Текст книги "По ту сторону вдохновения (сборник)"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
5. Кто придумал «Апофегей»
Но вернемся к истории появления слова «апофегей», давшего название повести. Поначалу, напомню, повесть именовалась «Вид из президиума» и задумывалась как разоблачение мрачной жизни партийного аппарата. Не могу сказать, что я ненавидел командно-административную систему, которая лично мне ничего плохого не сделала, если не считать того, что завела страну в тупик. Впрочем, какой тупик тупее, советский или постсоветский, еще вопрос…
У меня среди партийных функционеров было довольно много приятелей. Любопытная деталь: когда мы общались неформально (то есть выпивали и закусывали), мои друзья выражали самое горячее неприятие «застоя» и командно-административной системы, хотя именно они были ее винтиками и шпунтиками. Они-то ее и развалили, раздербанили, растащили, а не диссиденты во главе с Солженицыным и Сахаровым, влиявшие на жизнь огромной державы примерно так же, как комары влияют на кровообращение медведя. В начале 1990-х в одной из статей я вообще предложил такое определение: «Перестройка – это мятеж партноменклатуры против партмаксимума». Партмаксимумом называлась норма отпуска материальных благ функционерам, установленная в двадцатые годы, когда стало ясно: на смену старым большевикам, тоже, надо сказать, не овечкам в смысле хапнуть, идут новые, молодые и гораздо более прожорливые, вовсю развернувшиеся при нэпе. Помните, партиец Гусь в «Зойкиной квартире» неосторожно размахивает пачкой червонцев, за которую его потом и зарезал китаец. Откуда у него такие деньжищи, когда страна голодает, а зарплата квалифицированного столичного рабочего три-четыре червонца? Нэп-то из-за того и грохнулся, что большинство могло лишь смотреть на витрины. Да еще, как на грех, нэпманами вдруг оказались по преимуществу не родные захребетники Сидоры Ивановичи да Харлампии Тихоновичи, а чужаки с мудреными фамилиями. Среди населения, даже лояльного к большевикам, поползло опасное недоумение: «За что боролись?» Пришлось эксперимент сворачивать от греха…
В «Апофегее», если брать социально-исторический аспект текста, как раз и описан период тихой подготовки номенклатурой этого мятежа против партмаксимума. Однако, начиная повесть как очерк нравов партийных аппаратчиков, я где-то в середине работы понял, что пишу совершенно о другом – о своем ровеснике, пошедшем во власть. А власть – это всегда власть, и не важно, как она называется – горком или гордума, ЦК КПСС или администрация президента. Оказалось, я пишу о том, что происходит с человеком, если он всерьез начинает карабкаться по лестнице, ведущей вверх, рассказываю о том, чем он должен пожертвовать, от каких чувств и принципов отказаться. И прежде всего он должен отказаться от такого непредсказуемого, непросчитываемого и нерегламентированного чувства, как любовь. Выбор между любовью и властью древнейший. А выбор Антония, последовавшего за Клеопатрой себе на погибель, – редчайший в истории. Вот почему, кстати, повести предпослан эпиграф из Библии.
Обычно спрашивают, насколько мои книги автобиографичны. Конечно же, они автобиографичны, но не настолько, чтобы наскучить читателям. Если жизнь человека – поле, то литература – венок, и от автора зависит, какие именно цветы-травы сорвать и в него вплести. Сознаюсь, на определенном этапе у меня были все шансы сделать редкую партийно-писательскую карьеру. Я отказался от заманчивых предложений не потому, что нечестолюбив, а потому, что мое честолюбие в другом. Кстати, эта формула принадлежит не мне, а Чаковскому. Эдуард Брокш рассказывал такой случай из своей жизни. Он работал в «Литературной газете», пописывал пьесы, и вдруг одна из них, про Чарли Чаплина, пошла по стране, появился литературный заработок, и Брокш решил оставить газетную поденщину. Написал заявление и отправился к тогдашнему главному редактору Чаковскому, который, дымя хорошей сигарой, скользнул по заявлению и процедил:
– Эдуард, вы прекрасный сотрудник, я вас очень ценю и готов предложить должность старшего корреспондента. Вы будете получать на тридцать пять рублей больше.
– Александр Борисович, я благодарен вам за предложение, но все-таки хотел бы уйти…
– Я вас понял. Ладно, поработаете старшим редактором, а после Нового года уходит на пенсию заместитель заведующего отделом. Пойдете на его место и будете получать на сто рублей больше…
– Спасибо, но я все-таки…
– Эдуард, надо быть реалистом. Заведующим отделом я вас назначить никак не могу. Вы не член партии. Но я готов поговорить в райкоме, чтобы на вас выделили квоту. Через годик-полтора будете получать…
– Да при чем тут деньги, Александр Борисович, я драматург, я хочу сосредоточиться на моих пьесах…
– Ах, вот в чем дело! Значит, ваше честолюбие не здесь? Что ж вы мне голову морочите, так бы сразу и сказали! Вот, пожалуйста, получайте расчет! Творческих вам успехов! – И Чаковский золотой паркеровской ручкой написал наискосок: «Не возражаю».
Очень важно понять, и как можно раньше, где твое честолюбие. Я, к счастью, быстро сообразил: вид на жизнь из президиума – гибель для писателя. Примером может служить судьба Фадеева, очень талантливого человека, пошедшего в большую власть. В предсмертном письме он ругал эту власть, погубившую его талант, мол, я всю жизнь простоял на часах возле, как выяснилось, нужника. Но почему та же советская власть, погубив или осложнив жизни Платонова, Булгакова, Мандельштама, Шолохова и многих иных, не погубила их таланта? Ответ очевиден: борьба за власть, пусть даже в писательском союзе, и творчество черпают душевную энергию из одного источника, и на два дела этой энергии обычно не хватит.
Итак, я писал о своем ровеснике, вляпавшемся во власть. Именно вляпавшемся, ибо Чистяков не Иванушкин и патологического желания сделать карьеру любой ценой у него нет. Другое дело, когда Случай втягивает тебя в Игру, когда ставки сделаны и диктует азарт. Замечу, что отъявленные карьеристы вроде Убивца в стабильные времена отсеиваются на самых первых этапах, ибо очень торопятся и свинячат без разбору. На моих глазах так «сгорели» несколько перспективных деятелей. В стабильные времена побеждают все-таки Чистяковы. Но в период смут и больших социальных неразберих торжествуют Убивцы. В 1991-м наступило их время. Боже, скольких людей, изгнанных за нечистоплотность из партийных структур, я увидел в 1990-е среди реформаторов! Некоторые даже отсидеть успели, и не за политику разумеется.
Но вернемся все-таки к тому как я придумал слово «апофегей». Сначала я должен подтвердить: рассказы писателей о том, что не они руководят действиями героев, а герои руководят их сочинительством, – сущая правда. К примеру, Надя Печерникова задумывалась как достаточно быстротечный персонаж, одна из мимолетных утрат карьерного Чистякова на пути к зияющим высотам власти. В результате она стала главной героиней повести, оттеснив даже Чистякова. Почему? Наверное, потому, что, когда я придумывал Надю, сосредоточив в ней черты нескольких дам, оставивших след в моей душе, мне хотелось написать такую женщину, которую невозможно разлюбить и невозможно забыть навсегда, если она вдруг разлюбила тебя. Мне хотелось соединить старомодную утонченность и изящество с современной раскованностью, хотелось сопрячь острый, насмешливый ум с добротой и доверчивостью… Удалось ли мне это, судить, конечно, читателю, но сам я влюбился в нее настолько, насколько автор может влюбиться в свой персонаж. И если бы, подобно Пигмалиону, мне удалось превратить Надю из литературной героини в живую женщину, за последствия ручаться трудно…
Но вот мы уже вплотную подошли к подлинной истории появления «апофегея», ведь именно с помощью этого словечка Надя Печерникова выражала свое отношение к кафкианским несуразностям нашей жизни. Именно она, Надя, придумала это слово, составила из «апофеоза» и «апогея», в результате чего и получился неологизм с той самой фигой, которую многие десятилетия мы держали в кармане. Когда же пришли исторические времена, оказалось: самое большее, на что мы способны, вынуть эту фигу из кармана, рассмотреть и снова спрятать. И действительно, в катастрофической для Отечества ситуации мы так ничего и не смогли предложить ни себе, ни другим, кроме осточертевшей борьбы между все теми же – Иванушкиным, БМП и Чистяковым.
Я размышлял о том, почему словечко «апофегей» так легло на народную душу, и, кажется, понял. Что означает восклицание «апофегей!»? Ничего. Это реакция неглупого, все понимающего человека на происходящее. Все понимающего, но ничего не могущего или не желающего сделать. Собственно, небывалая концентрация в обществе апофегистов (еще их называют пофигистами) и привела к краху советской цивилизации. Роли апофегистов в новейшей отечественной истории посвящен мой большой роман «Замыслил я побег…», вышедший в свет в 1999 году. Правда, там герой-апофегист фигурирует под названием «эскейпер», но суть от этого не меняется…
Впрочем, хватит, хватит уже увиливать от прямого ответа на вопрос о происхождении названия повести! Дело было так:
«…Чистяков не вслушивался в завязавшийся спор, он, рискуя нажить косоглазие, старался получше разглядеть новую аспирантку: у нее были смуглое лицо, нос с горбинкой и странная манера прикусывать нижнюю губу для того, чтобы скрыть ненужную улыбку… “Апофегей”, – наклонившись к Чистякову, доверительно прошептала Надя. “Что?” – не понял Валера. “Я говорю, у вас здесь всегда так?” – “Почти всегда…” – “Полный апофегей!”»
Вот и все. Честное слово!
6. Двадцать лет спустя
На этом я поставил точку в 1995 году когда писал предисловие к шестому изданию «Апофегея». Мне казалось, к этому тексту я больше не вернусь, но жизнь горазда на сюрпризы, о чем и будет дальнейший рассказ.
По моим наблюдениям, в жизни чаще выигрывают умеренные неудачники, умеющие использовать второй или даже третий шанс. Счастливчики так привыкают к джокеру, что потом и не знают, куда его пристроить. Мне почти никогда не фартило с первого раза. В азартные игры вообще не везет. Однажды Павел Гусев позвал меня в казино, кажется, в Берлине. Я ответил, что не играю, так как мне никогда не везет. «Пойдем! Я тебя научу…» – «За твой счет!» – «Договорились». Я долго по его системе ставил фишки на самые разные сегменты и цвета рулетки, но ни разу не выиграл. После двадцатой попытки Гусев, посмотрев на меня с долгим интересом, согласился: «Да, тебе нельзя играть!»
Но иногда удача улыбается и мне. Телеканал «Россия» задумал снять мини-сериал, экранизировав какое-нибудь произведение современного автора. Ну нельзя же все время показывать в эфире, как менты меряются стволами с бандитами, а молоденькие провинциалки, простодушно «залетев» в момент потери невинности и посидев немного в тюрьме, выходят на волю, а потом и замуж за долларовых миллионеров, скромных и простых, будто сельские терапевты. Я дал телевизионщикам на выбор несколько вещей – остановились на «Апофегее».
Кому доверить постановку, такой вопрос передо мной даже не стоял. Конечно, Станиславу Митину, с которым я все эти годы поддерживал отношения. Именно он должен был после деморализованного Снежкина ставить «Апофегей» на Студии имени Горького в 1991-м. Выяснилось, за двадцать лет Стас нисколько не охладел к сюжету и с радостью согласился. Сценарий написали быстро, договорившись о главном: мы делаем честную ленту про сложные времена, а не выдумываем напраслину, как авторы фильмов ужасов про «совок», где приличный с виду партократ по ночам пьет кровь младенцев. Мы кое-что взяли из нашего давнего сценария, не отказавшись от мысли в конце показать сегодняшнюю жизнь героев. Но теперь с момента расставания Нади и Чистякова прошла целая жизнь. И мы придумали.
Сначала Валерий Павлович видит по телевизору интервью со знаменитым американским шахматистом по имени Дмитрий Смелкофф. Это – его сын. Кстати, интервью у молодого гроссмейстера берет бородатый репортер в клетчатом пиджаке, развязный и загорелый, как большинство спортивных журналистов. Эту роль доверили мне, и я, кажется, справился за отпущенные мне двадцать секунд. Потом зритель видит Чистякова в его большом кабинете, украшенном гербовым орлом, там же сидит на гостевом стуле и Убивец. Судя по разговору с давним другом, Иванушкин стал крупным бизнесменом. Оба явно хотят заработать за счет казны. И договариваются. А вернувшись в свой крутой особняк и выслушав Лялин рассказ о проигранном теннисном поединке, Чистяков находит в свежей почте открытку от Нади с сообщением, что у него в Америке родился внук. Я хотел, чтобы в конверте была еще и фотография черного младенца, но Митин не поддержал. Вот так, в 2012-м, закончилась история, написанная мной в 1989-м.
Остается добавить, что в картине сыграли отличные актеры: Маша Миронова, Даниил Страхов, Виктор Сухоруков, Аглая Шиловская… Фильм с успехом прошел на канале, имел хорошую прессу, если учесть, что в либеральных изданиях меня вообще не рекомендовано упоминать. Любопытную и неожиданную для меня, автора, трактовку отношений между главными героями я прочитал у Ольги Яриковой: «…конфликт лежит намного глубже: это конфликт человека, лояльного к системе, хотя и признающего ее недостатки (таким нынче, из далекого далека, видится герой повести Валерий Чистяков), и человека, не приемлющего систему ни в каком виде и усматривающего в ней исключительно подавляющие и карательные функции и маразматические, достойные осмеяния черты (такова Надя Печерникова, героиня, с которой не складывается общая судьба у Чистякова). Думается, что этот конфликт – не конфликт подлеца и преданной им подруги, но конфликт двух мировоззрений, которые ни при каких обстоятельствах не могут примириться.
Надежда Печерникова – решительная, уверенная в себе и своей правоте женщина – смотрит на возлюбленного несколько свысока, с высоты своей правды, которую она принимает за истину. Эту ее черту убедительно передала в одноименной картине Мария Миронова. Ее героиня не готова поступаться ради Валерия своими взглядами, не готова даже просто смолчать. А ведь именно из-за ее невоздержанности на язык у них происходит конфликт: когда Чистяков, находясь в ГДР, сказал тост про дружбу, разрушающую стены, ехидная Надя придала его словам политический смысл, мол, речь шла якобы о Берлинской стене, сделала это прилюдно, что едва не стоило ему карьеры. Надя умна и образованна, но ей не приходит в голову, что окружающие не обязаны разделять ее радикальные взгляды на советское общество, и именно ее свобода от любых рамок делает несчастной их любовь. Естественно, что после истории, так явственно обнаружившей разницу мировоззрений, они уже не могли быть вместе…»
Пожалуй, так оно и есть, ведь, как известно из литературоведения, художественный образ всегда шире авторского замысла… Думаю, когда выбросят на свалку, точно одноразовую посуду, большинство нынешних сериалов, блокбастеров и даже фестивальных фильмов, а к советской эпохе начнут относиться по справедливости, нашу ленту будут часто показывать, ибо мы сделали кино, честное по отношению к той жизни.
В заключение хочу сказать, что у моей повести странная судьба. Люди из власти не любят ее за то, что я слишком бесцеремонно заглянул в душу, искаженную жаждой повелевать себе подобными. Собратья по перу – и либералы, и патриоты – не могут мне простить, что их книги, разоблачительные или охранительные, не одолели перевал, отделивший нас от советской цивилизации, или же затерялись в гнилых окололитературных джунглях 1990-х. А моя повесть преодолела и не затерялась. Критики не могут себе, а главное, мне забыть, что они не оценили мою вещь по выходе в свет, сочтя ее перестроечной однодневкой и возведя в шедевры тексты, которые теперь и читать-то совестно. Зато мой «Апофегей» и четверть века спустя все так же мил читателям, выдержав более 20 переизданий. Теперь он мил еще и зрителям. Разве не обидно?
1995, 2017
Моя «Парижская любовь…»
1. На экспорт
Должен сознаться, сначала я хотел назвать повесть иначе – «Французская любовь». Мне очень нравилась двусмысленная пикантность такого заглавия. Я взялся за эту вещь после выхода повести «Апофегей» (1989), про которую один из критиков написал, что она сильна «не только разоблачительной сатирой на партийных карьеристов, но и яркими, смелыми эротическими эпизодами». Конечно, сегодня дерзкими сочтет их разве человек, впавший в 89-м году в летаргию и очнувшийся в наши дни. Нынче к эротике попривыкли, как к витринам, заваленным аппетитной на вид, но почти несъедобной колбасой. Однако в те годы за номером «Юности» с «Апофегеем» в библиотеках стояла очередь, всем хотелось эротики. Подумать только, молодая, еще не расписанная пара, оба аспиранты-историки, уединяются в отсутствие родителей на квартире и разучивают позы из индийского трактата «Цветок персика».
Впрочем, все по порядку.
К тому времени, побывав «могильщиком комсомола», «очернителем советской школы» и «клеветником армии», я вдруг стал неожиданно для себя еще и «сокрушителем советской бесполости». Сегодня, когда мне попадаются на глаза статейки (в том числе и мои) тех бузотерских лет, я поражаюсь тому как мы были жестоки и несправедливы к обществу в котором не очень худо и не так уж бедно жили. Почему-то общество, где никто не голодает, но многого не хватает, казалось нам чудовищным. А разве социум, где все есть, в том числе и голодные, справедливее? В самом деле, какими бы бесполыми ни выглядели граждане СССР, а население тем не менее постоянно увеличивалось. Зато в наше чрезвычайно сексуальное время народ убывает со скоростью миллион человек в год. Во всяком случае, убывал до последнего времени.
В ту пору казалось, если сильно пошуметь, то жизнь в целом сразу станет богаче, а половая жизнь в частности – ярче, глубже и содержательнее. Увы, воспитанные на идее неотвратимого, как смерть, прогресса, мы не понимали, что жизнь гораздо проще ухудшить, нежели улучшить, а от чрезмерного шума, по примеру библейского Иерихона, могут и стены рухнуть. Собственно, это и произошло в 1991 году, вскоре после того как «Юность», возглавляемая в ту пору Андреем Дементьевым, опубликовала «Парижскую любовь Кости Гуманкова». Любопытно, что государства рушатся от «сытых бунтов» чаще, нежели от голодных…
Но теперь – ближе к теме. Кажется, в конце 1989 года мне позвонила Алла Шевелкина, переводчица, сотрудничавшая с журналом «Либерасьон». С ней я познакомился за пару лет до этого, когда она приехала в Переделкино со съемочной группой французского телевидения, чтобы взять интервью у писателей. Сначала беседовали с Окуджавой на его даче, а потом позвали и меня – молодежь. Бард был суров и требовал разгона Союза писателей, стесняющего свободу творчества. Я к тому времени был уже не столь радикален. Когда мы вышли на улицу французский журналист спросил меня, а Алла перевела:
– Скажите, кому принадлежит дача, где живет мсье Окуджава?
– Союзу писателей.
– Но ведь тогда он лишится дачи! – изумился рассудительный галл.
– Булат Шалвович, видимо, полагает, что дачу ему оставят в благодарность за ликвидацию Союза писателей, – с улыбкой ответил я и поймал на себе удивленный взгляд Аллы.
И вот теперь, позвонив, Шевелкина сообщила, что знаменитое издательство «Галлимар» ищет современные русские романы, где события так или иначе связаны с Францией. «Нет ли у вас чего-нибудь такого?» – «Есть!» – бодро отозвался я, соврав лишь отчасти. Мне давно уже хотелось написать что-нибудь трогательное и смешное о советских людях за границей, ибо я, спасибо комсомолу и Союзу писателей, выезжал за рубеж и насмотрелся там всякого. Но замысел я откладывал, колебался, в какую страну отправить будущих моих героев. И во время телефонного разговора с Аллой меня осенило – в Париж! Любовь в Париже казалась вершиной изысканной романтики.
«Подумаешь»! – молвит читатель, наслышанный, что сегодня набережные Сены оглашаются пьяными матюками новых русских гораздо чаще, чем звуками, которые издают не чуждые алкоголя франкофоны. Но я прошу вернуться в 89-й год, когда выезд за рубеж для многих был чем-то средним между рейдом в тыл врага и ознакомительной экскурсией по райским кущам. Мне к тому времени удалось побывать в разных странах. Я очень хорошо помнил тот холодок в груди, когда руководитель группы, насосавшись валидола, совершенно серьезно обещал за опоздание к месту сбора делегации сделать меня «невыездным» навсегда. Он ведь мысленно записал меня в невозвращенцы и готовил оправдательную речь, чтобы парткомиссия ограничилась вынесением ему выговора без занесения в учетную карточку.
Помню забавный случай. Проведя дни журнала «Юность» в Германии, мы возвращались домой через Франкфурт-на-Майне, а аэропорт там такой огромный, что обслуживающий персонал разъезжает на велосипедах. Ну и понятно, магазинов беспошлинной торговли там столько, сколько тогда не было во всей Москве. Как стало известно позже, две редакционные дамы из нашей делегации в сопровождении фотокорреспондента заблудились в дебрях западного изобилия и опоздали к вылету. В те годы из-за первых терактов ввели новый порядок посадки на самолет. У трапа на специальных многоярусных стеллажах стоял весь зарегистрированный багаж. Каждый пассажир, перед тем как взойти на трап, указывал на свой чемодан, а полицейский внимательно сверял оторванный корешок с биркой. Тогда наивно считали, что никто сам себя взрывать в воздухе не станет. Лишь после этого твой багаж по транспортеру попадал во чрево самолета, а ты мог занять свое кресло. Постепенно стеллаж опустел, и на нем остались лишь знакомые мне баулы пропавших членов делегации. Сначала экипаж переговаривался с кем-то по рации, потом советовался с прибывшим начальством, затем ко мне подошел сотрудник «Аэрофлота» и спросил:
– Это были ваши коллеги?
– Да, мои… были… – осторожно подтвердил я, зная, что «коллегами» их можно считать, пока они не попросили политического убежища за рубежом.
– Мы больше не можем ждать! – пожал плечами аэрофлотовец.
И мы взлетели. Тогда еще в самолетах на международных линиях можно было курить, а наливали, пока ты мог выпивать. Некоторые основательно расслабившиеся граждане, пуская в мою сторону табачный дым, громко обсуждали нештатную ситуацию.
– Слышали, трое умных журналистов слиняли?
– А этот?
– А этот дурак возвращается…
В Шереметьево-2 в сравнении с Франкфуртом тесном, как садовый домик, ожидая багаж, я вдруг столкнулся с Андреем Дементьевым, тоже прилетевшим откуда-то. Всегда веселый, загорелый и белозубый, он обрадовался, стал расспрашивать, как прошли встречи с немецкими читателями, где мы были, что купили, сколько свиных ног с пивом осилили. Потом, живо озираясь, спросил:
– А где девчонки?
– Остались… – машинально ответил я.
– Как остались? – Он посерел, словно архивный листок, и его рука взялась за сердце.
Глагол «остаться» по отношению к загранкомандированным имел только одно значение – «выбрать свободу». А это скандал на весь мир и большие неприятности, ибо руководитель нес персональную ответственность за возвращаемость своих подчиненных из-за рубежа.
– В смысле опоздали. Скоро прилетят! – поняв свою оплошность, пояснил я.
Живые оттенки вернулись в лицо главного редактора, и он с облегчением выругался, пообещав впаять всем опоздавшим по выговору.
Да, путешествие за рубеж в ту пору таило в себе серьезные опасности. О, как же трепетало мое сердце, когда я проносил через таможню мимо бдительных стражей затаившиеся в душных недрах набитого чемодана бунинские «Окаянные дни»! Страну с истошной бдительностью оберегали от эмигрантских книжек, а надо бы беречь от книжников и фарисеев с партбилетами в карманах. Кто знает, может быть, эта осточертевшая всем бдительность и была задумана исключительно для того, чтобы всем осточертеть?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?