Электронная библиотека » Юрий Нагибин » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 16 января 2016, 15:20


Автор книги: Юрий Нагибин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
4

День выдался скверный. Ветер, задувший еще накануне, пригнал к берегу лед, и плотва, чтоб не задохнуться, ушла из прибрежных заводей в открытую воду. Казалось, зима решила в последний раз помериться силами с весной. Берега зеленели молодой травкой, ольшаник весь закурчавился листвой, а с озера напирали ледяные валуны в шершавом крупитчатом снегу, дыша разящей стужей. Обломки льдин выползали на берег и громоздились друг на дружку. Низкое серое небо над озером медленно расслаивалось, все ниже припадая к воде. Светлая еще полоса берега ужималась на глазах, и, когда мы добрались до речки, граница света оттянулась к подножию деревьев, а затем посвинцовел и накрытый тенью молодой убор ольшаника. Весна отступала вдаль, за горизонт.

Холодно и неприютно было на реке. Ветер стегал по воде, покрывая ее трепещущей рябью, раскачивал голые прутья кустарника, трепал молодой березняк на другом берегу речушки. Деревья сомкнули свои набухшие, готовые лопнуть почки, они казались обглоданными, мертвыми. Потемнела, съежилась осока, полег камыш, где замолк знакомый, волнующий стрекот.

Клева, конечно, не было. Нам попалось лишь несколько тощих, с тусклым селедочным блеском уклеечек, да и тех мы покидали назад в реку.

Мы медленно двигались от устья к железнодорожному мосту, выбирая среди нависших над водой старых ветел места поукрытее, но все без толку. Наконец Николаю Семеновичу посчастливилось. На маленьком чистом пятачке среди листьев кувшинок, почти у самого берега, он одну за другой вытащил около десятка очень крупных, набитых икрой чернух. Это дало нам заряд бодрости еще часа на три бесплодного лова. Пал Палыч, наиболее нетерпеливый из нас троих, успел дойти до моста и вернуться обратно, но без успеха.

Пошел мокрый, довольно густой снег. Едва касаясь земли, он тут же таял, и в течение нескольких минут берега закисли.

– Ну, теперь уж не на что рассчитывать, – сказал Пал Палыч, ежась от стаивающего за шиворот снега.

– Ясное дело, – согласился Николай Семенович, вытаскивая подлещика.

– Я прошел до самого моста, хоть бы раз клюнуло! – сказал Пал Палыч, обращаясь ко мне.

Он явно хотел, чтоб я составил ему компанию на обратный путь, но тут Николай Семенович вслед за подлещиком вытащил полосатого окунька, и я сказал Пал Палычу, что хочу еще половить.

– Желаю удачи! – с обычным доброжелательством ответил Пал Палыч и, подняв воротничок куртки, зашагал прочь от берега.

И мне почему-то подумалось, что мы его больше не увидим. Он исчерпал для себя круг здешних радостей и так же легко, как появился накануне, исчезнет, не утруждая себя условностями расставания.

Но я ошибался.

Вернувшись вечером домой, мы застали всю семью за поисками. Стоя на лавке, Люба обыскивала печь, перебирая тюфяки, одеяла, подстилки; Катерина шарила под буфетом, бабка Юля обследовала кровать.

Обшаривала все углы смешная рассеянная дочка Катерины в длинном, не по росту зипунишке. Не менее старательно действовал ее меньший братишка. Он, видимо, не знал, что ищут, и с радостным видом приносил бабке то спичечную коробку, то огарок свечи, то котенка. В благодарность получал несильный подзатыльник и с новым рвением принимался за поиски.

Малыш тоже искал. Но он искал грудь матери, которая, занявшись розысками, совершенно забыла о нем. Наш приход ее отрезвил. Отряхнув колени, она села на постель и взяла младенца на руки. Тут он сразу нашел, что ему нужно, и отдался своему делу, равнодушный ко всему на свете.

И как будто бесцельно, только мешая людям, с рассеянно-отвлеченным выражением слонялся по избе Пал Палыч. Вид его странной непричастности ко всей этой суматохе сразу навел меня на мысль, что он – пострадавший.

– Что тут у вас стряслось? – спросил я Пал Палыча.

– У меня пропал ножичек, – ответил он больным голосом.

Ничтожный размер бедствия так не соответствовал усилиям людей и огорчению пострадавшего, что мне захотелось ответить шуткой, но меня перебил Николай Семенович.

– Экая досада! – серьезно сказал он.

Такая неожиданная участливость Николая Семеновича удивила меня. Но в этом сказалось, верно, уважение профессионала к орудию промысла: в походной обстановке нож – первое дело, особенно же для рыболова или охотника.

Николай Семенович тоже включился в поиски. Перво-наперво он ощупал собственную одежду, затем исследовал подоконник, где хранилась наша еда, потом полку с посудой, наконец осмотрел карманы наших плащей и курточек, висящих около двери.

– Крепко же вы его потеряли, – сказал он, усевшись за стол, достал свой великолепный, о пяти лезвиях, нож и стал нарезать хлеб к ужину.

– Ну, нет его и нет! – стоя на коленях у кровати, под которую только что заглядывала, сказала бабка Юля. Ее лицо было красно от прилившей крови. – Хочешь, возьми наш ножик!

– Какой, кухонный? Ну что вы! У меня нож был в ноженках. Такой небольшой изящный ножичек в кожаных ноженках, – сказал Пал Палыч, жалобно морща свой узкий рот.

– Сроду у нас такого дела не случалось! – огорченно вздыхала бабка Юля. – Сколько народу перебывало… Экая беда, прости господи!

Мне стало неловко перед старухой и ее дочерьми за всю эту грубую кутерьму. Было ясно, что они ищут уже давно, обшарили каждую щелку, знают, что ножичка им не найти, и продолжают свою бесцельную работу лишь из щекотливости и смущения.

– Ну, бог с ним, в конце концов! – сказал я. – Тоже фамильная драгоценность!..

– Простите, но это мой ножичек, – сказал Пал Палыч почти надменно.

– Но почему вы так уверены, что потеряли его именно здесь? Вы могли обронить его на реке, по дороге на реку…

– Я слишком внимателен к вещам, чтоб со мной это могло случиться, – последовал ответ.

Все же и бабка Юля и Люба восприняли мое вмешательство как сигнал к прекращению поисков. Люба опустилась на лавку и сладко потянулась; бабка Юля, со скрюченной от частых поклонов поясницей, заняла свое обычное место у печи, прижавшись спиной к ее теплу. Дочка Катерины, подражая взрослым, тоже перестала шарить по избе, подошла к бабке и стала рядом, по-взрослому подперев щеку рукой. Только братишка ее никак не мог угомониться и уже нес в кулачке какую-то новую находку, когда мать сердито прикрикнула на него:

– Цыц ты! Замри!

И этот резкий окрик открыл мне, как нехорошо сейчас хозяевам, как неприятна им эта пропажа. Хоть бы Николай Семенович подал голос! Но, верный своему обычаю невмешательства, он молча готовил ужин. Зато Пал Палыч сказал с упорством, которому все нипочем:

– Может быть, дети взяли?

– Сроду за ними такого не водилось! – сурово ответила бабка Юля.

Но с добросовестностью старого человека она наклонилась к стоявшей рядом внучке и вывернула враз карманы ветхого зипунишки. Мимо старухиной руки выпал, звякнув колечком, ножик. Пал Палыч радостно вспыхнул, поднял ножик, вынул его из ножен, словно желая удостовериться, что ножик не пострадал, вложил назад и спрятал в карман.

– Ты зачем чужое взяла? – грозным голосом произнесла бабка Юля и страшновато выдохнула: – А-а!

Длинной, коричневыми жилами перевитой, плоской и тяжелой рукой бабка наотмашь ударила девочку по лицу. На розовой округлой щечке возникли вмятины, от них лучиками побежала белизна, затем белизна резко и быстро затекла пунцовым. Как будто кленовый лист выжгли на щеке ребенка.

Катерина не сделала ни одного движения, чтоб защитить дочь, – бабка вела дом, – но что-то окаменело в ее лице.

Бабка подняла руку и так же резко, от локтя кистью, хлестнула девочку по другой щеке:

– Не брать чужого!.. Не брать чужого!..

Девочке, наверно, было очень больно, но она не заплакала и даже словечка не молвила в свое оправдание. Это можно было принять за упрямство, за какую-то очерствелость маленькой души или за все ту же «характерность», но, скорей всего, она просто пыталась постигнуть смысл происходящего.

Видимо, она взяла ножик, чтобы поиграть с ним, затем положила в карман и забыла. И теперь в ее маленьком мозгу устанавливались новые связи: чужая вещь не становится своей оттого, что полюбилась тебе, за это стыдят и больно бьют. Эта внутренняя работа, в которой постигалось новое, поглощала все силы ее крошечного существа, вытесняя слезы.

– Не смей брать чужого! – И бабка снова подняла руку.

– Ой, не надо! – воскликнул Пал Палыч, сморщив лицо.

– То есть как это не надо? – сурово спросила старуха.

– Подождите, – торопливо заговорил Пал Палыч. – Может быть, я сам впотьмах сунул ножик к ней в зипунишко. Он же висел у двери, рядом с моей курточкой!

– Надо было раньше думать! – зло крикнула Люба.

И все же настоящий смысл запоздалого заступничества Пал Палыча не сразу дошел до меня, в первый миг я почувствовал даже облегчение. Но затем я увидел глаза девочки. Два круглых больших глаза с расширенными зрачками были обращены на Пал Палыча с выражением тяжелой, недетской ненависти.

– Нет, – громко произнес вдруг Николай Семенович, – я сам видел, как она играла с ножичком. Ты ведь играла ножичком? – добрым голосом обратился он к девочке.

– Иг-ра-ла… – послышался скрипучий шепот.

– То-то! – облегченно сказала бабка Юля и, взяв внучку за светлый вихор, дважды или трижды с силой дернула книзу, приговаривая: – Не брать чужого!.. Не брать чужого!..

Видимо, девочка уже усвоила эту истину: сосредоточенное и, как мне казалось, затаенно-упрямое выражение исчезло с ее лица, ставшего простым и детским.

– Не буду, баба! – заревела она, и бабка отозвалась умиротворенно:

– Ну, ступай… Погоди, дай нос высморкаем!

Девочка высморкалась в бабкин подол, и через минуту жизнь в нашем тесном жилище настроилась на обычный лад. Катерина кормила младенца, бабка Юля раздувала самовар с помощью старого валенка, а маленькая «грешница» обучала котенка той мудрости, которую накрепко вколотила в нее добрая бабкина рука. Она клала на пол клубок шерсти и, когда котенок вцеплялся в него лапами, трепала его за шкурку, приговаривая:

– Не брать чужого!.. Не брать чужого!..

Люба молча обряжалась в дорогу. Она натянула ватник, обмотала голову платком, несколько раз закрутив его вокруг шеи, – видимо, она собиралась к своему саперу.

– Как, вы уезжаете? – обратился к ней Пал Палыч. – Но мы же уговорились…

Люба молча сняла с крюка велосипед.

– Поезжай, поезжай, дочка, – теплым голосом сказала бабка Юля. – Он, поди, заждался.

Толкнув передним колесом велосипеда дверь, Люба вышла в сени. Пал Палыч посмотрел ей вслед и вздохнул. Хлопнула входная дверь. Пал Палыч закурил сигарету, вид у него был отсутствующий.

– Николай Семенович, – неожиданно сказал он, по дойдя к столу, – вы-то ведь знаете, что девочка… стащила нож?

Николай Семенович в эту минуту вскрывал банку консервов, сделанную, по всей видимости, из кровельного железа, – так взмокло и покраснело от напряжения его большое, толстое лицо. Он ответил лишь после того, как лезвие ножа ровно заскользило по кромке донышка:

– Нет.

– Но вы же видели, как она играла с ножиком?

– Это не важно, – медленно и словно нехотя произнес Николай Семенович.

– Но… простите?! – Впервые на лице Пал Палыча я увидел не восторженное, а вполне серьезное, даже несколько тревожное изумление. – Тогда я вас не понимаю… Это же черт знает что такое!.. – начал он с неуверенным возмущением – и осекся.

На него в упор были наставлены два темных, с желтоватыми белками, два много видевших на своем веку, натруженных, по-солдатски зорких, добрых и беспощадных глаза. И, грузный, тяжелый, равнодушный ко всему, кроме рыбы, консультант по судакам сказал со странным выражением нежности и злости:

– Вы не заметили, как посмотрела на вас девочка, когда она уже отстрадала свою невольную вину, а вам вздумалось играть в благородство? То-то и оно! Не всякая наука по силам ребенку… Еще придет для нее время, когда она научится ненавидеть таких, как вы… – И совсем тихо добавил: – Ничтожный, жадный, ласковый паразит…

– Ах, вот как! – только и сказал Пал Палыч с каким-то неясным и задумчивым выражением. Да, задумчивым: в его тоне не чувствовалось ни гнева, ни обиды, ни возмущения, ни даже сожаления, лишь чуть-чуть – усталость. Та усталость, которую испытывает путник, слишком рано поднятый с привала. – Когда тут проходит «кукушка»? – вежливо и спокойно спросил он бабку Юлю.

– Теперь уж на рассвете, раньше не будет, – не поворачивая головы, ответила бабка.

– А сколько до города?

– Километров десять.

Пал Палыч неторопливо оделся, нахлобучил кепку, поднял воротник пальто и подошел к двери. Теперь уж я видел его как сквозь увеличительное стекло: он явно надеялся, что его остановят. Не дождавшись этого, он толкнул дверь. Ночь глянула в лицо Пал Палычу темнотой и холодом. Аккуратно притворив дверь, он разделся и сел на кровать.

– В конце концов каждый имеет право на постой, – без всякого вызова или бравады сказал Пал Палыч и, взбив подушку, улегся спать.

Николай Семенович уступил мне половину своего тюфяка, и я прикорнул у теплого бока соседа…

Утром Пал Палыча уже не было в избе, видимо, он уехал с первой «кукушкой». Уехал, забыв расплатиться за ночлег. Но все, чем он пользовался у нас: сапоги Николая Семеновича, бабкин плащ и ватник, моя удочка, запасные крючки, банка с мотылями, перчатка, – все было аккуратно сложено на лавке, являя с полной очевидностью, что уголовной ответственности Пал Палыч не подлежал…

Терпение

Скворцовы давно собирались на остров Богояр; пути туда из Ленинграда комфортабельным трехпалубным туристским теплоходом вечер и ночь. На осмотр острова со всеми его пейзажными красотами и скромными достопримечательностями уходит от силы полдня, потом отдых, всевозможные развлечения, глубокий сон, как в детской колыбели, под легкую качку озерной волны, и ты – дома. Даже странно, что, живя всю жизнь в Ленинграде, они не удосужились раньше предпринять столь приятное маленькое путешествие. Это много ближе, чем манящие Кижи, куда они собирались каждый год, так и не выбравшись, но значительно дальше Орешка-Шлиссельбурга, где они тоже не бывали, в чем признавались с наигранным стыдом.

В семье никто не отличался охотой к перемене мест, влечением к старине, отечественной истории и церковному зодчеству. Жизнь семьи была «вся в настоящем разлита». Дети учились в инязе на английском отделении, мать занималась наукой микробиологией, отец весьма убедительно изображал директора Института по мирному использованию атомной энергии.

Брат с сестрой, внешне несхожие, он – высокий, тонкий, пепельноволосый, она – маленькая, крепко сбитая брюнетка, полностью совпадали и в своих счастливых свойствах, и в молодых пороках. Оба числились отличными студентами, английский давался им без труда, что обеспечивалось редкой механической памятью и необремененностью сознания, – они стряхивали с себя обузу практически ненужных знаний, как собаки – воду после купания; душевная и умственная лень подкреплялись в них страстью к развлечениям и холодной иронией ко всем проявлениям человеческого энтузиазма, пафоса и просто серьезности.

Брат с сестрой все делали с улыбкой, родители улыбались редко: с серьезным видом уходили на работу, с серьезным видом возвращались, серьезно, хотя и не часто, встречались с друзьями, серьезно отдыхали всегда в одной и той же Пицунде – дальние заплывы, подводная охота, теннис, шашлыки на костре, кино, долгий, за полночь преферанс. Считалось, что все это они любят, так же как и своих детей и друг друга (у дочери, правда, было особое мнение на этот счет).

Брат с сестрой не любили никого, кроме самих себя, но настолько чувствовали и понимали друг друга через собственный эгоизм, приверженность к удовольствиям и потребительское презрение к окружающим, что это создавало между ними доверительную близость. К родителям они относились настороженно, поскольку нуждались в них, но корыстное чувство к отцу смягчалось снисходительностью, мать они почти уважали за стойкую отчужденность, объяснить которую не умели, да и не пытались – мать им не мешала.

Скворцова трогало и умиляло, что в лицах и молодых упругих телах детей соединялись, хотя и по-разному, материнское и отцовское начала. Удлиненное сухое сильное тело, которое он передал сыну, обрело у того мягкую материнскую пластику, а на тонких отцовских губах вдруг всплывала невесть к чему относящаяся далекая потерянная материнская улыбка; дочь, будь она повыше и поплотнее, являла бы точную копию матери в ее восемнадцать, но острый, пытливый взгляд из-под очень длинных тонких ресниц был отцов, и это единственное сходство оказалось доминантой ее внешности. Скворцов видел: дети – хищники, что обеспечивало им жизнестойкость, и это его радовало не меньше, чем «документально» утвержденная в них несомненность четвертьвекового союза – время не остудило страстной любви Скворцова к жене.

Скворцову стоило немалого труда устроить эту семейную поездку, о которой он давно мечтал, – ему не хватало слишком рано эмансипировавшихся детей. И брату, и сестре было безразлично, куда ехать: на север, юг, восток или запад, не волновало их и конечное место назначения: море, горы, озеро, остров, город, дачный поселок, но требовалась подходящая, настроенная на их волну компания, хорошие диски или записи, много вина, понимание с первого взгляда и возможность это понимание реализовать. Они ни за что не согласились бы на семейный компот, если б им не было обещано по отдельной каюте, если б теплоходный бар с джазом уже не получил одобрения знатоков, если б родители не предоставили им полную свободу, в том числе от экскурсии по острову, где смотреть, как и повсюду, совершенно нечего. Взрослые люди просто отстаивают свой обветшалый мир – обычная борьба за существование – перед теми, кто сгонит их с арены, и потому усиленно притворяются, будто до сих пор ценят скудные радости своей аскетической молодости.

Паша и Таня Скворцовы справедливо считали, что им повезло с предками – могло быть куда хуже; каждое покушение на их время щедро оплачивалось деньгами и подарками, незамедлительным исполнением самых сложных просьб. Паша являлся собственником однокомнатной квартиры с лоджией и «Жигулей»; Таня знала, что в недалеком будущем ее ждут те же блага, но, полагаясь на собственные силы, рассчитывала достичь большего посредством раннего, тщательно продуманного брака. Она нравилась и сверстникам, и зрелым мужчинам, и старикам, что озадачивало ее брата, вовсе не ощущавшего ее притягательности, – обычная смазливая девчонка, каких тринадцать на дюжину. «Неужели ты сам не понимаешь, почему ко мне все липнут?» – однажды спросила Таня, раздраженная слепотой самого близкого человека. «Честно говоря, нет!» – «А во мне есть ма-ми-но», – произнесла она, таинственно понизив голос. «Ну, и что с того?» – искренне удивился брат. В тугом, энергичном, очень современном лице сестры промелькивало сходство с уже поплывшими чертами матери, но сходство это было зыбким, непрочным, к тому же он не чувствовал очарования матери, синего чулка, зануды, безразличной к блеску сына, а этого Паша не выносил. «В матери есть нечто, – важно, свысока сказала Таня. – Поэтому отец так помешан на ней. И во мне есть нечто, и не видит это только последний дурак». Паша возмутился и дал сестре подзатыльник. Они подрались – с большим ожесточением, причем обе стороны понесли чувствительные потери. Паша не отличался великодушием и расквасил сестре нос. Помирились они перед самой поездкой на Богояр.

Уже на пароходе Паша вспомнил о недавнем разговоре, оказывается, кое-что его заинтересовало. Не слишком… Слишком не надо ничем интересоваться, а то набьешь мозоли на мозги. Но теплоход плыл мимо низких и скучных невских берегов, бар был еще закрыт, а сестра все равно торчала у него в каюте, и Паша вернулся к прерванному побоищем разговору:

– Ты считаешь мать красивой?

– Если хочешь знать, в молодости она была даже красивей меня, – заявила Таня, и у брата опять зачесались руки. – Она зачем-то уничтожила все свои довоенные карточки, но у отца в бумажнике есть крошечное фото, вырезанное из группового снимка. Какое у нее лицо!.. Нет, я, конечно, пас перед матерью, – охваченная внезапным смирением, сказала Таня. – Зато у меня есть характер!.. – Смирение отступило перед новым напором самодовольства. – А маман этим не блещет.

– Во зазналась! – восхитился брат. – Ты начинаешь мне нравиться.

– А ты мне – нет. Терпеть не могу желторотых.

Паша заводился с пол-оборота, но в поклонении сестры был уверен. К тому же сейчас его занимало другое.

– По-твоему, мать бесхарактерная?

– Конечно! Она не любит отца, а живет с ним и даже не изменяет.

– А ты почем знаешь?

– Мы как-никак соседки…

– Ну, ты сильна!.. А ее заграничные поездки? Думаешь, за красивые глаза?

– Болван!.. Мать крупный ученый. Другие нахватали должностей и премий, но если требуется наука, посылают мать. А когда придуманные командировочки, за костюмчиками для внуков… – Она не договорила. – Не знаю… Возможно, у матери есть характер… или был когда-то, но она от него отказалась. Ей так проще. Во всяком случае, дома. А на работе… – Таня пожала плечами. – Она заставила себя уважать.

– А я не верю, что мать настоящий ученый. Погасшие люди бесплодны.

– Видать, ты сильно мучаешься, что мать на тебя плевать хотела!

– Касса-то ведь у отца, – рассудительно заметил Паша, – остальное меня мало волнует. Тем более что отец насюсюкался надо мной за двоих. Но ты тоже зря разыгрываешь из себя маменькину дочку.

– А я и не разыгрываю… Но тебя мать просто не видит, а меня… – Она заколебалась и вдруг сказала искренне: – То ли жалеет, то ли хочет полюбить…

– Да не может! Все это маразм. Эскимосы оставляют престарелых родителей в чумах без харчей и огня – вот правильная постановка вопроса.

– Чего ты злишься?.. Наши никому не мешают. У тебя какой-то эдипов комплекс навыворот.

– Ладно!.. – Теперь он всерьез завелся. – Ты мне надоела. И пора одеваться! – Резким движением он спустил тренировочные брюки.

– А то я тебя не видела!.. – презрительно уронила сестра, но все же вышла из каюты.

Они помирились в баре, возле стойки, где, по обыкновению, изобразили нежную парочку, чтобы спокойно, без помех отыскать себе что-нибудь подходящее.

Слухи о теплоходе в целом и о баре в частности не были преувеличены. Первоклассная посудина, оборудованная по последнему слову техники, со вкусом отделанная деревом; скрытый свет, мягко разливающийся по стенам и потолкам, превосходная мебель, особенно хороши глубокие кресла и диваны, обитые красной кожей; полуовальная стойка бара обставлена высокими тяжелыми устойчивыми табуретами, сиденья тоже обиты красной кожей; пышногрудая, чернокудрая испанского вида барменша со смуглыми полными руками ловко сбивала коктейли; хорошо одетая публика; правда, джаз с электрогитарами и прочей электромузыкальной техникой был шумноват, но это неизбежно, таково повсеместное требование отечественного вкуса – игра под сурдинку считается халтурой, – словом, все соответствовало высшим современным требованиям.

– Только не нажирайся сразу, – попросила сестра. – Мне здесь нравится и охота продержаться до конца.

– Кого-нибудь подцепишь и продержишься. А меня оставь в покое! – резко сказал Паша, наметанным глазом обводя быстро заполнявшееся помещение…

…Меж тем их родители, поужинав в ресторане, вернулись в каюту люкс и сейчас пытались решить, что делать дальше. По местному радио была объявлена обширная программа развлечений: в кинозале – новый фильм, в концертном – литературная викторина, в нижнем салоне – телепередача из Останкина, в верхнем – шахматный турнир. Все, кроме шахмат, представлялось соблазнительным, и Алексей Петрович Скворцов прикидывал вслух сравнительные достоинства каждого мероприятия, ероша свои мягкие, но упругие волосы, которые, растрепанные и перепутанные его худыми пальцами, как-то сами разбирались между собой и аккуратно ложились седыми волнами по сторонам прямого пробора на маленькой аристократической голове, когда заметил, что Анна выпала из общения, забыла о его существовании, вступив в тайный и бессмысленный сговор с ночью и темной маслянистой водой за оконцем, с которого сдвинула занавеску. Над Невой повис плотный туман, растворявший в себе редкие береговые огни и свет, источаемый теплоходом, да она и не пыталась что-либо увидеть в желтовато-неопрятной мути. Это лишь казалось, будто взгляд ее устремлен на что-то внешнее, нет, она всматривалась в себя, в свое прошлое, несбывшееся, обладавшее над ней магической властью. Если б Скворцов знал, что это останется у нее навсегда, он бы… все равно женился на ней, сознательно приняв ту муку, которую нес вот уже четверть века. Страшнее и безысходнее корежило его в юности, когда она любила его друга, единственного друга, почти брата, друга, не вернувшегося с войны и тем открывшего ему путь если не к сердцу, то к плоти любимой женщины. Нет, не просто открывшего, а сделавшего куда больше: он получил Анну, потому что от него пахло Пашкой; они и на войне были неразлучны до той последней минуты, когда приходится делать выбор, поставив жизнь на карту, ему повезло, а Пашка погиб. Была в Пашке при всех его достоинствах какая-то слабина, обреченность. Скворцов рано угадал это в Пашке, казавшемся всем другим победителем, прирожденным лидером, юным вождем Оцеолой. Наверное, потому Скворцов не отступился от Анны при всей очевидности своего поражения, ибо чувствовал Пашкину незащищенность. Пашка был уверен, что друг зачехлил оружие, как поступил бы он сам в подобных обстоятельствах, ибо это диктовалось его оскорбительной для живых, нормальных, грешных и притом неплохих людей старомодной этикой. Свою неоправданную, сумасшедшую фанатичную надежду, что верх останется все-таки за ним, Скворцов даже в наихудшие минуты не думал подкрепить хоть малым предательством друга; нечистота (в свете допотопной Пашкиной морали) была в том, что он ожидал его отступа, сбоя, чем непременно воспользовался бы. А Пашка должен был рано или поздно споткнуться: ветряные мельницы нередко представлялись ему великанами, а носители действительной, хотя и тайной, силы – карликами. Скворцов ждал и надеялся. Даже когда началась война и между Пашкой и Анной произошло все – потом оказалось, что ничего не произошло, хотя она с бессмысленным упорством убеждала мужа в злые минуты, что вовсе не он, а Пашка сделал ее женщиной, – когда они уходили добровольцами на эту войну и Анна не могла найти для него даже порошинки участия, все, все отдав Пашке, Скворцов не отказался от надежды. Они могли оба погибнуть, это было более чем вероятно, но если одному суждено вернуться, то им окажется Скворцов, такие, как Пашка, с войны не приходят. А Скворцов пришел-таки, вернее, притащился, хотя был в полном здравии, но плен, проверочный лагерь и прочие мытарства надолго отсрочили его возвращение – весьма непарадное – в Ленинград. К этому времени Анна уже поняла, что Пашки нет в живых, хотя похоронки не приходило и он числился пропавшим без вести. Анна искала его на фронтах – пошла сандружинницей, позже – по госпиталям, инвалидным домам, давала объявления в газетах и по радио – тщетно. Пашкины родители и сестры погибли в блокаду, другой родни не было, немногие уцелевшие приятели безнадежно разводили руками. Да Анна и сама все знала… Когда же нежданно-негаданно вернулся Скворцов, Анна так ему обрадовалась, что он, истосковавшись, измучившись, изболев сердцем, принял эту тоску по всему, чем была для нее юность, освещенная синью Пашкиных глаз, чуть ли не за любовь. Он признавал условность, искусственность этого чувства – и все-таки обманывал себя. Анна с напором, какого он в ней не подозревал, стала втягивать его в жизнь. Сама она уже много успела: защитила кандидатскую диссертацию, которую издала книгой, готовила докторскую. Скворцов долго находился в положении догоняющего, что никак не ущемляло его самолюбия – он слишком любил Анну, чтобы вести с ней какие-то счеты. Анна сразу согласилась стать его женой, и, пока он не кончил институт, они жили на ее зарплату. Вскоре родился сын, названный в честь погибшего друга Павлом, Пашкой. Когда же Скворцов сравнялся с женой в научных степенях, а по заработку обошел, то ощутил вместо законного удовлетворения легкую утрату: для него было что-то щемяще-трогательное и волнующее в ее домашнем приоритете.

Скворцов считал себя счастливейшим человеком на свете: его пыл к жене с годами не остывал, он любил своих детей, неуклонно шел вверх по служебной лестнице. Сколько выпало ему на долю горького, мучительного, страшного, унизительного, а верх остался за ним. В юности, когда в человеке все так нежно и ранимо, он находился в Пашкиной тени, хотя не уступал тому ни умом, ни характером, ни внутренней наполненностью, ни даже физической силой. Когда они шутливо и ожесточенно боролись, Пашка дожимал сухощавого, юркого противника только за счет большего веса. Скворцов был остроумней, находчивей Пашки, но, где бы они ни появлялись, рассчитываться на первый-второй было лишним: люди сразу узнавали ведущего. Хорош был Пашка до омерзения, особенно на коктебельском пляже: бронзовый, синеглазый, темноволосый, с мускулатурой микеланджеловского Давида и спокойно-легким дыханием доброго и бесстрашного человека. Пашка царил в любой компании, что не мешало многим считать его недалеким. А был Пашка умен и проницателен, но последним качеством редко пользовался, щадя, жалея несовершенство окружающих. Скворцов понимал это с легкой завистью, ибо такого не мог себе позволить; Анна же понимала с ликующим восторгом. Она была не просто влюблена в Пашку, он был ее богом. И она не могла забыть его, помнила беспощадно цепким женским чувством, хотя они не знали физической близости.

А что такое эта пресловутая близость? Они прощались в Коктебеле, где их застало известие о войне. В тот вечер Пашка и Анна ушли вдвоем в Сердоликовую бухту, откуда вернулись под утро. Скворцов знал, как беззаветно любила Анна его друга, и не сомневался в том, какой дар получил Пашка перед расставанием. Но, к великому его изумлению и торжеству, в первую брачную ночь он обнаружил, что Анна девственна. Не ужели красавец, силач, супермен, как сказали бы сейчас, оказался пустоцветом? А ведь так бывает. Спортивные, сплошь мускулы и сухожилия, молодцы – порой никудышные любовники. Доверительных мужских разговоров они с другом никогда не вели, но в «доаннинский» период Скворцов слышал совсем другое о любовных подвигах Пашки. И он ревновал погибшего друга к своей жене, от которой имел двух детей, но которую так и не сумел разбудить. Однажды, в злой час, она сказала, что Пашка, а не он сделал ее женщиной. Он услышал в ее словах лишь наивную попытку унизить его, причинить боль. И когда эта бессмыслица вновь всплывала, он не придавал ей никакого значения, завороженный бедной реальностью физиологии. И лишь недавно ему стукнуло, что Анна не изощрялась в злых выдумках, а говорила о чем-то действительно постигшем ее в ночной Сердоликовой бухте. Пашка проник ей в кровь, отравив ее собой, сделав нечувствительной к другим мужчинам. Скворцов знал, как поэтично и отвлеченно помнят люди о своей первой чистой любви. Анна помнила иначе – омертвением женского естества, совершенно здорового, щедро способного к деторождению: помимо двух детей было еще несколько абортов, сделанных ею вопреки его чуть не слезным уговорам, – ему до безумия хотелось, чтобы она рожала от него. Лишь раз, очень давно, осмелился он заговорить о ее холодности. «Много ты понимаешь!» – обрезала она. Это прозвучало презрительно и с такой грубой злостью, какой он в ней не подозревал.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации