Текст книги "Вишневая косточка"
Автор книги: Юрий Олеша
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Пророк
Козленков стоял на холме. Был жаркий летний день, необъятность, чистота, блеск. Среди необъятности стоял Козленков совершенно один в парусиновой блузе, в сандалиях, в картузе, надетом по-летнему: кое-как. Лицо ощутимо покрывалось загаром.
Зелени было мало. Ландшафт был суховат. Чернели в грунте трещины. Грунт был звонок.
По крутой тропинке, ведущей на холм к подножию Козленкова, быстро взбирался ангел, огромный ангел с черными – до плеч – вьющимися волосами, не имеющий крыльев, могучий. На нем был шлафрок из красной, темной материи, в руке – посох, под шлафроком кругло двигались колени.
Он вырос перед Козленковым на краю холма. Высокий посох с цветущими ярко-зелеными почками уперся в сухую землю среди травинок. Посох блестел, как блестит мебель. Почки походили на головки птенцов… Ангел стоял прямо. Кадык его имел форму кубка. Ангел протянул руку к плечу Козленкова.
В этот миг Козленков проснулся. Проснулся он, как просыпался ежедневно – около восьми часов утра. На столе зеленел остаток вчерашнего ужина: лук, салат. Козленков выпил стакан воды залпом.
Он умылся, оделся; было веселое утро, лето. Козленков выглянул в окно; ему показалось, что кое-где в зелени блестит роса, что вспорхнувшая птица уносит каплю. Всякое проявление воды тешило его, потому-то после лука его мучила всю ночь жажда. По коридору бегала, прячась и взвизгивая, соседка.
Напившись чаю, он вышел из дому. Дворник сказал, что в соседнем доме повесилась девушка. Козленков поспешил посмотреть.
В соседнем доме посреди двора разбит был садик. Из окон смотрели жильцы. Козленков подумал: «Опоздаю на службу», – однако не устоял. Происшествие случилось на черном дворе. Козленков остановился под аркой. На него двигалось шествие: бабы, мужчины в жилетках, корзина с овощами, собаки, дети, метла; вынутую из петли несли на руках.
Она лежала на шествии, живая, ярко освещенная солнцем, в платье с напечатанными розанами. Вдали трубил рожок. Ехала карета. Козленков разузнал: девушка была несчастна, брошена, голодала.
Вдруг Козленков увидел темное, невскрытое после зимы окно, вату между рамами, гарус, свечу. Окно никакого отношения к самоубийству не имело. Затем: на крыльце сидела впавшая в детство старушка. Старушка ела, брала еду кусочками с колен.
«Горе, – подумал Козленков. – Ах, горе».
И стало ему всех жаль.
– Надо помочь! – громко, воодушевленно сказал он.
Он хотел сказать так:
«Я видел человеческое горе. Нужно помочь всем людям сразу. Нужно немедленно сделать нечто такое, что уничтожило бы человеческое горе разом».
– Помогут. Жива, – ответили из толпы.
Силой, которая могла бы уничтожить человеческое горе разом, Козленков не обладал. Он знал, что такой силы нет. Нужно ждать, накапливать эту силу.
Желание Козленкова было так страстно, порыв так неудержим, что согласиться хотя бы на минутное ожидание он не мог. Поэтому он подумал о чуде.
– Нужно сделать чудо, – вздохнул он.
На службе, в обеденный перерыв, жуя булку с колбасой, Козленков вспоминал утреннее происшествие. На глазах у него блестели слезы. Он сдерживал плач, глотать становилось труднее. Он воображал картину.
Он входит во двор с цветущим посохом. В садике поют птицы, качаются на кустах цветы, люди в страхе бегут с подоконников. Навстречу несут девушку. В пролете арки видна старушка, окна с гарусом. Он касается ладонью девушкина лба. Тотчас же окно поднимается ввысь, поворачивается к воздуху и солнцу, распахивается во всю ширь, свисают с подоконников пеларгонии, ветер раздувает занавески… Тотчас старушке возвращается молодость, сын; они едят арбуз, сидя за деревянным, чисто вымытым столом. Арбуз снежен, ал; косточки чисты, блестящи, – косточками можно играть в блошки. А девушка… Все счастливы. Мечты исполняются, возвращаются утраты.
Козленков вдруг встал. Он вспомнил сон. С грохотом стул отошел назад. Поднялись дыбом страницы бухгалтерской книги.
Он открыл дверь в соседнюю комнату и переступил порог. Тотчас же все головы пригнулись. Он видел: открыты окна, за окнами – зелень, ветви. Тотчас же окна пришли в движение, какая-то сила, какой-то дух полетел на них, кидая во все стороны створки. Поднялись и зашумели ветви. Со столов, образуя смерч, взлетели бумаги. С громом захлопнулась за ним дверь. Противоположная открылась сама собой.
И – самое главное – он видел: все головы пригнулись, все головы упали ниц. Конечно, он знал, что причина – сквозняк. Но он видел также, что никто не может поднять на него глаз. И оценить значение этого он мог как угодно.
Он подумал: «Все упали передо мной ниц. Я иду. Я видел ангела. Я пророк. Я должен сделать чудо». Он прошел через ряд комнат, производя сквозняк, бурю. Путь его сопровождался криками. Крики означали:
– Осторожно! Двери! Двери! Ловите бумаги! Разобьется окно! Швейцаров нет!
Но Козленкову не запрещено было придавать крикам иное значение. Одни казались ему выражением восторга, другие гнева. Он шел, как пророк, – долгожданный для одних, ненавидимый другими. Он исполнял волю пославшего. Окна хлопали, вспыхивало стекло, в саду оттого летали молнии. И вот наступил экстаз. Козленков предстал перед главой учреждения. Глава стал медленно подниматься в кресле своем навстречу Козленкову. Пророк стоял взъерошенный сквозняком, бледный, с горящими глазами, задыхающийся.
– Выдайте мне жалование за две недели вперед, – сказал Козленков. И через минуту он возвращался обратно, держа в руках записку главы учреждения.
– Чудо, – говорили вокруг. – Чудо. Чудом получил, чудом!
Деньги были получены. Он вышел. Все бросились к окнам. Он шел без шапки, встречные оглядывались. Затем он искал вынутую из петли девушку. На том черном дворе сказали ему, что девушка в больнице. Его ударил неизвестный человек.
– Да не того бьешь, – закричала баба; – за что бьешь!
Неизвестный ударил его снова кулаком между лопаток. Козленков странно выпрямился от этого удара. И от внезапного выпрямления легко, как-то поджаро, пустился по лестнице. Лицо его светилось. Он знал, что просто его приняли за другого, за виновника девушкиных несчастий. Он смолчал, потому что принял на себя вину другого. Осмеянный, он пронесся по двору.
В садике том играла мячиком девочка. Мячик попал в кустарник. Козленков полез по траве, по черной почве газона, разнял кустарник и поднял шар. С крыши видел все это дворник. Голову Козленкова усеяли лепестки, в ладони торчал шип.
Дворник, осиянный высотой, небесами, гремел над миром. Проклятья неслись с высоты. Фартук его развевался. Как раз то расположение материи, напоминающее свиток, какое бывает на мраморных ангелах, образовалось у ног дворника. И как раз дворник стоял над вершиной лестницы – обыкновенной пожарной лестницы, – но в лучах солнца лестница пламенела, – и Козленков ужаснулся.
Козленков приближался к больнице. Лепестки, тихо кружась, слетали с его головы.
– Я не могу, – вздохнул он. – Зачем послали мне ангела?
И он пошел домой. Во дворе у крыльца сидела прачка Федора. Она продавала овощи. На крыльце стояла корзинка с грубыми – но с виду изваянными – капустными головами. Козленков взглянул. Капустная голова с завитыми листами – именно завитки эти мраморной твердостью и прохладой листов произвели тревогу в памяти Козленкова. Подобного статуйного характера завитки уже он видел сегодня на фартуке дворника.
Прачка держала в руках капустный шар. Была она в красном одеянии, могучая. Так и вчера в тот же час стояла она над корзиной, и вчера Козленков купил у нее молодого луку. Теперь он сделал то же самое. Прачка уложила капустную голову в корзину (голова скрипела в ладонях, как вымытая) и достала лук.
«Плохая прачка», – подумал Козленков. Вчера вечером, ложась спать, он досадовал на жесткость простынь. Вчера же наелся он луку. Ночью он просыпался от жажды. Ему было жарко, он поворачивал подушку – и когда, мающийся и сонный, обретал обратную ее, прохладную сторону – наступало исцеление и успокоение. Но вскоре и эта сторона покрывалась жаром.
Удивительный день кончился. Вечером снова Козленков ел лук. Хлеб с маслом и лук – горький, сладкий, потный, с подмышечным запахом. Перед тем как ложиться, он пошастал рукой по натянутой на матрац простыне, дабы сгладить невидимую ее шероховатость.
Прошедший день был страшен. Козленков заснул. Вновь мучила его жажда, сушь, вновь сушь распростерлась перед ним: желтый, звонкий ландшафт, пористый грунт. Он спал. Тело его бунтовало, он метался, ища обратную сторону подушки, он протестовал, спящий, он негодовал на самого себя, действующего во сне, протестовал против самого себя, вновь поднимающегося на холм… Он мычал во сне, бил по одеялу руками…
Но вновь остановился он на холме, и вновь снизу пошел на него ангел в красном одеянии, черноголовый и могучий. В ту секунду, когда видение началось, в теле спящего Козленкова началась изжога. Именно подступ изжоги к горлу, ход ее откуда-то из недр пищевода и был в сновидении появлением и ходом ангела. Но то знание, которое приобрел Козленков днем, – знание о сходствах, замеченных им между целым рядом предметов, отразилось на работе сонного его сознания, – и так как знание это было разоблачительным по отношению ко сну, то сон ослабел, сон готов был прерваться.
Еще секунда – и спящий воспрянул бы… И действительно, Козленков через секунду проснулся, успев увидеть перед собой на краю холма прачку Федору.
Козленков проснулся. Было светло. Он напился воды, засмеялся и заснул.
1929
В мире
Я родился в городе Елисаветграде – некогда Херсонской губернии.
Кое-какие воспоминания о младенчестве сохранились.
Поле, поросшее бурьяном, – вернее, не поле, а пустырь позади дома, под его глухой стеной, – сумерки, и в сумерки за каким-то забором, в бурьяне, мальчики жгут спички, горящие разноцветным пламенем.
Некоторое время думал, что шведские спички – это и есть те спички, которые дают разноцветное пламя. Мечтал впоследствии о таких спичках. Вот, мол, в детстве – помните? – были спички: шведские. Малиновый огонек, зеленый…
Мальчиков со спичками звали Саша и Сережа. Затем помню фамилию Воронин. Кто он был – забыто. Как будто – сапожник. Туда нельзя было ходить. Тоже по бурьяну ходили.
Позже узнал, что в то время у нас был собственный выезд, имелся вороной рысак с белым пятном на лбу. Этого не помню, но легко складывающееся в воображении видение рысака охотно принимаю за воспоминание.
Папа служил от акциза на водочном заводе.
Лет восемнадцати я побывал в Елисаветграде. Перед отъездом мама сказала: «На Петровской улице, дом номер такой-то, там ты родился: посмотри». Я посмотрел – никакого впечатления. Дом двухэтажный, кирпичный, зелень у крыльца. Стоял, смотрел, собирался замирать, поддаваться дрожи – и ничего не вышло.
Когда мне было три года, семья переехала в Одессу, которую считаю, хотя и неправильно, своей родиной. Во всяком случае, всю лирику, связанную с понятием родины, отношу к Одессе.
Я очень стар.
Извещение огромными буквами на первой странице газеты о том, что мир заключен, я прочел сам. А это было заключение мира после японской войны. Следовательно, я умею читать уже двадцать пять лет.
На днях я сел в трамвае напротив милиционера. Он был с усами, с большими светлыми усами «северного богатыря». Он был милиционер – в амуниции, вооруженный, взрослый, могучий человек. И вдруг я понял: милиционер моложе меня. Взрослый человек, семьянин, с сильно развитой грудью и плечами, в пропотевших сапогах – моложе меня!
Между тем, несмотря на то что мне тридцать один год, – я-то уже замечаю на себе и в себе физические признаки постарения, – тем не менее до сих пор я ни разу не почувствовал себя взрослым.
Ничего наперед придумать не могу. Все, что писал, писал без плана. Даже пьесу. Даже авантюрный роман «Три толстяка».
Вот уже год, как думаю о романе.
Знаю название – «Нищий».
Образ нищего волнует меня с детства. Может быть, поразила лубочная картинка какая-то, не помню. Сушь, солнце, пустынный ландшафт, кто-то в лаптях – некий Дмитрий Донской – протягивает руку к нищему, который стоит на коленях. Поразили слова: рубище, мытарь. Кто-то пожалел мытаря. Исцеление.
Этой зимой проходил как-то по Невскому. Нищий стоял на коленях на вершине лестницы, уходящей в подвальный, ярко освещенный магазин.
Я увидел нищего не сразу. Я пронес кисть руки на уровне его губ, как будто хотел, чтобы рука моя была схвачена им и поцелована. Он стоял на коленях, выпрямив туловище, черный, неподвижный, как истукан. Я боковым зрением, на ходу, воспринял его как льва и подумал: «А где же второй лев?» Оглянулся: нищий.
Он стоял, подняв лицо, черты которого, сдвинутые темнотой, слагались в нечто, напоминающее черную доску иконы. Я испугался.
Он не шелохнулся, продолжая стоять так же, как стоял уже много часов – может быть, с утра, – этот бородатый крестьянин.
Иду в жаркий день за городом вдоль кирпичной развалившейся стены, в одиночестве и тишине, потный, босой, в расстегнутой рубашке.
Слышу отдаленные голоса работающих на железнодорожном пути, музыкальный звук падающего рельса.
Воздушная среда, где происходит падение, кажется средой водяной.
Шагаю – никем не видимый, забытый всеми – в поисках первоначальных ощущений.
Вижу далеко-далеко впереди себя гигантские буквы на обратной стороне фабрики.
Овраг пересекает мой путь. Это та свалочная канава, над которой в детстве реял гений путешествий.
Да, именно из канавы возникал этот самый мечтательный гений детства.
Может быть, потому, что она зияла, как ров на границе города.
Может быть, потому, что дети, приходя сюда – в такую запретную отдаленность, – знали, что, вернувшись, будут наказаны, и потому очертя голову шли на опасность – на выбегающую из-за кочек собаку, которая могла оказаться бешеной, на двух бродяг, играющих в орлянку, на мальчика в лохмотьях, показывающего солдатский с медным черенком нож, и, наконец, на водопроводную башню, единственно в такой лишь местности позволяющую приблизиться к себе вплотную.
Она ни на что не похожа – эта башня!
Что общего имеет она с домами города, его крышами, балконами, дворами, подъездами? Ничего!
Она не принадлежит городу, она возвышается уже в путешествии, уже в будущем времени. Вокруг нее железная лестница. Нерусская зелень цветет у ее подножья, и нерусские круглые окошечки чернеют в ее слепом, устремленном ввысь теле.
Аптека находилась на углу одной из главных улиц города.
Дом, в котором помещалась она, занимал добрую половину квартала и, выходя одной стороной в переулок, нависал над ним серой громадой, высветлявшейся лишь наверху и лишь на закате, когда вспыхивали под самой крышей окна. Дом был построен в конце прошлого века и принадлежал купцу.
В аптеку вела старомодная дубовая дверь с резьбой. Она была застеклена, и ручка ее была тоже из стекла – витая, дававшая в солнечную погоду спектр.
Дверь ходила тяжко, и, открывая ее, человеку приходилось со всей силой тянуть ручку на себя, держась за нее, как за пивную кружку.
За дверью поднималась лестница ко второй двери, которая была постоянно открытой.
Между двумя дверьми образовался таким образом люк, пропитанный, смотря по времени года, то пылью, то сыростью, пронизываемый сквозняком или залитый солнцем, которое, проходя сквозь несвежее наружное стекло, становилось желтым, как солнце деревянных лавок вагона.
Тогда же, ломясь по ступенькам, ложилась на лестницу черная тень креста, наклеенного на стекло двери.
Однажды осенью, вечером, в слякоть, некий человек, открыв дверь аптеки, не бросил ее за собой, чтобы поспешно взбежать по ступенькам, как это делали все, но, тотчас же повернувшись, как будто из страха, чтобы не разбилось стекло, легко двигавшееся в изношенном пазу рамы, осторожно повел дверь на место.
В дальнейшем человек, поднявшись до середины лестницы, остановился, затем повернулся вбок и, как-то скользнув на подошвах, очутился под стенкой и там замер, подпирая стенку спиной с таким успокоенным видом, что можно было предположить, что пришел он сюда, как в давно облюбованное место, и принял давно облюбованную позу.
Над входом снаружи горела электрическая лампа. Ее лучи проникали в люк, смутно освещая человека под стенкой.
С улицы в стеклянном четырехугольнике доступен наблюдению был только корпус человека, озаренный зеленоватым светом.
Первое, что бросилось в глаза, был картуз, надвинутый до середины ушей, завернувшихся из-под него мочками кверху. Этот способ ношения головного убора придавал человеку жалкий и постыдный вид.
Картуз, предназначенный для летнего времени, был сшит из светлой парусины, однако от долгого употребления во все времена года он потемнел, покрылся подтеками и приобрел бесформенность очертаний, близкую к конической пузырчатости поварских колпаков.
Человек был толст, но, видимо, небольшого роста. Вся грузность сосредоточилась в туловище, которое он как бы поддерживал на самом себе руками, соединенными над животом.
Голову он держал втянутой в плечи и не мог держать ее иначе, потому что жирные плечи его навалились на загривок, отчего голова пригнулась и как бы лишилась шеи, и глазам раз и навсегда определено было смотреть исподлобья.
Одет был человек в ватный пиджак, с таким трудом обхвативший его большое туловище, что пришлось прибегнуть к помощи до отказа натянутых бязевых тесемок, чтобы соединить полы пиджака на животе и под шеей.
Пиджак лопнул в подмышках, выпустил вату, и теперь она курчавилась по обеим сторонам спины, напоминая крылышки.
Человек, видимо, смотрел в одну точку, куда-то вниз, в темный угол люка.
Иногда он весь передергивался – должно быть, вследствие сырости.
Иногда, быстро подбросив короткую руку, принимался поскребывать подбородок, как человек, внезапно наталкивающийся на мысль, утешительную в потоке неприятных мыслей.
Порой казалось, что он засыпает. Во всяком случае, вдруг начинал он оседать, сползая стеганой своей спиной по филенкам стенки, и оседал до тех пор, пока, ослабев, не размыкались поддерживающие живот руки. Тогда он разом приходил в себя и принимал прежнее положение.
Когда дверь открывалась и входили в аптеку люди, он с чрезвычайной суетливостью бросался навстречу и закрывал за входящими дверь.
Этот человек был нищий.
Наступала ночь. Все реже открывалась дверь. В аптеке погасили лишний свет.
Нищий стал проявлять беспокойство. По всей вероятности, он ожидал, что сейчас служащие аптеки обнаружат его пребывание на лестнице и он лишится убежища.
Теперь он уже не дремал.
То и дело поворачивал он голову в сторону верхней двери и, видимо поднимаясь на носки, прислушивался.
Внезапно он хватался за ручку, точно готов был бежать.
Его выгнали. Он очутился на улице.
Шел дождь. Улица опустела. Нищий ускорил шаг и затем побежал, помахивая крылышками.
На перекрестке он остановился. Капли стекали с картуза на лицо ему.
Вода журчала под обочиной. Он посмотрел: вода плыла под камнем, как рыба. Чтобы согреться, он стал приплясывать.
Теперь, при желании посмеяться, можно было вообразить этого человека этаким постаревшим купидоном, потому что, отличаясь округлостью форм и наличием крылышек, был он, кроме того, бос и – как сказано выше – к тому же еще и приплясывал.
Вот так спокойно, в реалистической манере, по старинке, хотелось бы мне начать роман «Нищий».
Не знаю, как другие пишут романы.
Золя составлял точнейший план и точнейшим образом определял дату и час, когда будет поставлена последняя точка. И не ошибался.
Он знал наперед, в каком месяце и в какой день придет к концу та или иная глава. Я даже и не пытаюсь составить такой волшебный календарь.
У меня в папках имеется по крайней мере триста страниц, помеченных цифрой «1». Это триста начал «Зависти». И ни одна из этих страниц не стала окончательным началом.
Обладание писательской техникой достигается ежедневным и систематическим – как служба – писанием. Увы, мы не умеем работать.
Я приехал отдыхать в Одессу.
Дача расположена на плоскогорье, обрывающемся к морю.
Я сижу на скамье в двух шагах от обрыва.
Перед глазами у меня море.
Я смотрю прямо вперед, не поднимаясь и не заглядывая вниз. Таким образом я вижу только план панорамы, ее задник: горизонт и море.
Между тем имеется целый ряд планов.
И первый образуют гребни отколовшихся от массива пластов.
Они несколько наклонились вперед, и это вызывает в наблюдателе опасение, что в любую минуту их стрельчатая архитектура может превратиться в прах едва ли не от удара птичьего крыла. Так суха и просвистана ветром их порода – простая глина, кажущаяся гранитом лишь благодаря пустынности ландшафта и яркости солнца, – два обстоятельства дают этим воздушным замкам возможность бросать могучую тень лунных пиков.
Далее следуют уступы, покрытые зеленью, запыленной до сходства с мельхиором.
Что это за флора? Я не видел на юге, на морском берегу, того, что принято называть травой.
Закорючки, уроды, карлики торчат между кочек из сожженной земли.
Правда, наблюдения производились в начале августа, я лазил по природе, как по городу после пожара.
И в самом деле: нога вдруг запутывается в длинном стебле, которому положено виться, и стебель этот сух и шершав, как провод в изоляционной обмотке; и я боюсь дернуть ногой, так как не вижу начала этого стебля и могу предположить, что от рывка может рухнуть то вот стропило, соединенное с проводом, – стропило, которое стоит торчком и которое, – если перестать развлекаться метафорами, – есть просто серый запыленный ствол дерева.
Я сижу на скамье.
Размеры – вещь условная.
На краю оврага – на самом краю, даже по ту сторону – растет какое-то зонтичное. Оно четко стоит на фоне неба.
Это крошечное растение – единственное, что есть между небом и моим глазом.
Я вглядываюсь все сосредоточеннее, и вдруг какой-то сдвиг происходит в моем мозгу: происходит подкручивание шарниров мнимого бинокля, поиски фокуса.
И вот фокус найден: растение стоит передо мной просветленным, как препарат в микроскопе. Оно стало гигантским.
Зрение мое приобрело микроскопическую силу. Я превращаюсь в Гулливера, попавшего в страну великанов.
Жалкий – достоинства соломинки – цветок потрясает меня своим видом. Он ужасен. Он возвышается как сооружение неведомой грандиозной техники.
Я вижу могучие шары, трубы, сочленения, колена, рычаги. И тусклое отражение солнца на стебле исчезнувшего цветка я воспринимаю теперь как ослепительный металлический блеск.
Таков зрительный феномен.
Вызвать его нетрудно. Это может сделать всякий наблюдатель. Дело не в особенности глаза, а лишь в объективных условиях: в комбинации пространства, вещи и точек зрения.
У Эдгара По есть рассказ на тему о подобном феномене. Человек, сидевший у открытого окна, увидел фантастического вида чудовище, двигавшееся по далекому холму. Мистический ужас охватил наблюдателя.
В местности свирепствовала холера. Он думал, что видит самое холеру, ее страшное воплощение.
Однако через минуту выяснилось, что чудовище небывалой величины есть не что иное, как самое заурядное насекомое, и наблюдатель пал жертвой зрительного обмана, происшедшего вследствие того, что насекомое ползло по паутине на ничтожнейшем расстоянии от наблюдающего глаза, имея в проекции под собой дальние холмы.
Нужно видеть мир по-новому.
Чрезвычайно полезно для писателя заниматься такой волшебной фотографией. И притом – это не выверт, никакой не экспрессионизм! Напротив: самый чистый, самый здоровый реализм.
Надоело смотреть на море.
Иду на зады дачи.
Выхожу за калитку. Степной простор. Вдали трамвайная станция по дороге в Люстдорф.
В степи стоит водопроводная башня. (Описание башни смотри в четвертом отрывке. Впрочем, там описана другая башня: «нерусская зелень, нерусские окошки»… Здесь никакой зелени. Непосредственно из голой степи торчит семидесятиметровая башня.)
Местность принадлежала некоему Высоцкому. Так она до сих пор и называется в трамвайном маршруте: дача Высоцкого.
Некогда Высоцкий решил взять в свои руки водоснабжение окрестностей и для того построил башню. Кто-то судился с ним, кто-то откупал у него что-то, – подробности забыты.
Давно заглохла деятельность башни, остались за ней только романтические свойства: доминировать, чернеть на закате, бросать длинную тень и быть оплетаемой полетом стрижей.
Внутрь башни ведет туннель, где гудят слетающиеся на испражнения мухи.
Однажды на дачу пришла аристократическая старуха с двумя девочками в сарафанчиках. Все трое сели на камни у калитки. Старуха положила на колени книгу.
«Золя, – прочел я, – „Лурд“».
Из книги торчали лапки очков.
Девочки сидели чинно. Я из приличия отошел. По даче несся шепот.
Старуха была вдова Высоцкого, девочки – ее внучки.
Через десять минут я вернулся.
– Это было наше, – сказала старуха, тыча пальцем в пространство.
– Что? – спросила левая внучка.
– Парк, – сказала старуха.
– Какой? – спросила правая внучка.
– Этот, – ответила старуха.
Никакого парка не было. Было желтое пространство. На горизонте развевались бунчуки кукурузы.
Внучки чинно молчали. Они видели только то, что можно было видеть: степь.
Бабушка видела парк.
А парк был вырублен еще в голодные годы окрестными жителями на топку. Ничего не осталось, ни одного дуба, ни одной липы. Даже корней не было. Уже много лет, как пространство засевалось рожью. Рожь снята.
Август. Колючки. Кое-где бурьян.
Старуха видит парк. И действительно… я вспоминаю. Гимназистом приехал я на дачу к писателю А. М. Федорову, на которой и сейчас поселился. Действительно, зеленые купы громоздились у подножья башни, белели беседки. Помню: был парк – знаменитый парк Высоцкого.
– Это тоже было наше, – произносит старуха.
– Что? – спрашивает левая внучка.
Девочка видит столбики и колючую проволоку – огород.
– Тыква? – спрашивает правая внучка.
– Дом с колоннами.
Старуха видит то, чего нельзя видеть. Это похоже на палеонтологию.
Старуха – палеонтолог. Она видит прошлое земли. Девочки понемногу обалдевают.
– Это тоже было наше? – спрашивает внучка, кивком указывая на трамвайную станцию.
– Да, – отвечает бабушка. – Розариум.
– Что? – спрашивает правая внучка.
– Розариум, – подтверждает бабушка, – это тоже было наше.
Перед ней цветут розы допотопного периода.
Вечером все трое сидят на скамье над обрывом.
Я приближаюсь. Силуэт старухиной головы сердечкообразен.
Восходит луна. Тихо рокочет море.
Прислушиваюсь к беседе.
На этот раз бабушка выступает уже прямо в качестве палеонтолога.
– Море, – говорит она, – образовалось впоследствии. Прежде здесь была суша.
– Она была наша? – спрашивают внучки.
– Да, – говорю я. – Все было ваше! Некоторые ученые утверждают, что Луна есть часть Земли, оторванная некогда кометой. На месте отрыва образовался Тихий океан. Луна, как видите, существует самостоятельно. Но это ничего не значит. Она тоже была вашей!
1930
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.