Текст книги "Фатальные стратегии"
Автор книги: Жан Бодрийяр
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
В нашем случае дело обстоит иначе: обсценность сегодня, напротив, является обсценностью сверхрепрезентации. Наша радикальная обсценность более не обсценность скрытого или вытесненного – это транспарентность самого социального, транспарентность социального (и секса) как смысла, как референции, как очевидности. Произошел полный переворот. И если обсценность прежде играла второстепенную роль вытесненного – это был ад репрезентации, как говорят об аде Национальной библиотеки, – если у нее еще был шарм запрета, шарм ее фантазмов и перверсий, то сегодня она вырывается на главную роль – она взрывает сцену видимого в каком-то экстазе репрезентации. Вначале была тайна, и это было правило игры кажимостей. Затем было вытесненное, и это было правило игры в глубину. Наконец, настало обсценное, и это правило игры мира без кажимостей и без глубины – мира транспарентности. Чистая обсценность.
Все лежит на поверхности, и у этого поверхностного всего уже нет тайны. Все, что хранилось в тайне, или даже то, чего и не существовало, оказалось насильно выдворено в реальное, репрезентировалось безо всякой потребности и без всякого правдоподобия. Принуждение репрезентации. Вот что такое порно: оргазм в цвете и крупным планом, ни потребности, ни правдоподобия, – оно просто беспощадно правдиво, даже если не является правдой вообще. Оно просто до омерзения зримо, даже если не является репрезентацией вообще.
Чтобы нечто имело смысл, нужна сцена, а чтобы была сцена, нужна иллюзия, минимум иллюзии, сила воображаемого, вызов реальному, то, что вас захватывает, соблазняет, возмущает. Без этого чисто эстетического, мифического, игрового измерения нет даже политической сцены, где нечто могло бы стать событием. И эта минимальная иллюзия исчезла для нас: никакой потребности, никакого правдоподобия нет для нас в событиях, происходящих в Республике Биафра, в Чили, в Польше, в терроризме и инфляции или в ядерной войне. У нас есть лишь суперрепрезентация посредством СМИ, но нет никакого реального представления [imagination]. Все это для нас просто обсценно, потому что благодаря медиа все становится зримым, но не созерцаемым, галлюцинацией между строк, все поглощается так, как вуайерист поглощает секс: на расстоянии. Ни зрители, ни актеры, мы – вуайеристы без иллюзии.
Мы нечувствительны, потому что больше нет эстетики (в строгом смысле) политической сцены, нет ставки, нет правил игры. Ведь информация и медиа являются не сценой, перспективным пространством, где нечто разыгрывается, а экраном без глубины, перфокартой сообщений и сигналов, считывание которой совпадает с самой же перфорацией получателя.
Ничто не может компенсировать эту потерю всякой сцены и всякой иллюзии в автоматической симуляции социального, в автоматической симуляции политического. И особенно в речах политиков: все они вынуждены симулировать в патетической жестикуляции, – порнографы безразличия, чья официальная обсценность лишь дублирует и подчеркивает обсценность мира без иллюзий. Впрочем, всем на это наплевать. Мы находимся в экстазе политики и истории – полностью информированные, но беспомощные, полностью солидарные, но парализованные, полностью застывшие в мировой стереофонии, трансполитизированные заживо.
Сегодня уже нет трансцендентности, лишь имманентная поверхностность выполнения операций, гладкая операциональная поверхность коммуникации. Фаустовскую, Прометееву эру производства и потребления сменила Протеева[68]68
Протей – в древнегреческой мифологии морское божество, сын Посейдона и Геры. Обладал способностями предсказания и мог принимать различные облики.
[Закрыть] эра сетей, нарциссическая и протеиформная эра подключения, контакта, смежности, обратной связи, всеобщего взаимодействия [interface]. По образу телевидения, весь окружающий мир, и наше собственное тело, становится экраном управления.
Окончательная мутация объектов и современной окружающей среды определяется тенденцией к формальному, операциональному абстрагированию элементов и функций, их гомогенизацией в едином виртуальном процессе, к замещению движений и действий тел электрическим или электронным управлением, к миниатюризации во времени и пространстве процессов, настоящей сценой (но это уже больше не сцена) которых является микропамять и микропроцессоры.
Пришло время миниатюризации времени, тела, наслаждения. Больше нет идеального принципа этих вещей в человеческом масштабе. Остался только ядерный эффект. Эта замена человеческого масштаба ядерным масштабом чувствуется повсюду: тело, наше тело представляется, по сути, излишним, ненужным с его пространством, многообразием и сложностью своих органов, тканей и функций, поскольку все сегодня сосредоточилось в мозге и генетической формуле, которая в сжатом виде представляет собой единственную операциональную дефиницию бытия. Сельская местность, географически огромная сельская местность представляется пустынной, ее пространство, как и тела, излишне (его в случае необходимости даже пересекать скучно), поскольку все события кристаллизируются в городах, которые сами находятся в процессе сокращения до нескольких миниатюризированных ключевых центров. И время: что уж говорить о том бесконечном свободном времени, которое нам предоставлено, переизбытке времени, которое окружает нас, словно дикая пустошь, измерении, отныне бесполезном в своем развертывании, поскольку моментальность коммуникации миниатюризировала наши обмены в последовательность мгновений?
Мы переживаем уже не драму отчуждения, а экстаз коммуникации.
Способствовал отчуждению, несомненно, частный [внутренний] мир, поскольку отделял нас от других, но он также получал символическую прибыль отчуждения, ведь инаковость может представляться и благом, и злом. Так общество потребления существовало под знаком отчуждения, как общество спектакля, но спектакль еще оставался именно спектаклем, он не был обсценным; обсценность начинается тогда, когда сцены больше нет, когда все становится невыносимо транспарентным.
Еще Маркс разоблачил обсценность товара, связанную с презренным принципом его свободного обращения. Обсценность товара следует из того, что он абстрактен, формален и легковесен, в отличие от весомости и плотности объекта. Товар читабелен: в отличие от объекта, который никогда не предает полностью своей тайны, товар всегда манифестирует свою явную сущность, свою зримость, которая является его ценой. Это формальное место транскрипции всех возможных объектов: через него все объекты коммуницируют – это самый первый грандиозный медиум коммуникации модерного мира. Но месседж, который он посылает, предельно упрощен и всегда одинаков: меновая стоимость. Поэтому, в сущности, месседжа уже нет, это медиум, который навязывает себя в своей чистой циркуляции.
Следует лишь расширить этот Марксов анализ обсценности товара, чтобы декодировать мир коммуникации.
Не только сексуальное становится обсценным в порнографии, сегодня существует целая порнография информации и коммуникации, схем и сетей, порнография функций и предметов в их считывании, их подвижности, их доступности, их регуляции, их поливалентности, в их принудительной сигнификации, в их свободном выражении… Это обсценность всего того, что полностью растворимо в коммуникации.
Грязную обсценность прежних времен сменяет чистая – горячую обсценность сменяет холодная. Обе предполагают форму промискуитета: первая – это скопление внутренностей в теле, вещей, сваленных в кучу в частном [внутреннем] мире, того, что кишит в безмолвии вытеснения, – органический, нутряной, плотский промискуитет; вторая – это промискуитет поверхностного насыщения, непрерывного побуждения, уничтожения интерстициальных промежутков.
Вы поднимаете трубку или надеваете наушники, и готово: вся сеть из последних сил старается привлечь ваше внимание, домогается вас с невыносимой искренностью всего того, что стремиться коммуницировать с вами. Свободные [частные] радиостанции: они говорят, поют, они выражают себя, это все замечательно, просто сказочный контент! В понятиях, едва различимых для всякого медиума, это ведет к следующему: эфир, этот FM-диапазон оказывается перенасыщенным, станции перекрываются и перемешиваются настолько, что уже не коммуницируют вообще. То, что было свободным, уже не является таковым вовсе – вы уже не знаете, что вам хочется слушать, настолько насыщен эфир, настолько силен натиск всего того, что хочет быть услышанным.
И вас охватывает негативный экстаз от радио. Определенно, здесь имеет место чистое состояние фасцинации, связанное с этим бредом коммуникации, а следовательно, и своеобразное удовольствие. Если следовать Роже Кайуа с его классификацией игр – экспрессивные (мимикрия), состязательные (агон), азартные (алеа) и головокружительные (илинкос), – то вся тенденция развития нашей современной культуры ведет нас к постепенной потере экспрессивных и соревновательных форм в пользу форм алеаторных и головокружительных, где уже нет сцены, зеркала, вызова, дуэли, – это скорее игры экстатические, одиночные и нарциссические, удовольствие от которых уже не сценическое и эстетическое, это уже не удовольствие от экзотерического смысла, а психотропное удовольствие от чистой фасцинации и алеаторности. Это не обязательно отрицательное суждение. Определенно, здесь имеет место оригинальная мутация форм восприятия и удовольствия. Мы все еще плохо представляем последствия. Пытаясь применить наши прежние критерии и навыки восприятия, мы, без сомнения, не в состоянии понять, что может произойти в этой новой сенсорной сфере.
Одно можно сказать наверняка: сцена страстно увлекает нас, обсценное завораживает. Где фасцинация и экстаз, там исчезает страсть. Вложение сил, желание, страсть, соблазн, или, согласно Кайуа, экспрессия и соревнование, – это горячая вселенная. Экстаз, обсценность, фасцинация, коммуникация, или, согласно Кайуа, алеаторность и головокружение, это холодная, cool-вселенная (головокружение холодное, даже головокружение от наркотиков).
Во всяком случае, мы должны будем испытать на себе эту принудительную экстраверсию всего внутреннего [intériorité] и этого принудительного вторжения всего внешнего [extériorité], что, собственно, и означает категорический императив коммуникации. Стоит ли прибегать к патологическим метафорам? Если истерия была патологией экспрессии, обостренной мизансценой субъекта, театральной и оперной конверсии тела, если паранойя была патологией организации, ригидной и ревнительной структуризацией мира, то коммуникация, информация, имманентный промискуитет всех сетей и постоянная связь будут являться для нас скорее новой формой шизофрении.
Уже не истерия, уже не проективная паранойя, строго говоря, но то чистое состояние, которое порождает ужас шизофрении: чрезмерная близость всего на свете, отвратительный промискуитет всех вещей, которые контактируют, вводятся, проникают безо всякого сопротивления: никакая защитная аура, даже само тело, больше не окружают его. Шизофреник лишен всякой сцены, вопреки своей воле и благодаря невероятной путанице он открыт всему. Он сам по себе обсценен, обсценная жертва обсценного мира. В большей степени, чем полный разрыв и отдаленность от реального на целые световые года, его характеризуют абсолютная близость, тотальная мгновенность всего, без прикрытия, без дистанции, конец внутреннего и интимного, переэкспозиция и транспарентность всего мира, которая пронизывает шизофреника и которой он не может препятствовать. И это потому, что он уже неспособен определить пределы своего собственного существа и уже неспособен рефлексировать, быть зеркалом, он лишь поглощающий экран, переключающийся центр для всех сетей влияния.
Потенциально мы все такие.
Если бы это было так, если бы это было возможно, то этот обсценный и повсеместный экстаз всех функций был бы все-таки состоянием желаемой транспарентности, состоянием примирения субъекта и мира, по сути, для нас это был бы Страшный суд, и он уже состоялся бы.
Отсюда вытекают две вероятности, одинаково возможные: ничего еще не произошло, наша беда в том, что на самом деле ничего еще не началось (либерализация, революция, прогресс…), – утопия финализма. Другая вероятность – все уже произошло. Мы уже по ту сторону конца. Все, что было метафорой, уже материализовалось, обрушилось в реальность. Это конец конца – такова наша судьба. Мы находимся в трансфинитном мире.
Иронические стратегии
Мы преступили все, включая пределы сцены и истинности.
Мы действительно находимся по ту сторону. Воображение подвластно, познание и понимание подвластны, мы переживаем или в скором времени будем переживать завершенность социального, все здесь, небо сошло на землю, небо утопии, и то, что маячило как радужная перспектива, отныне переживается как катастрофа в замедленном режиме. Мы чувствуем фатальный привкус материального рая, и транспарентность, которая была идеальным лозунгом эпохи отчуждения, осуществляется сегодня в качестве гомогенной и террористической среды – гиперинформации и гипервидимости.
Нет более черной магии запрета, отчуждения и трансгрессии, есть белая магия экстаза, фасцинации и транспарентности. Это конец патетики закона. Никакого Страшного суда не будет. Мы перешли по ту сторону, сами того не заметив.
Что ж. Мы находимся в раю. Иллюзия больше невозможна. Она, которая всегда сдерживала реальное, сдала позиции, и мы наблюдаем обрушение реального в мир без иллюзий. Развеялась даже историческая иллюзия, которая сохраняла надежду на сближение до бесконечности реального и рационального, тем самым развеялась и метафизическая напряженность: реальное стало рациональным – это взаимопроникновение состоялась под знаком гиперреального, экстатической формы реального. Всякая метафизическая напряженность рассеялась, уступив место атмосфере патафизики, то есть тавтологической и гротескной завершенности хода развития истинности. Папаша Убю: набитое брюхо и зияние пустоты. Убю – состояние переполненности и ожирения, гротескной имманентности, неопровержимой достоверности, гениальная фигура пресыщения, того, что вобрало в себя все, все преступило и зияет в пустоте как мнимое разрешение.
Значит ли это, что Бог пал до такой недостойной его стратегии – примирить человека с его собственным образом в ходе Страшного суда, что бесконечно приблизило бы его к идеальному концу? К счастью, это не так: стратегия Бога в том, что он, возводя Зло в степень принципа, удерживает человека в состоянии саспенса, враждебности к своему образу, и в исключительной восприимчивости ко всякому соблазну, который отвращает его от его конца.
Нет больше ни принципа реальности, ни принципа удовольствия. Есть лишь конечный принцип примирения и бесконечный принцип Зла и Соблазна.
По ту сторону экстаза социального, экстаза секса, тела, информации нас подстерегает принцип Зла, злой дух[69]69
Злой дух – устоявшийся перевод, во французском le malin génie может означать также и «злой гений», и «хитрый бес».
[Закрыть] социального, злой дух объекта, ирония страсти.
По ту сторону конечного принципа субъекта возникает фатальная обратимость объекта, чистый объект, чистое событие (фатальное), объект-масса (молчание), объект-фетиш, объект-феминность (соблазн). После многих веков торжествующей субъективности сегодня нас повсеместно подстерегает ирония объекта, объективная ирония читается в самой квинтэссенции информации и знания, в самой квинтэссенции системы и ее законов, в квинтэссенции желания и всей психологии.
Злой дух социального
Не мораль и позитивная система общественных ценностей заставляют прогрессировать общество, а его имморальность и порочность.
Вовсе не Добро и Благо, которые были либо платоническим идеалом морали, либо прагматичным и объективным идеалом науки и техники, руководят общественными изменениями или общественной энергией – движущий импульс проистекает из безудержности [débauche], либо образов и идей, либо знаков.
Рациональная система морали, ценности, знания, разума руководит лишь линейной эволюцией обществ, их зримой историей. Но глубинная энергия, которая дает импульс этим явлениям, проистекает из другого источника. Из престижа, вызова, всех соблазнительных или антагонистических побуждений, в том числе и самоубийственных, которые не имеют ничего общего с общественной моралью или моралью истории и прогресса.
Соперничество всесильнее, чем всякая мораль, и соперничество имморально. Мода всесильнее, чем всякая эстетика, и мода имморальна. Слава, как сказали бы наши предки, всесильнее, чем заслуга, и слава имморальна. Безудержность знаков во всех сферах всесильнее, чем реальность, и эта безудержность имморальна. Игра, правила которой стары как мир, всесильнее, чем работа, и игра имморальна. Соблазн, во всех своих проявлениях, всесильнее, чем любовь или интерес, и соблазн имморален.
В этом взгляде не больше философского цинизма, чем у Мандевиля,[70]70
Имеется в виду «Басня о пчелах, или Пороки частных лиц – блага для общества» (1714) – произведение английского писателя Бернарда де Мандевиля, где рассказывается как общество аморальных пчел, несмотря на пороки, процветало и как это самое общество чуть было не погибло после того, как пчелы стали моральными и добродетельными. Аллегория состоит в том, что общество, решившее ради бережливости расстаться с роскошью и сократить вооружения, ждет печальная участь. Несмотря на то что книга была запрещена, она во многом предвосхитила либерально-экономическую теорию.
[Закрыть] это объективный взгляд на общество и, возможно, на все системы. Сама сила мысли цинична и имморальна: всякий мыслитель, который полагается лишь на логику своих концептов, никогда не видит дальше своего собственного носа (или быть циничным, или погибнуть). Нужно быть циничным под страхом смерти, и это, так сказать, не имморальный цинизм, это – цинизм, проистекающий из тайного порядка вещей.
Дело не в том, что отдельные лица или целые группы подчинялись какому-то тайному инстинкту, а в том, что власть, которая хотела искоренить эту непокорность, эту безудержность, этого злого гения, низводя все к «иррациональным» побуждениям в человеческом подсознании, всегда обрекала их на более или менее медленную смерть. Энергия порока незаменима именно потому, что это энергия разрыва и разлада, которую весьма наивно пытались заменить механической энергией производства.
Как функционируют наши общества, якобы рациональные и запрограммированные? Что побуждает, что движет народами [populations]? Научный прогресс, «объективная» информация, рост коллективного благосостояния, понимание фактов и причин, реальное наказание виновного или качество жизни? Отнюдь, все это никого не интересует, разве что при ответах на опросы общественного мнения.
То, что завораживает всех, так это безудержность знаков, то, что реальность, повсеместно и постоянно, совращается знаками. Вот это действительно интересная игра – и это то, что происходит в медиа, моде, рекламе, а еще шире и в политическом спектакле, в спектакле технологии, науки, в спектакле чего угодно, потому что извращение реальности, невероятное искажение фактов и репрезентаций, торжество симуляции завораживают так же, как катастрофа, – это головокружительное искажение всех эффектов смысла и в самом деле катастрофа. За этот эффект симуляции или же, если хотите, соблазна мы готовы заплатить любую цену, намного большую, чем за «реальное» качество нашей жизни.
В этом и заключается секрет рекламы, моды, игры, всех совращающих систем, которые ослабляют моральную энергию и высвобождают энергию имморальную, ту, что беспечно насыщается только лишь знаком вещей, бросая вызов их истине, – в этом она сближается с магическими и архаичными энергиями, которые всегда делали ставку на всемогущество мысли против всевластия реального мира, – имморальную энергию, которая сокрушает смысл, пронизывает факты, репрезентации, общепринятые ценности и электризует общества, запертые в их платоническом образе.
Прекрасным примером этой «дьявольской» силы изменения, этой имморальной энергии трансформации вопреки всем системам ценностей, являются Соединенные Штаты. Несмотря на их моральность, их пуританство, их одержимость добродетелью, их прагматичный идеализм, все здесь неуклонно меняется благодаря импульсу, который вовсе не является импульсом прогресса, линейным по определению, – нет, истинным двигателем является отвратительность [abjection] свободной циркуляции. Асоциальная и до сих пор дикая, невосприимчивая к любому когерентному социальному проекту: здесь все тестируется, все приносит доход, из всего извлекается польза, все терпит крах. На западе – музыка, терапии, сексуальные «извращения», на востоке – небоскребы, лидеры, гаджеты, художественные течения – все это беспрерывно следует одно за другим и заменяет одно на другое. И наше культурное подсознание, которое коренным образом питается культурой и смыслом, может быть глубоко раздражено этим спектаклем, но тем не менее как раз в этой имморальной скученности всех форм, всех рас, в безудержном спектакле перемен и заключается успех общества и признак его жизнеспособности.
Паблисити, отвратительная абстрактная циркуляция евродолларов, биржевых котировок, имморальность циклов моды, бесполезные технологии и дутый престиж, предвыборная показуха, эскалация вооружений – все это является не только историческим признаком засилья капитала, но и решающим доказательством еще более важного факта, чем сам капитал, – доказательством того, что никакого социального проекта, достойного этого названия, на самом деле никогда не существовало, что ни одна группа в принципе никогда на самом деле не представляла собой социальную группу, то есть группу, связанную своими собственными ценностями и последовательную в своем коллективном проекте – одним словом, что никогда не было даже тени или зародыша сознательного коллективного субъекта и самой возможности цели такого порядка.
Общественная мораль, коллективная ответственность, прогресс, рационализация социальных отношений – чушь! Какая группа когда-либо мечтала об этом? Мечтали социологи и идеологи, да еще политики, которые как раз потеряли чувство политического, этого коварства и этого fallacy [ложная аргументация][71]71
Fallacy – (ошибочность, заблуждение) логическая ошибка, связанная с нарушением логической правильности умозаключений. Ошибочность обусловлена каким-либо логическим недочетом в доказательстве, что делает доказательство в целом неверным. У Макиавелли описана как один из политических приемов.
[Закрыть] политического, но это уже не fallacy из «Государя» Макиавелли, а если следовать за Мандевилем в бездну социального, это макиавеллизм всякого общества в его реальном функционировании.
Энергия социального как такового, энергия общественного соглашения и его идеализации в социализме – это бедная энергия,[72]72
Игра слов: энергия бедных.
[Закрыть] это умеренная энергия, медленная и искусственная. И, как видим, народы ей не подчиняются, это лишь их история. Даже революция, которую можно считать кульминацией этой «сознательной» энергии, не раскрывает скрытый смысл истории. Как сказал Ривароль:[73]73
Ривароль, Антуан (1753–1801) – французский писатель, известный своими максимами.
[Закрыть] «Народ на самом деле и не хотел революции, он желал лишь ее зрелища». Есть ли что-то более коварное, чем это? Более имморальное (особенно когда речь идет о революции! – но не волнуйтесь: когда народ, как кажется, хочет порядка, то не желает ли он также лишь его зрелища?)
Если наша перверсивность заключается в том, что мы никогда не желаем реального события, а лишь его зрелища, желаем не реальную вещь, а лишь ее знак и скрытую насмешку ее знака, то это значит, что мы не столько хотим изменения положения вещей, нам нужно чтобы это изменение нас еще и соблазняло. Чтобы произошла революция, она должна нас соблазнить, и сделать она это может лишь с помощью знаков – в этом плане она как самый последний из политиков, который на все горазд во время выборов. И мы готовы заплатить самую высокую цену за то, чтобы соблазниться, ведь революция может быть всего лишь исторически детерминированной, но только ее зрелище величественно. И что мы выбираем? Почему люди и народы, столь дорого заплатившие за свою революцию, к отчаянию своих сторонников, зачастую впадали в безразличие и, ничуть не проникаясь самим «событием», жертвовали собой ради зрелища революции?
Все дело в том, что это влечение к насмешке избавляет нас от ужаса.
Другой пример имморального общества, живущего глубокой имморальностью, – Италия. Почему там нет депрессии [morose] (в отличие от Франции, даже социалистической)?
Вероятно, потому что это единственное общество, которое коллективно пересекло виртуальную линию симуляции – коллективная виртуозность жить одновременно в смехотворном и изощренном порядке симуляции. Они перестали безнадежно защищать себя от потери сущности, ценности и смысла, которая является несчастьем для других и причиной их депрессии, а потому и жизнь в Италии, в конечном счете, счастливее. Остальные живут в состоянии досадной симуляции, Италия же, условно говоря, живет в состоянии радостной симуляции. Здесь закон уже уступил – и, возможно, уступал всегда – свое место игре и правилам игры. Все итальянцы, от Красных бригад до спецслужб, от матерей больших семейств до семей мафии, от terremotati [пострадавших от землетрясения] до ячейки масонской ложи П2[74]74
П2 – итальянская масонская ложа, действовавшая с 1945 по 1976 год; с 1976 по 1981 год – как дикая ложа. П2 активно участвовала в политической жизни Италии, Аргентины, Уругвая, Бразилии. После приостановления масонской деятельности ложи ее члены обвинялись в терроризме и связях с мафией. П2 иногда называли государством в государстве или теневым правительством.
[Закрыть] (вот это диво: государство, ставшее тайным обществом!), отныне в той или иной степени причастны к ироническому сговору по поддержанию театрализованности, симуляции власти, закона, существующего порядка или беспорядка – к тайному пакту о стратегии кажимостей, которая доминирует надо всем. Пакт об эффекте trompe-l’œil [обманка] политического и социального, на котором играют и тут же срывают игру, и об удовольствии от самих эффектов (довольно близко к ренессансной модели). Истинный актуальный социальный обмен – это коллективный обмен соблазном.
Какая связка более фантастична, чем эта?
Что еще коллективного или индивидуального можно обнаружить по ту сторону расщепления референциальной вселенной, кроме фикции, иронической стратегии кажимостей? Это не опровергает и посмертный французский социализм, ведь и он всего лишь разыгрывает прискорбную кажимость социального, которое олицетворяет собой мрачная статуя Командора[75]75
Аллюзия с Командором из «Дон Жуана»
[Закрыть] Миттерана и моральная бюрократия его подкомандоров.
Разве это тайное неповиновение группы своим собственным принципам, эта полная имморальность и двуличие не являются отражением универсального распорядка? Нужно пробудить принцип Зла, живший в манихействе и во всех великих мифологиях, чтобы в противовес принципу Добра утвердить вовсе не верховенство Зла, а фундаментальную двойственность, которая допускает, что всякий порядок существует лишь для того, чтобы его нарушать, критиковать, преступать и упразднять.
Первобытные народы иначе и не мыслили; как известно, у них был иной взгляд на богов, чем у нас: они выдумывали их лишь для того, чтобы предавать их смерти, и в этом периодическом жертвоприношении черпали свою энергию. У ацтеков боги сами жертвуют собой один за другим, чтобы породить солнце, луну, людей. Для того чтобы что-то ожило, нужно, чтобы умер бог, который это в себе воплощает.
Принципиальное правило таково: чтобы группа или отдельный человек продолжали существовать, они никогда не должны стремиться лишь к своему собственному благу, собственной выгоде, собственному идеалу. Они всегда должны стремиться за пределы, в обход, по ту сторону или по касательной, как боец в японском боевом искусстве. В желании примирить эти два принципа нет никакого смысла. Двойственность здесь стратегическая, она фатальна.
Как раз это и усматривал Батай в концепте траты и проклятой доли. Именно лишнее, чрезмерное – то, что имеет важное значение. Именно там, где концентрируются все ставки, возникает энергия общества.
В таком случае, социальное вовсе не является договорной организацией, управляющей интересами группы (которая к тому же одновременно управляет и недостатком, в том числе и прежде всего, недостатком самого социального – принцип экономии исходит из того, что всего никогда не бывает достаточно для всех, принцип Батая исходит из того, что всего для всех всегда слишком много и что избыток – это наша судьба), а авантюрной, возможно абсурдной организацией, проектом энергии расточения, а не накопления, антиэкономией, одарением, вызовом сохраняющей [conservatrice] природе. Социальное – это роскошь. Наше же социальное свидетельствует лишь о нищете наших обществ.
Другим обнадеживающим признаком является необычайная коллективная фасцинация, страстное желание народа принести в жертву своего лидера или увидеть, как его приносят в жертву, если представится такая возможность.
Не следует недооценивать эту чисто политическую страсть народов привести к власти человека или клан [caste] лишь затем, чтобы позднее наблюдать их падение или даже самим низвергнуть их. Это лишь политическая версия закона обратимости и форма понимания политического, по крайней мере, равная или даже превосходящая версию общественного договора и делегирования полномочий, которую превозносят для того только, чтобы опровергнуть.
Люди конечно же избирают лидеров и подчиняются им, конечно же наделяют своих представителей властью и легитимностью. Но разве нельзя предположить, что в основе этого всегда лежит логичное стремление отомстить? Власть, какой бы она ни была, и от кого бы она ни исходила, является символическим убийством и должна быть искуплена убийством же. Можно быть уверенным, что всякое общество знает об этом в тот самый момент, когда приводит лидера к власти, и что лидер, если он достаточно умен, также прекрасно осознает это.
Это отвечает правилу игры, которое состоит в том, что группа или отдельный человек никогда не должны стремиться к собственному самосохранению. Также и власть, если она действительно хочет исполнять свои функции, никогда не должна стремиться к своей собственной непрерывности [continuité], она должна стремиться, в определенном смысле, к своей собственной смерти. В противном случае она впадает в иллюзию власти, в нелепость вечного порождения и бесконечной уступки власти. Если она не понимает этого, она будет сметена. Если же этого не понимает группа, то она исчезнет. Институт власти отражается в эквивалентной необходимости своей смерти.
Даже современные лидеры, хоть и одержимы своим постоянством во власти и вовсе не склонны к ритуальному жертвоприношению, инстинктивно угадывают это правило и, не смущаясь, прибегают к инсценировке своей смерти благодаря более или менее хорошо срежиссированным покушениям. Впрочем, некоторым не всегда удается избежать покушения, но это не важно, ведь в этом случае просто смерть ничего не дает, нужно уметь исчезать [disparaître]. Характерная черта наших современных бюрократических или же управленческих систем заключается в том, что они не умеют ни самоустраняться [disparaître], ни самозаменяться. Нынешние руководители верят в свою силу, потому что они верят в то, что их назначают народы. Но у них нет власти, потому что это – банальная стратегия. Однако иные политики понимают, что власть – это не право в одностороннем порядке распоряжаться волей других, но всегда изощренное и неоднозначное упражнение в своем собственном исчезновении. Они понимают, что власть, так же как истина, это мертвая точка, которую нужно уметь никогда не занимать, более того, нужно делать так, чтобы в нее попадали другие. Власть, которая занимает эту точку, власть, которая воплощает власть, обсценная и подлая, и рано или поздно она проливает кровь или становится посмешищем.
Кстати, именно в этом и заключается вся стратегия интеллектуальной субверсии: не атаковать власть в лоб и противостоять ей, а подталкивать ее к тому, чтобы она заняла эту обсценную позицию истины, эту обсценную позицию абсолютной очевидности. Потому что как раз здесь, где она воображает себя реальной, она впадает в воображаемое – как раз здесь ее больше не существует, потому что она нарушает свою собственную тайну.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?