуденный час прилетел вертолет. Устроив небольшую метель, он опустился возле самого самолета, и едва перестали мелькать над ним бесконечные лопасти, из овала распахнувшейся двери выпрыгнули пять человек и поспешно устремились внутрь разбитого самолета. Солнце, косыми стрелами пересекавшее длинную трубу салона, высвечивало ряды пустых, местами ободранных кресел и затерявшегося среди них неподвижного одинокого человека, сидящего справа в последнем ряду.

Прибывшим, наверное, показалось, что это и не человек вовсе, а дух смерти и запустения, пассажир-призрак, стерегущий свой вросший в глубокий снег огромный пустой гроб, во всяком случае, они подошли не сразу, а когда, наконец, решились приблизиться, то увидели огромные, живые, пронзительно синие глаза, доверху налитые слезами, и когда эти слезы потекли, – в первый момент почудилось, что это не слезы текут, а выплескиваются сами глаза, В прозрачном голубовато-льдистом лице девушки не было больше ничего живого – только эти непомерно большие, наполненные страданием глаза.

– А где остальные? – спросил один из прибывших. Она ничего не ответила и только, повернув голову к иллюминатору, показала взглядом, люди торопливо вышли наружу и увидели припорошенную снегом тропу со следами давней крови. Они было двинулись по ней, но тотчас остановились: их внимание привлекли походный примус и почти целая туша какого-то животного. Шагов через двадцать им попалась задубевшая, с набившимся в шерсть снегом желтоватая шкура барса. Кругом валялись ракетные гильзы, пустая ракетница, чернел жирный след костра… Они медленно продвигались вперед, пока не увидели каменную пирамидку и там что-то зеленое, словно у нее из бока рос пучок ранней весенней травки. Подойдя ближе, они разглядели, что это никакая не травка, а примостившийся в нишке грустный зеленый ёжик. Они обошли пирамидку, и перед ними открылась огромная могила – каменный холм которой, был сложен из крупных обломков скал, как бы сцементированных напрессованным между ними уже затвердевшим снегом. Венчался могильный холм золотым трубчатым крестом, связанным посредине куском нейлоновой веревки. Люди молча разглядывали это непонятное погребение, дважды обошли его кругом, но не нашли никакой приметы, которая смогла бы пролить свет на его возникновение.

Они вернулись к Марусе. Она безучастно и недвижимо сидела в той же позе, и слезы все текли и текли по ее ввалившимся щекам. Только теперь они заметили, что перед ней на откинутом из спинки переднего кресла столике лежат пистолет, ручная ракета и коричневый блокнот с вложенным в него карандашом.

Один из прибывших, судя по всему, врач, попросил своих спутников подождать и начал осматривать девушку. Проверил пульс и, неодобрительно покачав головой, спросил:

– Вы можете отвечать на вопросы?

Маруся повела глазами от виска к виску, и все поняли: «Нет».

– Но хотя бы подтверждать наши слова вы можете?

Маруся утвердительно сомкнула ресницы, словно произнесла: «Да».

– Есть здесь еще кто-нибудь кроме вас?

– «Нет».

– Значит ли это, что все пассажиры погибли?

– «Да».

– А ребенок отдельно? Кто же их похоронил?

Нет ответа.

– Тут был кто-нибудь?

– «Нет».

– Ничего не понимаю! Не вы же, в конце концов?!

Короткая, похожая на раздумье пауза, и затем подтверждение сомкнутых ресниц.

– Ну, знаете, изумился один из пилотов, – или она не в порядке, или мы все с ума посходили…

– Нервное потрясение, конечно, тяжелейшее, – сказал врач, – но признаков невменяемости я у нее не нахожу, как не нахожу и объяснения тому, что здесь произошло…

Он достал из своего чемоданчика список пассажиров злополучного рейса и спросил Марусю:

– Вы можете назвать свою фамилию?

Она замедленным, неточным движением дотянулась до кармана кофты и вытащила паспорт. Врач полистал его, отчеркнул в списке против ее фамилии жирную галку, подумал немного и начал ставить против всех остальных фамилий аккуратные тоскливые крестики. Увидев, как эти крестики ползут по листу все ниже и ниже, Маруся снова заплакала, но уже не беззвучно, а с приглушенными стонами, содрогаясь и всхлипывая…

Вертолет ввинтился в фиолетовый горный воздух, сделал неширокий прощальный круг над роковой вершиной, и Маруся увидела внизу среди скал уменьшившийся холмик братской могилы, возле нее – пирамидку с вкрапленным в нее крохотным зеленым пятнышком и привязанный к ним красноватой ниточкой тропы мертвый самолет – серый печальный крестик на ослепительно белом снегу…

…Больница, куда поместили Марусю, стояла на окраине большого города и окнами смотрела в сад, за которым легкими облаками плавали в небе как бы сами по себе нежные очертания горного хребта. Состояние Маруси оказалось не столь опасным физически, сколь тяжелым по изменениям со стороны психики, поэтому ей отвели отдельную палату рядом с постом дежурной сестры. Недели через две, когда она немного окрепла и смогла подниматься с койки, к ней пришел какой-то человек, видимо, следователь и попытался узнать у нее подробности катастрофы. Но так как Маруся по-прежнему молчала, он так и ушел, нисколько не продвинувшись в своем расследовании.

С первого же дня, как только Маруся вновь обрела возможность двигаться, она начала помогать сестрам в их хлопотных обязанностях – разносила больным лекарства и градусники, опекала лежачих: кормила, умывала, протирая влажной тряпочкой, поднимала их настроение своей молчаливой лаской, но если кто-нибудь из больных, растроганный, пытался взять ее за руку, она испуганно отдергивала ее и убегала в свою палату, где долго тихо плакала. Заметили и другую особенность в ее поведении: стоило ей взглянуть в окно, где синела цепь гор, или услышать какой-нибудь мерный однообразный шум, она тут же обращала очи горе и долго напряженно прислушивалась.

– С Богом разговаривает, – догадалась одна из ее подопечных, старая, калечная женщина. Больные сразу полюбили Марусю, сестры в ней души не чаяли, особенно одна – пышная добрая блондинка по имени Гулиса, приходившая на дежурство непременно с каким-нибудь изысканным лакомством, которым всегда щедро делилась со своей безмолвной помощницей.

Однажды к Марусе приехал дед. Она ему страшно обрадовалась, целый день от себя не отпускала и передала ему свой дневник, объяснив жестами, чтобы он его берег и надежно сохранял. Гулиса, в этот день не дежурившая, каким-то образом узнала о прибытии Чуйляк-батыра, примчалась в больницу и имела с ним долгий разговор. Она рассказала ему, что врачи находят у Маруси глубокое нервное потрясение и советуют отправить ее в местность с равнинным рельефом, потому что горы, торчащие здесь, куда ни посмотри, вызывают у нее травмирующие острые воспоминания.

– Нужно, чтобы все покрепче позабылось, – объясняла Гулиса, – иначе она вообще с ума сойдет, почитайте ее дневник – сразу все поймете… Правда, для такого переселения нужно много денег, но пусть Чуйляк-батыр не беспокоится – Гулиса все сделает сама, потому что ее близкий друг – сам Шарадов – да, да, наместник Бога в нашей религии. Он с ее слов все про Марусю знает – и что она была неверующей, и что теперь верит, но неизвестно кому поклоняется. Но раз она крестится справа налево, то он ее направит по межкультовому обмену в Святоградск, где у него обширные не только служебные, но и личные связи, и его друзья позаботятся о Марусе – хорошо пристроят и никому не позволят ее обидеть…

Такова вкратце предыстория появления Маруси в «Неугасимой лампаде»…

Уже несколько месяцев я пишу эту главу, которая в моих записках-заготовках значится «Суета», и не перестаю о ней думать. Точнее, думаю обо всей книге, но об этой главе особенно, в ней получилось очень много покойников, но не тех, отпетых, а обыкновенных покойников, бывших до этого нормальными, хорошими людьми. Все эти месяцы я всегда рядом с Марусей, вижу каждый ее шаг, жалею ее, сострадаю ей. Вот уже много дней я неотлучно нахожусь возле нее в горах, хочу заставить ее делать то, что, как мне кажется, она должна там делать, но она каждый раз поступает так, как считает нужным, а не так, как хочется мне.

Я пока что очень мало думаю о Парашкеве – какие-то обрывки воспоминаний долетают до меня, мелькают где-то позади, за пределами главной работы мысли. Я еще к ней, к Парашкеве, не подошел, до нее мне надо преодолеть порядочное расстояние, написать немало страниц, которые я уже вижу почти зрительно, но Парашкева не хочет ждать и приходит ко мне сама, приходит по-осеннему черной сентябрьской ночью – как раз в ночь полного лунного затмения. Накануне я допоздна писал, хотя написал не так уж много страниц, но это были очень тяжелые страницы, и на следующий день я не только не написал ни одной, но не имел силы и даже желания хотя бы перечитать уже написанное. Перед сном я принял душ и облачился в купальный халат – он великодушно принял меня в свои уютные красно-сине-белые мохнатые объятия, я укутал капюшоном мокрую голову, залез под одеяло и тут же уснул.

Сначала ничего не было, во всяком случае ничто не зафиксировалось, как у человека до его рождения, но в какой-то момент начался этот сон: четко и определенно возник зрительный образ, и тленно от него стало развиваться действие.

Маленький домик, плоский, одноэтажный, с широким окном, похожий на жилище путевого обходчика или, скорее, на его будку.

Я вхожу в него – мне он отведен на время командировки – и вижу спартанскую обстановку – точь-в-точь как в любом номере провинциальной гостиницы, только какие-то телефоны на столике-пульте. Их много. Я решаю, что это служебная железнодорожная связь, потому что все это действие происходит вроде бы на железной дороге, которая еще строится и в то же время уже действует, А потом сразу я иду вместе со своим коллегой вдоль заснеженного полотна – видны только рельсы, одна колея – и рассказываю ему что-то по делу, мы задерживаемся возле небольшой кирпичной будки, смотрим ее техническую начинку и, едва отойдя от нее, тут же оказываемся возле станции, на перроне которой и стоит тот домик-гостиничка. Уже вечер, моментально становится совсем темно, но станция довольно ярко освещена электрическими лампами, дающими тревожный синеватый свет. На платформе а, может быть, это уже небольшая площадь в поселке, стоят разные ларьки, в одном из которых – газетном – почему-то продают соленые огурцы в маленьких прозрачных пакетиках. Порции мизерные – просто по кусочку с четверть огурца, но дают их по списку как ужасный дефицит, нас, приезжих, в этом списке нет, и я называю журнал, от которого мы приехали, – «Неугасимая лампада», кажется, я в нем уже не работаю и даже сначала хочу назвать какое-то агентство, имеющее ко мне более конкретное отношение, но потом все же называю «лампаду» – то ли потому, что приехал именно от нее, то ли вижу на прилавке ее номера и думаю, что мужчине-киоскеру это будет более знакомо. Он говорит: «Как же, как же, знаю, знаю…» и выдает нам два пакетика.

И тут же я оказываюсь не то в мастерской, не то в складе, где мастер-художник вручает мне две чеканки – одну стального цвета для моего коллеги, а другую, латунную, мне. На первой изображен какой-то храм с шатром, напоминающим церковь в Коломенском, на второй – справа башня, похожая на какую-то очень знакомую, и уходящая влево от нее беспредельная площадь, вроде бы… нет, не могу сказать, что это за площадь…

Мастер провожает меня до моего дома, но это уже домик тот и не тот. Он просторнее, богаче обставлен: посредине комнаты столик с вазочкой и в ней что-то вроде цветов, у одной стены невысокий трельяж с полированным подзеркальником, какой-то сервант, тумбочки, кресла. В креслах сидят двое-трое парней и о чем-то беседуют, похоже, что «умно рассуждают», интеллигентно коротая время. Я сажусь в кресло в другом конце комнаты – спиной к разговаривающим, и тут же передо мной возникает Парашкева. Как она вошла, входила ли вообще или находится тут давно? – Эта мысль только мелькает, и я на ней не сосредотачиваюсь. На мне – мой купальный халат, он не только не завязан, но даже широко распахнут, и я под ним совершенно голый. Но мне не хочется убежать, спрятаться, накрыться, как это обычно бывает во всех других снах, меня совсем не смущает моя нагота – то ли потому, что я уже стар, то ли потому, что я в комнате как будто один, и все эти люди – только видимость людей, а на самом деле их не существует.

Парашкева тоже почти не одета, во всяком случае, на ней только короткая рубашка непонятного неопределяемого цвета, плечи ее не покрыты и матовы, длинные ноги босы. Я знаю, откуда она пришла, и понимаю несоответствие этого ее лицу – румяному лицу здоровой и цветущей живой женщины: темные, почти черные глаза смотрят живо, внимательно и осмысленно, расчесанные черные волосы прямой блестящей массой стекают к плечам, немного не доставая до них. Губы накрашены ярко и сочно очень чистым красным цветом, чуть-чуть отливающим в малиновость. Я удивляюсь, что лицо ее совершенно такое же, каким я видел его в те дни, когда она еще была жива и совершенно здорова, Я ее вообще хорошо помню, может быть, потому, что она оказалась первым человеком, которого я увидел, придя наниматься в «Неугасимую лампаду». Она разговаривала с человеком, принимавшим меня на работу, и демонстрировала ему какие-то фотографии, сделанные ею на скачках. Она показалась мне чуть-чуть излишне яркой, видимо, впечатление это усугубляла накинутая на ее плечи черная цыганская шаль, усыпанная розами чистого красного цвета, слегка отдающими в малиновость. У нее был очень звонкий, еще почти девчоночий смех, являвший непосредственность натуры, и, помнится, меня очень удивила весть, что она стала возлюбленной Отпетова. я тогда так и не смог найти для себя ответа на вопрос «Почему?»

– Почему? – спрашиваю я ее сейчас, притащив свой вопрос через многие годы в этот странный сон.

– Я люблю его… – отвечает она, не вложив в свой ответ даже оттенка какой-либо эмоции.

– Но любить и быть возлюбленной – не одно и то же…

– Да, быть возлюбленной, конечно, не то, что быть любимой. Возлюбленная – это та, что только возле любви, послушай: возл… любленная… – Слышишь разницу? Но ты не обижай его! До меня дошло, что ты обижаешь его, и я пришла просить тебя не ожесточать своего сердца.

– Я не обижаю его. Его нельзя обидеть больше, чем он обидел тебя и многих других людей…

– Значит, все-таки обижаешь… Мне кажется, это похоже на мщение …

– Мне не за что мстить ему. Он меня просто не успел уничтожить, и поэтому я могу рассказать людям, как он уничтожил других. Он уничтожил бы и тебя, но не успел: ты ушла чуточку раньше, чем ему понадобилось от тебя освободиться. Он еще только начал подумывать об этом.

– Откуда ты знаешь его думки?

– Я о нем знаю больше, чем он сам, потому что он многое за собой забыл, а я помню… Не специально помню, просто в голове у меня такой магнитик, который всю жизнь обрастает гвоздиками-детальками и сейчас уже похож на ощетинившегося ежика, и когда мне вдруг становится нужен какой-нибудь из этих гвоздиков, я каким-то непонятным образом распознаю его в густой чаще колючек, отрываю от магнитика и заколачиваю в нужное мне место…

– Наверное, ты прав… Когда я уже закрывала последнюю дверь, он и вправду сделал что-то такое, что могло бы мне повредить, но все это уже не имело значения…

– Для тебя – да, но для близких твоих людей…

– У меня уже не было близких людей, потому что настает момент, когда все люди отлетают куда-то далеко-далеко… я тогда стала для него недосягаемой. Поэтому не обижай его…

– Он обидел так много людей и не меньше погубил, а ты его защищаешь!

– Я люблю его…

У нас идет какой-то странный разговор, и я силюсь понять, что именно в нем «страннит». И только после вот этих последних ее слов понимаю – мы тасуем время. Она бы должна сказать эти слова в прошедшем – я ведь знаю, откуда она пришла, и она знает, и знает, что я знаю. О нем же мы говорим, не называя его по имени, но знаем, что речь идет именно о нем, и он у нас почему-то как будто в прошедшем времени – он для нас обоих вроде бы мертвый, хотя упоминаем его как живого, в настоящем времени.

…Звонит один из телефонов, и я подходу к трубке, откуда-то издалека слышится знакомый голос – это Василий Павлович. Он мне сообщает что-то о Низоцком и еще о ком-то, но я почти ничего не слышу, разговор обрывается, и я возвращаюсь к Парашкеве.

Моего кресла почему-то нет, на его месте оказывается раскладушка, и я осторожно сажусь на нее. Парашкева устраивается напротив – как мне кажется, на подзеркальнике трельяжа, и упирается босыми ступнями мне в колени.

– За что… За что… – с какой-то нездешней тоской повторяет она совершенно непонятные мне слова, и сердце мое захлебывается жалостью. Я беру в руки ее ступни, носки которых оттянуты, не как у балерины, а как у гимнастки, выполняющей упражнение, ноги ее прохладны – не холодные, как у покойника, а просто прохладные, чуть влажные живые ноги. Я целую их немножко выше пальцев – сперва одну, потом другую, и слезы мои капают на белую матовость кожи, я вижу, что и она плачет, и мы не можем больше говорить, потому что мешают люди, но нам нужно еще обменяться какими-то очень важными мыслями, и мы уговариваемся встретиться и договорить где-то в другом месте, Парашкева предлагает Святоградск, а мне кажется, что лучше будет в Софийске. Ей нравится Софийск, но она боится, что мы там можем разминуться.

– Я в Софийске плохо ориентируюсь, – признается она. – Я там помню только одну могилу… – и она называет какое-то греческое имя, проснувшись, я не вспомнил его – На ней был приметный верный камень, вроде памятника, но кому-то потребовалось его снять, – сокрушается Парашкева, – но ничего, я эту могилу найду и без всякого камня…

Меня что-то отвлекает, какая-то суета – наверное, те люди, и, повернувшись обратно, я вижу, что Парашкева уже стоит одетая, чтобы уходить. У нее в руках даже что-то вроде сумочки. На ней странное, давнего покроя платье, такие тогда никак не называли – платье, и всё, они все были одинаковыми, теперь про него сказали бы «миди»: кремовое платье с черными пятнами – не круглыми, а неровными, неправильной удлиненной формы, а проще сказать, бесформенными пятнами. А, может, оно было черное с кремовыми пятнами, во всяком случае, черного цвета на нем было больше – он преобладал. Снизу по подолу проходила узенькая полоска, тоже черно-кремовая, словно он обшит лентой, вроде бордюра, наклеиваемого над обоями. Но лицо Парашкевы уже совсем другое – бело-меловое с синеватостью фарфора, и на нем красным пятном кричат губы, нарисованные на этом потерявшем объем изображении в виде чуть растянутого сердечка, Она, как-то едва прикоснувшись, трогает мою руку своими похолодевшими пальцами и, не оглядываясь, идет нешироким коридором к дверям. И я вижу, что она, несмотря на необычность лица, совершенно такая же, какой я ее когда-то знал. Она уходит от меня своей прямоугольной спиной – такой ее делает это странное старомодное платье с прямой незаосиной талией и прямыми же ровными угластыми плечами – тогда носили такие плечи, подкладывая в те места, куда пришивались рукава, ватные подковы, именуемые, если мне не изменяет память, «плечиками». Она медленно идет к двери и куда-то исчезает, но не в дверь, потому что дверь не открывалась. В одно мгновение мне показалось, что она, отразившись в стенах коридора, растворилась в них, но это впечатление было столь мимолетным, что я тут же усомнился в своем предположении. Я вернулся в комнату и увидел на раскладушке свой красно-сине-белый купальный халат. Он лежал как бы ничком, раскинув руки-рукава, но не это меня поразило: откинутый на спину капюшон с изнанки был в крупную клетку – черную по желтому полю…

Проснулся я мгновенно и полностью, и голова моя сразу заработала четко и ясно. Сон, не просто оборвавшийся, а законченный, завершенный, жил перед моим мысленным взором, схваченный во всех его подробностях. Ускользало только произнесенное Парашкевой греческое имя, вернее имя и фамилия, или, возможно, имя и прозвище, впрочем, я бы не поручился, что это было именно греческое и обязательно имя – не исключено, что она сказала что-нибудь из латыни, во всяком случае, мне запомнились, два слова, начинавшиеся оба на «В». Сама же Парашкева стояла у меня перед глазами живей живой – спокойная, чуть вальяжная, но без малейшего намека на суетность. Я не мог отделаться от впечатления, что она и сейчас где-то здесь, рядом, и, чтобы освободиться от этого наваждения, поднялся и пошел по квартире, зажигая все лампы, которые в ней есть. Конечно, я ничего не обнаружил и, возвратившись в свою комнату, спохватился, что на мне все еще купальный халат. Я переоделся в приготовленную с вечера пижаму, а халат бросил на кресло. Опасливо покосившись на капюшон, я убедился, что он изнутри совершенно такой же, как и снаружи, и вообще расцветкой своей не отличается от всего остального халата. Я очень боялся, что до утра. забуду свой сон, что «засплю» его, но он виделся мне таким четким, и я настолько уже проснулся, что понял: не забуду. И, как видите, – к счастью или к несчастью не забыл.

Сны вставлены во многие произведения, и я тут, видимо, не буду оригинален, но этот невыдуманный, не сочиненный авторский сон, может, как мне кажется, что-то прояснить в его позиции.

Раннее утро, неприсутственный час. Прихожанская Отпетова.

Маруся пылесосит ковер. Входит Элизабет, нагруженая пакетами с провизией.

ЭЛИЗАБЕТ: Собирайся, дочь моя, двигаем на лоно…

Маруся на ее слова никак не реагирует, она стоит к ней спиной и работы своей не прекращает.

ЭЛИЗАБЕТ заходит «с фронта» и в голос, стараясь перекричать пылесос:

– Да выключи ты свой граммофон! Хотя черт с ним, никак не привыкну, что ты глазами слушаешь… Собирай, говорю, свою котомку, в командировку отбываем. Ну, что ты глаза напялила, не знаешь, как в командировку ездят? Да не бойся, не за море-окиян, всего полсотни верст и будет, приказано явиться на дачу к Самому: прием у него какой-то намечается, так мы с тобой прибрать там должны, да все приготовить честь по чести, а потом убрать – день готовим, день обслуживаем, день прибираем – итого два дня… что, не поймешь этой арикмехики – день приезда, день отъезда – за один день, харчи казенные, транспорт тоже – туда-сюда доставят в лучшем виде на отпетовской машине. Обожаю на автомобиле кататься: ни тебе в бока толкают, ни тебе на ноги наступают, ни тебе матюков, ни тебе пятаков – так бы я и весь век ездила… одно слово: автомобиль – лучшее средство передвижения верующих через своих представителей…

Бешено вертятся колеса, отскакивают назад сады, избы, перелески, извиваются зигзаги заборов, фыркают проносящиеся навстречу автомобили, а мотоциклы хрюкают как недовольные поросята. У стрелы-указателя «Кротовое» машина срывается с магистрали на лесную дорогу, вкатывается в солидный дачный поселок, колеса прекращают свое верчение, некоторое время еще подвизгивают на юзе, и машина, вильнув задом, останавливается у высокого зеленого забора, уткнувшись носом в железные ворота с врезанным в них большим фотографическим портретом немецкой овчарки, под ним выведенная вязью белая масляная угроза: «Во дворе злая собака!», а строчкой ниже угловатым басурманским шрифтом дополнено: «И беспринципная!»

ЭЛИЗАБЕТ: Неужто так и не смывается?

ШОФЕР: Видать, тот, кто приписал, сумел и приворожить вусмерть. Уж чего только мы с этой «беспринципностью» ни делали – и скоблили, и закрашивали, и зубилом забивали… изничтожим, можно сказать, под корень – и следа не заметно, заново покрасим, трафаретом про собаку зафиксируем – красота и благолепие… утром придем, а «беспринципность» тут как тут – за ночь опять на свое место пробилась, как трава сквозь асфальт. Недавно совсем уж на капитальную меру пошли: всю воротину заменили – новенькую с завода привезли, и такой краской окрашена, что к ней уже ничего не пристает, даже трафарет наш на самом заводе химическим способом при полной тайне нанесен. Ну, думаем, лады – избавились! А наутро глянули – отцы-радетели! – она обратно на своем заколдованном месте… Так и плюнули… Сам-то побесновался, поразорялся, даже давление подпрыгнуло, а потом и смирился, вроде бы попривык – куда же против такого асмодейского деяния попрешь? Видно, уж ему на роду написано всю жизнь мыкаться с этой беспринципностью на фасаде… Можно было бы, конечно, опять саму дачу поменять, но не факт, что и там то же самое не повторится… В конце концов можно и с беспринципностью прожить…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации