Электронная библиотека » Юрий Любимов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 27 февраля 2019, 18:40


Автор книги: Юрий Любимов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На меня они оказали влияние скорее интуитивно. Я же ни один спектакль не поставил, который ставил Мейерхольд или Станиславский. Хотя нет, один поставил – «Тартюф», но абсолютно непохожий на спектакль Станиславского. Абсолютно другой по всему: по эстетике, по игре, по манере – по всем данным.

Я ведь о Мейерхольде мог знать только через своих друзей, по рассказам. И очень смутные воспоминания в раннем возрасте, довоенные. Я видел спектакли: «Ревизор», «Дама с камелиями», «Лес». Как, предположим, о Михаиле Чехове, гениальном актере, я слышал рассказы от старшего поколения актеров.

Был такой Зосима Злобин, который преподавал биомеханику. Лев Свердлин – актер мейерхольдовский, да и Эраст Павлович Гарин. Мейерхольд вел занятия эти, биомеханику. Это был ряд этюдов пластических: «Охотник», «Стрельба из лука», «Охота на зверей». Потом был просто ряд упражнений тренинга чистого. Но часто это были такие смысловые: «Метание камня» – это был какой-то сплав, и что-то от йогов, что-то от ритуальных танцев. Это был сильный пластический тренинг, но он был подкреплен конкретными актерскими задачами: хорошо видеть, слышать, правильное дыхание брать – потому что упражнения были трудные, и они требовали просто крепкого сильного тела.

Я учил биомеханику со Злобиным в училище. А потом когда я снимался, играл Пятницу в «Робинзоне Крузо», то с Зосимой мы сочиняли танцы для Пятницы. И там я у него все выпытывал про биомеханику. Даже сейчас я знаю несколько упражнений.

Мейерхольда я видел даже на репетиции.

Я помню его робеспьеровский срезанный лоб и нос как клюв.

Он имел огромный авторитет, одно время руководил искусством. На последнем выступлении на режиссерском совещании он сказал очень резко – против их указаний, направленных на разрушение театра и искусства. И это ему не простили. Был закрыт его театр, потом было написано трагическое письмо Щукина. Мой учитель написал в газету такое письмо, видно, под нажимом властей, и очень были огорчены все хорошие люди, что такой крупный актер – и написал такое. Он обвинял Мейерхольда, как и официальные власти, в том, что тот оторвался от народа, что его театр не нужен, и так далее и так далее.

Но когда к Немировичу-Данченко пришли на квартиру, чтоб он тоже подписал письмо, что он разоблачает Мейерхольда, что театр его чуждый, антинародный, формалистический, он попросил их выйти из квартиры и сказал: «Видите ли, у нас в России есть такой неписаный закон: лежачих у нас не бьют. А теперь прошу покинуть мою квартиру», – а это были времена Сталина, времена террора, это было такое время, что за это могли ему бороду по волоскам выдернуть.

Теперь уж нет такого страха, а никто себя так не ведет или очень редко, к сожалению. А он был осторожный человек. Но все-таки были какие-то традиции цеховые. Цеха. Солидарность…

* * *

Я стал играть «Много шума из ничего» – Бенедикта.

В «Соломенной шляпке» я играл слугу Феликса. И был отмечен Волковым, который писал о жизни Мейерхольда книгу. Очень крупный театральный критик, такой вальяжный, красивый седой господин. По-моему, он был тогда мужем Зеркаловой, знаменитой актрисы. Ему я понравился. И он написал какую-то статью в «Правде»… И там, что «и в образах молодых людей, населяющих этот водевиль, особенно искрился такой-то в роли…», – я помню, что для меня это было тогда событие, что в газете «Правде» какая-то фраза одобрительная.

В «Егоре Булычове» я стал играть только после войны, потом я получил Сталинскую премию именно за «Булычова», но вписал меня не театр, а художники Кукрыниксы и еще кто-то. Ведь смотрит сталинская комиссия. И театр меня не выставлял. А они вставили, говорят: «А почему, вот замечательный актер Любимов»…

Помню, как меня вводили в «Турандот». Показали, как ходить. Там все стилизовано, поэтому это легче. Но мы перестарались и начали очень орать, когда пытали Калафа, – молотками били, зубилами – в этих масках, которые надевали для фехтования мудрецы. И нам казалось, что нас учат очень строго по системе, а играем мы совершенно в каком-то, на наш взгляд, странном балагане. Ощущение такое. Все не всерьез, очень стилизованно сделаны каждый жест, шаг. И нам казалось, что это какая-то шутка. И мы все придумывали; как посмешней орать, когда пытали его. Один раз они меня разыграли: Спектор Исай и Юра Месхиев. Они вдруг замолчали на секунду, и оказалось, что я один ору – мой бешеный рев – а-а-а-а-а! – и они заржали. И Глазунов, как завтруппой, это узрел, он играл там капитана, – и сразу мы получили нагоняй. Это был такой разнос, что мы не знали, куда деться.

Еще я помню, как мы хулиганили в доме отдыха. Мы жили втроем, три студента: Месхиев, Спектор и я – в доме отдыха в Плесково, в бывшем имении графа Шереметева. Николай Петрович Шереметев же играл в оркестре, муж Мансуровой. Он был прямой наследник Шереметевых. Его все вызывали, бедного, в органы – Мансурова где-то бросалась какому-то высокому начальству в ноги и его оставляли в Москве. Его ответы потрясающие были. Один раз его вызвали, что какое он имеет право жить в Москве, какие у него заслуги, чтобы жить в Москве, – хотели его выселить из Москвы. Он говорит:

– Ну, заслуги какие у меня? Ну, играя с детьми Николая Второго, я часто их бивал.

Он был милейший господин, милейший. Его всегда выпускал Рубен Николаевич, если иностранцы были – он мог и по-французски, и по-английски, и на любую тему: и о скачках, и о литературе, и об охоте – он и охотник был…

Со мной уже был случай, когда мы пошли в ресторан на Арбате, на Старом Арбате теперешнем, там был ресторан – от театра Вахтангова когда идешь к Смоленскому. Небольшой ресторанчик. А он любил очень выпить. И мы пошли с Николаем Петровичем: опять Юра Месхиев покойный, я и Николай Петрович. А хам-официант все не подходит. И Николай Петрович постучал вилкой по рюмочке. Тот подошел и говорит:

– Тоже мне, граф Шереметев.

И я помню, с каким я удовольствием сказал:

– А на этот раз вы не ошиблись – перед вами действительно граф Шереметев, а вы должны немедленно обслужить графа.

И подействовало.

* * *

Когда я увидел впервые «Турандот», спектакль мне очень понравился. Мне понравилось, как играют. Но я не очень смаковал форму. Может, я еще тогда не был достаточно заэстетизирован. Но все равно мне понравилось. Выдумка блестящая, и потом, уж очень все элегантно, красиво, маски шутят. И потом, они очень хорошо играли. Щукин играл лучше, чем потом, после восстановления. Намного лучше.

Но о том, что это другая эстетика, я тогда не думал. Меня поражало это внутренне, и я это как-то переваривал, но так же трудно, как грибы, если есть долго. Что такое? – меня все интересовало: вроде все не так, как в жизни, как в нормальных театрах, а почему-то публике нравится и мне нравится. То же самое произошло и с Остужевым, совершенно в другом аспекте, но то же самое: я все не мог понять – он же совсем не по системе играет, почему же они так хлопают? Почему так публика? И мне нравится, мне немножко кажется странным, потому что вроде меня учат совсем по-другому. Как же, вот он играет не так, как меня учат, и играет вроде неплохо.

У Таирова я видел меньше. Не производило такого на меня впечатления. Вот Мейерхольд произвел впечатление. Я запомнил какие-то такие неясные вещи в «Даме с камелиями», в «Лесе» – но я совсем был молодой – и в «Ревизоре». Это очень запоминалось, благодаря оригинальности какой-то такой. Гарина помню. Помню Райх, как все эти сцены были примерно сделаны. Очень смутно помню проход с толпой, когда идет Хлестаков. Но это была такая выдумка режиссерская, этого в пьесе нет. Это я помню, но очень смутно. Очень смутно.

«Даму с камелиями» я видел, это был ошеломляющий успех, и вся Москва бегала смотреть. Все говорили:

– Какие там вещи из комиссионных магазинов! – Там были какие-то детали потрясающие. И потом Мейерхольд был близок к Вахтанговскому театру. И поэтому я расскажу случай, когда меня Рубен Николаевич познакомил, я играл в «Человеке с ружьем», и Мейерхольд меня приметил. Ведь это сразу приобретает мистический смысл. Симонов меня знакомит, я играю пантомиму: юнкера, которого убивают, срываю погоны, хочу спастись. Небольшая пантомима. Мейерхольду нравится это. Симонов кричит:

– Юра, идите к нам, Всеволод Эмильевич хочет познакомиться с вами.

Мейерхольд:

– Молодой человек, вы хорошо двигаетесь. Запомните, тело не менее выразительно, чем слово.

Видимо, он понимал, что пьеса эта – ерунда, поэтому он обращал внимание на такие вещи. Я-то думаю, не мог же он всерьез принимать эту белиберду. Он делал это, чтоб выжить, я думаю. Он сложный господин был, очень противоречивый, много о нем слухов всяких правдоподобных и неправдоподобных. Но документы в «Огоньке» о его последних днях, конечно, говорят об удивительной какой-то индивидуальности этого человека. Это характер очень странный, редкий. Ведь я верю, что он человек гениальный. Верю. И по рассказам Николая Робертовича Эрдмана и Эраста Павловича Гарина – я всему этому верю.

Я бывал и в театре еврейском, которым руководил Михоэлс. Он дружил с Петром Леонидовичем Капицей, с которым мы несколько раз говорили о «Короле Лире» – как Михоэлс играл. А так не был я знаком. Я с дочерью Ниной, с семьей дружил и был в хороших отношениях, и мы с ней встречались в ВТО в нашем – Всероссийском театральном обществе, а потом в Иерусалиме.

В армии

Меня угораздило попасть в армию до великой войны. Вышло очень строгое распоряжение: отменить все брони. И тогда в театре стали волноваться. Я уже кончал Вахтанговское театральное училище и после этого должен был загреметь в армию неизбежно.

Мне прислали повестку из военкомата явиться в армию. Я уже работал в театре, то есть я учился и работал. И Борис Васильевич Щукин спрашивал у меня:

– Как дела?

Я говорю:

– Вот, мне повестку прислали – нужно идти в армию.

Он говорит:

– Не ходи без меня, – а он уже Ленина играл, – пойдем с тобой вместе и там, может, тебе какую-то отсрочку на год дадут.

Ну, я все и ждал. Мне еще раз прислали повестку. И я с этой повесткой решил идти на призывной пункт, но пришел в театр, как он сказал. В это время репетировали «Ревизора» Гоголя.

Я вхожу в театр и чувствую, что-то стряслось. Ночью умер Щукин.

Помню, замечательная актриса Алексеева, родная сестра Добронравова, знаменитого актера МХАТа, – кричала, выла, с ней просто истерика была. Она, видимо, очень любила Бориса Васильевича. И я постеснялся, такое горе в театре, чего я буду говорить, что мне нужно идти в армию. И я пошел в военкомат – и все. На другой день меня забрили.

Но я очень хотел похоронить Бориса Васильевича. И меня отпустили, к их чести – хороший командир попался, – и я пришел на похороны в театр уже в форме. И пострижен наголо. И я помню такие ощущения, когда я себе все время голову трогал. Первый раз под машинку все сбрили, и было холодно голове.

Потом нас отвезли под Москву в какие-то деревянные казармы довольно страшные. Я попал на учебный пункт младших командиров, один сикель я получил – были петлицы тогда и треугольнички.

Помню своих сотоварищей по армии. И видимо, все-таки куда-то нас отдельно собирали, потому что было много очень музыкантов, еще кого-то, близких к артистической профессии. Видимо, все-таки сортировали. Но попали мы в жесткую школу, и почему-то в железнодорожные войска. Сперва меня хотели забрать во флот – по здоровью – на три года. Я отнесся к этому довольно спокойно, романтически даже как-то – флот. Но потом меня из флота перевели по каким-то соображениям, мне тогда непонятным…

Сперва комиссия же… голый стоишь, комиссия определяет:

– Здоровый, да. Вроде тренированный.

Один говорит:

– Во флот его.

Другой еще чего-то. Потом смотрю – никакой одежды мне флотской, сапоги дают, гимнастерку и говорят:

– Вы будете в железнодорожных конвойных войсках.

* * *

Потом – учеба, солдатские курсы. Вот там нас драили на всю железку. Был какой-то, видимо закрытый, приказ Сталина, потому что менялись внутри армии отношения, вплоть до того, что командир мог влепить вам по роже. И все эти демократические – якобы – установки: собрания, партийные ячейки – все это тогда было ликвидировано. В армии вводилась жесткая дисциплина. Еще оставались политработники, но дисциплина была очень суровая. Карцер за малейшее ослушание. Меня в него посадили, когда я табуреткой запустил в старшину.

Я раздобыл в солдатской библиотечке старый том Шекспира – «Хроники», потрепанная старая книжка издания Брокгауза и Ефрона. И если была свободная табуретка – мы сидели, потому что на кровать нельзя было ложиться – дисциплина. И все свободные минуты, которые там были, я все читал эти «Хроники». А уж командиры муштровали нас до потери сознания. И один, из украинцев – самые жесткие из них, – подошел, полистал грязными лапами заскорузлыми и сказал: «Шекспёр!.. Устав надо читать!» – и книгу взял и сунул мне устав. И у меня с ним как-то не сложились отношения. Но, конечно, я вскакиваю: «Слушаюсь!» – как положено, но он невзлюбил меня – то сортиры чистить пошлет, то казармы мыть.

Ну и вот я мою казарму – огромная казарма, а ребята ходят с улицы и грязь обратно наносят – туда-сюда. Ну и я выругался:

– Ты же завтра, зараза, убирать будешь. Я тряпку бросил, вытереть, что ли, ноги не можешь? Да пошел ты…

И, значит, вдруг он является как из-под земли:

– Что я слышу! В казарме нашей Родины мат! А ну, смирно!

Я говорю:

– Товарищ командир, да я вот мою, мою, а они…

– Руки!

– Да я!..

– Руки! Два наряда вне очереди! – И начал орать, орать на меня. И у меня какое-то замыкание произошло, я табуретку схватил и в него табуреткой. По-моему, уже финская шла война. Короче говоря, приказ сразу последовал:

– Взять! – меня сразу взяли. – Скрутить! И отвести его к врачу психопату!

Скрутили меня два здоровых мужика, под руки взяли и повели. И отвели, к счастью моему, в санбат к совсем молодому врачу. И он понимал, чем мне это грозит. И написал, что я нахожусь в состоянии аффекта. Меня привели обратно и вручили командиру, ну и тот, видно, уже отошел от возбуждения и сказал:

– Точно. Бьет на аффект – я так и знал. А, артист, добьешься!

И получил я тогда высшее наказание. Не помню, тогда десять суток губы давали или пятнадцать. Это такая дыра бетонная, окошечко с решеткой, койка, которая пристегивается – в шесть утра подъем – и она прихлопывается к стене. А пол обливают водой, чтоб ты не мог лечь на пол. Но ребята во дворе работали и мне совали или хлеба кусок, или еще чего-нибудь. Даже, когда начальники отворачивались, миску супа горохового. Так что ничего. Но, в общем-то, сурово. Чирьями весь покрылся от холода. Посидишь там – много передумаешь…

* * *

Я забыл, когда это было, до или после этого случая – когда нас по тревоге подняли ночью всех: «В ружо! В ружо!» – ну, все, кто служил, знают, что это такое, ночью. И по порядку номеров: не «первый-второй», а «первый-второй-третий-четвертый-пятый…». И когда дошло до половины батальона: «Стой! Направо!» – их отвели в сторонку, и потом нам сказали: «Прощайтесь!» И как раз до меня это и дошло, и я остался, а вся часть до меня ушла на фронт сражаться – зима была – в финской войне. И никто из них не вернулся. Все там и замерзли.

Я помню, у нас были каски и вязаные подшлемники. И когда был бросок на лыжах, то ты весь мокрый и каска примерзала к потным волосам – бессмысленное было одеяние. Тогда еще не было ни ватников под шинелью, ни портков ватных. Это уже потом, после финской войны появилось, где такие потери были. И лыжи были ужасные – на каких-то ремнях, а финны были прекрасно оснащены…

Меня поражали убожество и скверность обучения. Я удивлялся – всегда говорили: «Все со средним образованием минимум», а я увидел полуграмотных, темных людей, забитых. Пастух с Алтая был в нашей части, он не выдержал и удавился в сортире на ремне – не выдержал просто. Хорошо я здоровый был, тренированный в училищах акробатикой. И на лыжах хорошо ходил. Со мной только никто драться не хотел, потому что я левша. И очень трудно драться, опасно в штыковых боях – все отказывались. И когда с цепочки стрелять – стрелял я хорошо, но всем портил вид, потому что левша, а с другого плеча я плохо попадал. Поэтому на меня махнули рукой – уже тогда эта показуха царствовала, как везде, по всей стране. А я портил показатели, и поэтому мне разрешили: «Черт с ним, пусть дерется с другой руки и пусть стреляет с другого плеча».

Стрелял я хорошо и удивлялся – как же они не дают всем выучиться как следует стрелять – дают три патрона раз в неделю. Как же можно так выучиться, что же они делают?! Шагистика, муштра, штыковые бои, как разбирать винтовку, пулемет – и ручной, и станковый «Максим» – этому учили. Это мы умели. Марши всякие, броски, в непогоду – зимой и летом.

Ансамбль Лаврентия Берии

На общих основаниях я, наверное, месяцев шесть был. Я только помню, что простудился, поэтому у меня было перевязанное горло, бритый и уже много прошедший стрельб, муштры, штыковых боев. Это было где-то под Москвой, в Реутове, что ли, – я забыл.

Время шло к зиме, потому что было холодно. Я помню тусклые лампочки и эти лекции идиотские, в шесть утра подъем.

– Что есть транспорт? Транспорт есть кровеносные сосуды нашей Родины.

И мы, значит, начинали засыпать с открытыми глазами. Тогда кричали:

– Встать!

Вскакивали, а кто спать оставался, тех будили и давали наряды – мыть сортир, на кухню и так далее. И продолжалось опять:

– Что есть транспорт? Транспорт есть кровеносные сосуды нашей Родины.

И вот вдруг неожиданно собрали нас, перекличку сделали. Один из нас был Ворошилов – однофамилец. Командир как-то подобрался и говорит:

– Не родственник, случайно?

Тот говорит:

– Дальний, – хитрец.

– Будешь старшим!

Дали пакет с документами и, ничего не говоря, посадили в грузовик и повезли. И смотрю, везут на Лубянку. Мы думаем: за что?

Потом водили-водили, привели в какую-то комнату, и там сидит Юткевич, еще кто-то… А Юткевич был со мной знаком. И он говорит:

– Юра! – а я простуженный и охрипший был.

Я говорю:

– Так точно!

И начальник ансамбля говорит:

– Пусть почитает.

А Сергей Иосифович говорит:

– Ну, вы видите, он же простужен. Но я его знаю. Он способный человек, вы можете его брать.

Тот:

– Нет, надо послушать.

И вот я, хрипатый, начал Пушкина читать. Значит, голоса нет, повязка какая-то, грязные бинты… И я начал:

– Театр уж полон, ложи блещут. Партер и кресла, все кипит… и взвившись занавес шумит… блистательна, полувоздушна…

Сергей Иосифович говорит:

– Ну поверьте мне, он замечательный, способный молодой человек, его стоит брать.

И вот тогда я понял, что они куда-то нас берут.

* * *

Сначала нас водили строем к казармам. А потом уже во время войны Юткевич, Тарханов начали говорить, что все-таки они артисты, нельзя так. И тогда разрешили в метро ездить в солдатской форме. Казарма была где-то в переулках за Курским вокзалом. Какая-то школа, что ли, была, огромный зал. Я помню, что по тревоге оттуда нас сгоняли в метро, но мы прятались и не хотели. Всех гоняли в метро, а некоторые из нас, чтоб поспать, тихонько прятались в сортире. И еще мне запомнилось, как сначала приказывали окна закрывать, а потом приказывали окна открывать, потому что взрывная волна выбивала и ранила стеклами. Эти кресты на окнах клееные не помогали, от взрывной волны – все вылетало и еще хуже ранило, потому что более крупные стекла летели, скрепленные этой бумагой. Все время поступали какие-то инструкции, которые противоречили одна другой, часто совершенно бессмысленные…

Руководителя в ансамбле не было. Был начальник по прозвищу Полотер. У него всегда был красный нос и на нем чирей, потому что он любил, извините, волосы вырывать из носу. И собеседования с персоналом проводил таким образом: «Садись, прямо будем говорить… И запомни на всю жизнь. Иди, марш!»…

Команда у нас была немыслимая, просто фантастическая. Юткевич ставил программу, Рубен Симонов ставил программу, потом нами руководили Тарханов, Белокуров. Мартьянова – замечательная дама была. На четырех артистов были три педагога – широкая организация. Не останавливалась ни перед чем. Касьян Голейзовский – балетмейстер, знаменитый танцор Асаф Мессерер, Шостакович музыку и песни писал, Эрдман писал конферанс, а я вел программы. Такое было ассорти у Берии. Нас из всей армии собрали, поэтому был очень сильный ансамбль по составу…

Шостакович приходил за повидлом для детей. И робко делал круги с пустым бидончиком в руках, боясь это самое повидло попросить. Тогда вступал в дело Карэн Хачатурян.

Он, работая под бравого солдата Швейка, отправлялся к Тимофееву: «Товарищ начальник! Тут вот композитор Шостакович с бидончиком ходит, но стесняется. У него дети, а повидла нет. Прикажите наполнить бидончик повидлом?» И Тимофеев милостиво так: «Ну, отлей ему…»

Привезли откуда-то, бедных, – Вольпина и Эрдмана, после их скитаний, когда чуть ногу не отняли у Николая Робертовича. С Вольпиным они чего-то рыли, в каких-то были третьесортных войсках, самых последних, и поэтому они последние и тащились, когда войска отступали. Их привезли в ансамбль, наверно, по совету Юткевича, который первую программу ставил большую.

Эрдман и Вольпин были солдатами. Но им отдельно выделили особое привилегированное помещение – комнатку. Вот где Эрдман и сказал: «Я сочинитель, вы хоть бы мне какую-нибудь шинель приличную принесли». И где-то мы ему достали генеральскую шинель. Он ее надел, и там зеркало было. И вот он себя оглядел в зеркале и сказал: «Ну вот, мне кажется, за мной опять пришли».

* * *

Один раз нас даже посетил Берия и отбирал программу для Кремля. Дунаевский очень дрожал, брат «великого» Дунаевского. Наверху, в кабинете у начальника, сидели Шостакович, Юткевич, Тарханов, Свешников, Голейзовский – на случай, если Берия пожелает дать указания им всем, – все сидели и ждали. В зал, конечно, никого не пускали, только на сцене артисты. С трепетом все ждали. Вдруг все двери открылись, появились мальчики в штатском, руки в карманах. Потом распахнулась дверь, вошел Сам – в кепке, в пальто, не снимая. Никому ни «здрасьте», ни «до свидания». Крикнул с грузинским акцентом:

– Начинайте!

И все это завертелось, закружилось, заплясало, запело. Полчаса все это продолжалось. Потом пауза. И он сказал:

– В Кремль поедет: первая песня о Вожде, вторая песня обо мне: «Шары бары, верия, Берия», – на грузинском языке: там были грузины, они танцевали и пели – Сухишвили-Рамишвили, – потом молдавский танец поедет и русская пляска поедет, где бабы крутятся и все красивые ляжки видны. Все!

И ушел. Все двери захлопнулись, мальчики скрылись. И в тишине начальник ансамбля сказал:

– Вот это стиль, будем прямо говорить! Учиться надо!

А почему я так это запомнил все? Потому что сначала начальник меня позвал и говорит:

– Будешь вести. С шутками, понимаешь… – ну, с эрдмановскими.

Потом что-то он занервничал, ходил, ходил и наконец приказывает:

– Ко мне!

Я подбежал:

– Есть, товарищ начальник.

Он говорит:

– Не надо никаких шуток. Ты садись тут, сиди.

И другого позвал и сказал:

– Князев, иди ты. Строго выйдешь. Военным шагом. Доложишь: танец такой-то, музыка такая-то и… никаких шуток, а то знаешь еще…

И я сел, притаился рядом в партере и все это видел. Это был черный мраморный зал за Лубянкой, клуб НКВД. Черный мрамор с желтыми прожилками. И он был очень длинный и похож на гроб. Он и сейчас, по-моему, там.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации