Текст книги "Не кончайся, осень. Рассказы"
Автор книги: Юрий Сыров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Ведьма
Ночь тихая была, светлая. И не только от яркой луны и белого снега, но и от тёмных домов, которые как будто отдали всё своё светлое, что было в них, улице и впитали в себя всё её тёмное. Самыми тёмными были окна, чернеющие как пустые, бездонные, безжизненные глазницы. Но за этими окнами была жизнь, были люди: добрые и злые, весёлые и грустные, такие, которых величали по батюшке и кланялись им при встрече, и такие, про которых говорили: «Дрань безпортошная»! Одним словом – были в этой деревне люди такие же, как и в других в то время. В то время, когда каждый жил для себя, а все вместе – для батюшки царя. Да ещё война была. Горькая война, слепая, бессмысленная: за царя, за каких-то союзников, за обещанные неведомые Босфор и Дарданеллы…
Забрали мужиков воевать. Много вернулось покалеченных, многие были там, а многих уже не было. Нигде… Ну а кое-кому, таким как зажиточный мужик Трифон, удалось откупиться от призыва. Был Трифон в деревне «самым» изо всех «самых». И односельчане, встречая его, снимали шапки и, почтительно склоняя головы, говорили:
– Доброго здоровьица, Трифан Стяпаныч…
А он только молча кивал да ещё сильнее выпячивал грудь, отводя свои широченные плечи назад. Ну, а мальчишки, которым он сквозь зубы цедил: «Голытьба, мать твою…», не шибко-то боялись и посылали ему вдогонку очень, по их мнению, ругательное и оскорбительное слово: «Сплуататор!».
Вот в эту светлую, лунную и морозную ночь объявилась у Трифона во дворе ведьма. Слух о ней недавно пошёл по деревне. Ходит, будто, по дворам ночами, скотину портит. Трифон с женой в это время крепко спали, из гостей пришли сильно хмельные. Мать их разбудила. Злая она была, ворчливая, может, поэтому и спала плохо. Вышла на двор, слышит, корова топчется. Не по себе старой стало – про ведьму вспомнила. Успокоилась корова и слышно, будто доит её кто-то. Обмерла баба…
– Тришка! Тришка, нечистый дух! Вставай! Корову портит! Ведьма! – с воплями залетела мать в избу.
Вскочил Трифон. Завыла жена:
– Ой, мамынька! Не пущайте его! Триша!
– Возьми топор, топор хоть возьми! Господи! – закудахтала, засуетилась старуха и сунула обезумевшему сыну топор.
Трифон не отрезвел от страха, а впал в такое состояние, когда кажется, что со стороны себя видишь: он старался бежать, но ноги еле двигались, преодолевая свинцовое оцепенение. В глазах рвались красные кружева. Уши, будто наполненные водой, слышали только гул, разрывающий его, Трифонскую, башку, готовую вот-вот лопнуть от напряжения. И только одна мысль – «Убью»!
Вот и она. Стоит на коленях возле коровы. Доит. И шаль чёрная, и лица не видно! Увидела его, кинулась прочь. Отпрянул Трифон, проскочила она мимо, да на забор. Тут и настиг её топор. А бабы Трифонские на крыльце голосят:
– Караул! Люди! Спасите!
А кого спасать-то? Сбежался народ, огонь зажгли. Лежала она чёрной тенью на желтоватом от лунного света снегу. К груди прижимала жестяную солдатскую кружку.
– Господи… Как же вы теперь, детыньки… Милые… Сиротки вы мои. Как же это, а… – только и прошептала.
Умерла Люба во дворе зажиточного мужика, у которого были и батраки и коровы. А у неё – сынишка да дочка, погодки. Муж недолго воевал, вернулся израненный, помер. Бедно жили. Люба после смерти мужа совсем зачахла, работать не могла. Да и негде было – кто хилую в батраки возьмёт. Хозяйства своего давно не стало. Дочурка обезножела от голода. И решилась Люба по дворам ночами ходить, молоко от коров воровать. Да много не брала, надаивала только кружку, что муж с войны привёз. Только кружку, чтоб хоть ей немного было, ей, младшенькой. Он сильно её любил, беречь завещал перед смертью. Тихо сказал умирая: «… береги её Христа ради, Любушка… береги её, доченьку нашу…»
Небушко
На лужайке около покосившейся, крытой соломой избенки, играла деревенская детвора. Какая-то необъяснимая сила тянула их к этому дому. Может оттого, что с Ванюшкой, жившим здесь, все хотели быть рядом – тянуло к нему и детей, и взрослых. Какое-то приятное, благостное состояние в душе ощущалось рядом с этим мальчишкой. Чистый взгляд его синих добрых глаз проникал в самое сердце. На бледном, болезненном лице всегда светилась добрая улыбка. Гладя его нежные как пух, белые волосы, люди говорили: «Ангел». Да и ласковая хозяйка дома, Екатерина, привечала ребятишек – то яблочками угостит, то пирожками, то конфетами.
Жили они вдвоём с больным сыном, который на самом деле не сыном ей был – внуком. Мать его – дочка Екатерины – умерла при родах. Муж её тут же уехал в город и на другой женился. Но от Ванюшки не отказался и всё собирался забрать его к себе – семь лет собирался и, наконец, собрался. Поехал в деревню за сыном, да и погиб: в дороге напился со шпаной какой-то, те его обобрали, да с поезда на полном ходу и выбросили.
Ванюшка бабушку считал мамой. А она его – сироту – любила вдвойне: и как мать, и как бабушка. «Небушко. Небушко моё чистое!» – ласково приговаривала она, глядя в глубину его синих глаз.
Вот уже несколько дней Ваня не выходил на улицу и не играл с ребятами – обострилась его неизлечимая болезнь. Фельдшер, поставившая ему обезболивающий укол, уходя тихо шепнула:
– Крепись, тёть Кать. Скоро уже…
– Беда всегда к другой беде, – тяжко вздохнула Екатерина, вспомнив недавно погибшего зятя…
– Мама, оно синее нынче?
– Кто, маленький мой, кто?
– Небушко. Синее? Тучек нет?
– Синее… как глазки твои синее, Ванечка. Ни облачка. Небушко – как выстиранное…
Мать повернула голову от окна. Поцеловала бледную ладошку сынишки, нежно погладила её.
– Мам, мальчишки на улице? А Женя? Женя там?
– Там, Небушко моё, там. Во-он она с мальчишками в догонялки, что ли… нет, в лапту они играют, Ванечка. В лапту.
Она взяла с его головы полотенце, помочила в холодной воде и снова положила на горящий лоб сына.
– Жалко… И я в лапту хочу… Женя теперь уж без меня будет играть… Мама, а мы с тобой книжки покупали, для первого класса… Букварь. Теперь уж и не надо. Я ведь умираю? Да? Мам, я бы на небушко посмотрел… И Женю хочу увидеть. Я… проститься хочу с ней.
За окном звенели детские крики, смех.
– Не попали! Не попали в меня! – кричала радостно семилетняя девочка, только что увернувшаяся от летевшего в неё мяча.
Екатерина как во сне выглянула в окно:
– Женя! Доченька. Подойди… Христа ради…
– Чё!? Тёть Кать, потом! Потом!
– Ванечка… Небушко моё… уходит…
Дети в растерянности замерли. Женя медленно подошла к окну. Екатерина повернула почерневшее от горя лицо к сыну и… упала на пол. Дети, поняв всё, с криком бросились по домам.
Беда всегда к другой беде…
А когда уходит светлый человек – на небушке всегда ни тучки…
Холодно…
– Здравствуй, любимый мой! Вот… пришла. Что? Поздно? Да мать прицепилась: «Куда! Куда на ночь глядя»?! Грозится совсем меня не пускать. Запру, говорит! А, как и вправду запрёт? Как я тогда..? Ругается. Замуж меня гонит. Говорит: «Иди. Хоть за кого иди. Глядишь, детишки пойдут, и забудешь потихоньку… Жить-то надо ведь. Не то совсем с ума сойдёшь». Господи! Да как же я за другого-то пойду, если только ты один… Только и живу тем, что вечером к тебе приду, побуду с тобой, поговорю. Господи, холодно-то как. И моросит. А ведь зима скоро. А как тебе зимой… Я-то ничего, оденусь потеплее да и прибегу. А ты-то как… Холодно тебе там, милый мой. Как бы я согрела тебя сейчас: обняла бы тебя, прижалась бы к тебе. Господи! Да зачем же мне..! Холодно…
Она пригнулась к деревянному кресту, поцеловала надпись на нём. Встала на колени, погладила могилку, медленно склоняя голову, коснулась щекой мокрой травы. Лёгкий ветерок прошуршал по её волосам, ласково погладил лицо. Пощекотал в носу. Она улыбнулась.
– Опять ты дурачишься.
Он взъерошил её волосы. Поиграл складками платья, снова погладил лицо, и, приподняв над ухом прядь, прошептал:
– Люблю-ю-ю тебя-я.
– И я тебя, любимый мой. Тяжело мне. Не могу я больше. Сегодня останусь…
Она повернулась на спину, положила ладони на грудь, пытаясь успокоить невыносимую боль в сердце. Посмотрев на мокрый от измороси крест, улыбнулась и чуть слышно прошептала:
– Милый мой, помнишь ведь, счастье – это не «и жили они долго и счастливо», а «и умерли в один день». Холодно-о…
Ветерок пошептал, вороша её волосы, пробежал по мокрым ресницам, будто хотел прикрыть застывшие глаза. Метнулся к замершим губам… на встречу к ней.
И два ветерка, закружившись в маленьком радостном вихре, понеслись от земного холода к вспыхнувшей на уже потемневшем небе манящей тёплой звезде.
Миг счастья
Они были счастливы. Они были – одно: одно сердце, одни мысли, одно тело, одна душа… Он только для неё, она только для него. И весь мир только для них. Она не знала раньше, что может так быть, вот так, вот так! И он не знал. Осенняя серая хмарь казалась цветущей светлой весной; колючая изморозь – нежной тёплой росой. Они были будто не на земле, а где-то… в раю.
Это то, что дано испытать только избранным. То, чего люди ждут порой всю жизнь, но почти все так и уходят, не дождавшись. То, вокруг чего и вертится всё бытие в этом мире. Очаровательным страданием, безумной жертвенностью, небесной чистотой и всеобъемлющим счастьем затмевает оно всё вокруг. Это то, что может дать только Он. И только Он знает: в награду это или для испытаний… Это – любовь. Любовь сильна, как смерть…
Она лежала, положив голову на его грудь, стараясь как можно тише дышать и не шевелиться, чтобы не прервать его спокойного сна. Будто горячие иглы покалывали затёкшие руки, невыносимо ныла шея от неподвижности. Но ей было хорошо…
Она думала о нём, вспоминала пролетевшую жизнь. Счастливые не замечают, как быстро она пролетает… Счастливые живут один миг. Счастливый миг. Миг любви. А миг… пролетает, как миг. Любовь сильна, как смерть… сильнее смерти!
И я с тобой…
Скорая подпрыгнула на очередном лежачем полицейском.
– Вот бы этих придумщиков дорожных провезти разок по этим изобретениям, когда их колика почечная прихватит или аппендицит… – злобно проворчала фельдшер.
Лежащий на носилках сухонький старичок приоткрыл глаза, расправил улыбкой болезненную гримасу на лице.
– Ничего, доченька, потерплю, – прошептал он и повернул голову в сторону державшей его за руку женщины. В её прищуренных, влажных глазах было столько тепла, нежности, любви! Она наклонила лицо к его руке, осторожно, опасаясь ненароком ударить своим подбородком из-за ужасной тряски.
– Коля! Давай потише! – крикнула фельдшер, постучав в окно кабины водителя.
– Аня, ты же сама велела быстро, – недовольно буркнул тот.
– И завывалку эту выключи к чёрту! И так душу выворачивает! – Фельдшер бросила взгляд на стариков, и комок слёз застрял в её горле.
Водитель, пожав недоумённо плечами, выключил сирену и сбросил скорость.
Женщина нежно прильнула губами к дрожащей, худой, старческой руке своего мужа чуть пониже вставленного катетера с капельницей, через которую в его угасающее тело текло лекарство, задерживая неминуемый приход смерти…
Он положил свободную руку ей на голову. Ласково погладил её волосы.
– Не горюй, любимая, всё хорошо. Я ненадолго. Вот вернусь, и мы снова пойдём с тобой гулять по берегу. Придём на наше место. Помнишь? Ну хватит, хватит… Ну ты что? Я же не умираю. Ну? Милая моя, ну… Ну всё, всё.
Она приподняла мокрое от слёз лицо, нежно улыбнувшись, беззвучно шевельнула губами:
– Я не отпущу тебя… Нет, я тоже с тобой… Я люблю-ю тебя!
Его переложили на каталку, покатили по коридору. Она снова улыбнулась, подняла ему вслед сморщенную ладошку, и в её глазах блеснули искорки счастья! Она теперь знала, что скоро они будут снова вместе, только уже навсегда!
– И я с тобой, милый… Я люблю тебя! – повторял её преданный взгляд.
Он приподнял налившиеся будто свинцом веки, шевельнув посиневшими губами, прошептал:
– И я тебя…
Больше они не виделись в этой жизни. Ушли навстречу друг к другу в один миг: он в реанимации, она – на скамейке в скверике больницы…
Лосиные слезы
Я очень любил охоту. До двадцати лет. А вот после – возненавидел. А любил я её потому, что… любил. Природу любил: любоваться ею, слушать её, дышать воздухом, который сам в тебя вдыхается… И следопыта изображать нравилось. Целиться любил, а вот стрелять… Охотником я был немного ненормальным. А если точно, то совсем ненормальным. Если и стрелял в какую-то зверюшку, то изо всех сил старался не попасть. Жалко было. Случалось – попадал. И всех тех, в кого попадал, помню всю свою жизнь. И комок в горле от этих воспоминаний.
Часто охотился я со своим дальним родственником Серёгой, ровесником моего отца. Вернее, он охотился, а я мешал ему маленько. Охотником он был настоящим: знал всё про всю обитающую в наших краях живность. Стрелял как снайпер. Его любимое ружьё – старая, кое-где замотанная изолентой, с треснувшим прикладом одностволка, которую он называл – скалка. Серёга любил её и не променял бы ни на какие «зауэры».
Два последних наших совместных похода на охоту сделали из меня ненавистника этой забавы. Первый – страхом. А вот второй – пробудил во мне то, что есть у многих, но находится в спячке до поры. Это – милосердие, сострадание… Хотя, надо сказать, не у всех это пробудить возможно – рождаются без этого.
Так вот: собрались мы как-то с Серёгой на кабана. Хоть и подгонял нас крепкий рождественский морозец, но до охотничьей избушки добрались только к вечеру. Будто огромный сугроб, засыпанная снегом стояла она на берегу лесной, петляющей между сопок речушки. Затопили печку, поставили на плиту котелок. Стали распаковывать свои баулы. Тут и посетило меня ощущение нехорошести от нашего предприятия: из баула Серёги вынырнула и торжественно водрузилась на стол бутылка с самогоном. Пил Серёга редко, но, соответственно охотничьему принципу, – метко. Напившись, превращался из доброго, весёлого мужичка в совершенную противоположность.
Отшвырнув опустошённую бутылку в угол, Серёга сгрёб остатки ужина со стола в котелок. Указал на него пальцем, помолчал, затем вскинул руку в сторону тлеющих, угасающих в печке углей, и изрёк:
– Видал… запах, видал? А? Печёной на углях. Картошечкой печёной. А? Вот. И кабан. Вот. Он чует. А идти – не надо идти. Я знаю. Знаю, где у них тропа. Рядом у них тропа. Идти никуда и не пойдём. Сами придут.
Серёга, покачиваясь, подошёл к двери, открыл её, вытряхнул на улицу содержимое котелка и, закашлявшись от влетевшего морозного облака, прохрипел:
– Придут… на запах придут. Патронташ твой. Патронташ давай.
Что оставалось делать? Пришлось снять с пояса патронташ. Серёга вылущил из него все патроны, уложил их рядком на топчан, накрыл своей телогрейкой.
– Чтобы соблазну у тебя не было ночью стащить их у меня. Спать на них буду. Они тебе без надобности, – затем достал из кармана два патрона и протянул мне:
– Вот. Бекасинник. Заряжай оба ствола. Они ночью не придут. Как засветат маненько, так и пойдут. По тропе. Она не далеко тута. Ты у тропы будешь, а я – за тобой… чуть справа.
Я подскочил от возмущения:
– Ты чё?! Серёга! Я бекасинником кабана буду брать? Это же как снежком в него бросить!
– Ты первого – секача – ошпаришь… бекасинником, он осерчат, ты с другого ствола – он озверет, и на тебя. Как прибежит к тебе разбираться: чё да как, я ёму в пятак – хрясь! Из скалки. Жаканом. Потом – свежИм. Потом самогонку пьём. Потом печёнку жрём!
– Потом?!! Это потом, если… Чью только печёнку жрать будешь? Со мной – кабанью, или с кабаном – мою..?
Серёга плюхнулся на топчан, сладко зевнул, повернулся к стене, покряхтел, проворчал чуть слышно:
– Замолчь. Спать… И замолчь. Рано завтри подыму. Спать… сказал.
Через мгновение послышался его громкий храп.
Я осторожно вытащил из-под спящего свои патроны и, подгоняемый трескучим морозом и страхом, переполненный негодованием, к утру уже был дома. А через несколько дней случайно узнал от отца, (который, кстати сказать, запрещал мне водиться с Серёгой), что он угощался у того свежей кабанятиной…
Часто в молодости, да и не только, мы поддаёмся желанию самоутвердиться, показать свою храбрость, исключительность. Показать себя таким, каким не являешься, но хочешь быть. Тем, кем, на твой взгляд, должны все восхищаться, передавать из уст в уста байки о твоих геройских, порой безумных поступках.
Я не обделён был этим глупым, ложным желанием. И через несколько дней снова тащился по лесным сугробам след в след за Серёгой, держа наготове ружьё, заряженное жаканными патронами на лося.
– Знаю лёжку его, знаю, – пыхтел Серёга. – Если там, то собаки сейчас поднимут. Дикой – собака умная у меня, не даст ему уйти. Не раз с ним лося брали.
Впереди послышался заливистый лай. Желание реабилитироваться за свой «промах» с кабанами и охотничий азарт погнали меня вперёд. Я выбежал на поляну, значительно обогнав напарника. В центре, где снег был утрамбован телами животных, стояли лось и лосиха. Крупный пёс сеттер метался перед ними, и «держал» их в пределах лёжки. А маленькая дворняга, заливисто лая, подпрыгивала, вцеплялась зубами сохатому в нависающую над нижней – верхнюю губу. Лось встряхивал головой и собака, сделав кульбит, шлёпалась в сугроб, но выкарабкивалась и снова бросалась в атаку. Лосиха вышла вперёд и отважно пошла на сеттера. Тот несмело отступил…
– Дикой! Держать! Взять, взять, Дикой! – закричал выбежавший, запыхавшийся Серёга и вскинул ружьё. В момент выстрела лосиха отпрянула назад и пуля, хоть и смертельно, но только ранила её. Она сначала медленно опустилась на колени, затем рухнула на бок, вытянула шею и тяжело задышала, хрипя и разбрызгивая вокруг кровавую пену.
Лось отшвырнул дворнягу, повернул огромную голову в сторону лосихи и одним прыжком оказался рядом с ней. Склонившись, шумно подышал ей в морду. И вдруг резко запрокинул голову вверх и, будто в самое небо, громко затрубил. Ещё и ещё! Лосиха продолжала тяжело, хрипло дышать, не замечая ни его, ни нас. Она умирала. И умирала в муках.
– Бей! Быка бей! Мать твою… – Серёга, стоя по пояс в снегу, лихорадочно пытался вытащить застрявшую в стволе гильзу. С досадой отшвырнув ружьё, разгребая снег руками, будто вброд через водную преграду, кинулся ко мне. Вырвав у меня ружьё, он выпалил дуплетом. Но пули пролетели выше лосиного лба – от моего толчка Серёга скрылся в сугробе с головой. Лось стоял, не шевелясь. Маленькие, чёрные, полные слез пуговки-глаза смотрели на меня! В моей голове зашумело. Я будто услышал: «Люди! Да что ж вам от нас надо!? За что?! Зачем…».
– Он плачет… Серёга! Он плачет! – заорал я… и сам разревелся.
Серёга вынырнул из сугроба, перезарядил ружьё, взвёл курки…
Из чёрного пулевого отверстия между глаз лосихи медленно стекла на снег капелька крови. И так же медленно прикрылись её глаза.
– Не мучилась чтобы, – пробормотал Серёга, отшвырнул ружьё и, повернувшись ко мне, закричал, – Сопли утри! И нож доставай, разделывать будем.
Лось, бросив взгляд в мою сторону, огромными быстрыми прыжками скрылся в буреломе. Несколько секунд слышался хруст ломающихся кустов и мелких деревьев. А в брошенном им взгляде я уже не видел слёз – он был полон ненависти…
Будь она проклята: эта дикая забава – охота!
Витюшка
Страж счастья– Опять метёт… Господи, да когда же кончится это…
Зина отошла от окна, присела в кресло, прикрыла глаза. Уже несколько дней она не находила себе места от тревожного чувства.
Зима 1969 года. Сынишке исполнилось пять лет. Безденежье заставило её выйти на работу. Место в детском саду пообещали только через полгода, не раньше. Пришлось отвезти Витюшку к её родителям в деревню. Вот уже три месяца прошло, и всё вроде хорошо: дедушка с бабушкой на внука не надышатся, брат – школу заканчивает – души в нем не чает. Недавно прислали письмо с фотографией: Витюшка на ней такой радостный! Телеграмму посылала – ответили, что хорошо всё. Но почему-то сердце щемит так, что хоть вой…
Зина поцеловала фотографию сына и дала волю душившим её слезам, не замечая, что вошёл муж и встал рядом. Он нежно тронул её за плечо:
– Зин, взял отгулы. На три дня дали. Поедем сегодня ночным, поедем. Завтра утром уже там будем… на станции.
– Куда ж мы поедем… Метёт-то вон как. На станции будем, а дальше? Автобус в деревню поди и не ходит. Двадцать километров по сугробам пешком идти?
– Зина, у нас метёт, а там-то может и не метёт. Сколько до станции на поезде? Почти триста км!
Зина, вытерла лицо, посмотрела снова на фотографию, затем в окно, и прошептала сквозь слёзы:
– Да, до станции бы поскорей, а до деревни хоть ползком, но доползу… добегу.
День выдался неожиданно солнечный. И автобус от станции до деревни поехал, но только другой дорогой: через лес. А это вместо двадцати – сорок километров. И то, только до опушки леса, а дальше ещё пять километров пешком. Но Зина не замечала ничего: ни ночной бессонной тряски в холодном общем вагоне; ни тесноты и духоты в маленьком, еле ползущем по заснеженной лесной дороге, стареньком автобусе; ни голода – со вчерашнего дня крошки во рту не было. Перед глазами был только сын, в голове – мольбы к Господу.
В переполненном салоне послышались радостные голоса – наконец-то добрались – автобус устало выполз на опушку и остановился у домика лесника. Умученные, но счастливые пассажиры вывалили на улицу, жадно вдыхая чистый морозный воздух.
– О! Племянница! Это вы что это? Приехали?!
Зина, опираясь на руку мужа, повернула бледное лицо. Невдалеке, рядом с запряжённой в сани лошадью, стоял дядя Лёня.
– Дядечка, Витюшка мой как?!
– Да как… не знаю… нормально вроде, а что? Вы что приехали-то? Случилось что?
– Ты мне скажи! Правда, всё нормально?!
– Да что ты, Зина, Бог с тобой…
Зина опустилась в сани. Вся копившаяся до этого усталость, не замечаемая раньше, навалилась теперь. Муж, взяв из саней тулуп, укутал её, сел рядом. Дядя Лёня дёрнул вожжи, и лошадь резво побежала в сторону деревни.
– А я же соседских девчонков к автобусу отвозил. Учатся в районе на учительницев. В ентом… как его… педу-чилиш-ше.
Он скрутил самокрутку, с наслаждением затянулся:
– А Витюшка у вас… ну космонавт!
Зина вздрогнула:
– Как? Что?!
Дядя Лёня поперхнулся, прокашлялся, тихонько на себя выматерился за лишнюю болтовню и на всю оставшуюся дорогу крепко замолчал.
Зимний день проходит быстро. В окнах замерцало электричество. Зина, выскочив из не остановившихся саней, бросилась к ещё не запертой на ночь двери, пронеслась по сеням, распахнула дверь в избу…
Посредине комнаты застыл в недоумении брат Игорь. Отец – сидя за столом, держа в руке кусок пирога, в другой – стакан с молоком. Мать замерла рядом, прикрыв открытый рот кончиком полушалка. Витюшка сидел на плечах у Игоря, вцепившись ему в волосы и широко открытыми глазёнками уставившись на неизвестно откуда появившуюся мать.
Зина сбросила тянувший её к полу тулуп, тяжесть которого только сейчас и почувствовала, схватила Витюшку и разрыдалась.
После плотного ужина, когда Витюшка уже спал, Игорь убежал в клуб, а тесть с зятем, разгорячённые самогоном, ушли курить в сени, Зина взяла мать за руку и, пристально глядя ей в глаза, спросила:
– Мам, что на прошлой неделе было? В среду.
Мать отвернула голову и, утерев глаза, тихо сказала:
– Доченька, хотели не говорить тебе, да разве материнское сердце обманешь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?