Электронная библиотека » Жан Бодрийяр » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Фатальные стратегии"


  • Текст добавлен: 3 мая 2018, 20:40


Автор книги: Жан Бодрийяр


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Если конвертабельность невозможна, то получается, что в итоге террорист всегда обменивает лишь собственную жизнь на жизнь заложника. И этим объясняется то странное соучастие, которое в конце концов их объединяет. Насильственно изымая заложника из ценностного обращения, террорист так же и сам себя изымает из переговорного обращения. Они оба вне обращения, сообщники в своем чрезвычайном положении, и то, что между ними устанавливается, кроме невозможности конвертабельности, так это дуальная форма, форма соблазна, возможно, единственная современная форма совместной смерти, и при этом крайняя форма ничего не значащей смерти – необменной, потому что ничего не значит.

Или же стоит признать, что захват заложников никогда не преследует цель переговоров: он порождает необменность. И «как от него избавиться» является ложной проблемой. Оригинальность ситуации в ее неразрешимости. Нужно рассматривать терроризм как утопический акт, который, провозглашая необменность насильственным способом, одновременно опытным путем демонстрирует невозможность обмена и экстремальным образом подтверждает банальность нашей ситуации, заключающейся в исторической потере сцены обмена, правил обмена, общественного договора. Ибо где же отныне другой, с кем вести переговоры об остатках свободы и суверенитета, с кем вести игру субъективности и отчуждения, с кем соотносить свое отражение в зеркале?

То, что исчезло, так это старая добрая взаимодополняемость взаимоотношений, старое доброе инвестирование субъекта в соглашение и рациональный обмен, основание одновременно для взаимовыгодности и надежности. Все это уступило место чрезвычайной ситуации, бессмысленной спекуляции, которая больше похожа на дуэль или провокацию. Захват заложников является спекуляцией этого порядка – эфемерен, бессмысленен, однократен. Поэтому в нем нет политической сущности, он подобен чему-то вроде мечты о фантастической сделке – о невозможном обмене – и одновременно разоблачению невозможности обмена.

Обсценное

Все эти формы, проявляющиеся через обостряющуюся безразличность, сгущающуюся пустоту, ожирение, террор, также являются и формами утраты иллюзии, игры и сцены, а следовательно, формами ОБСЦЕННОГО.

Потеря сцены тела в ожирении, потеря сцены обмена в заложничестве, потеря сцены секса в обсценности и т. д. Но также потеря сцены социального, политического, театральной сцены. Повсеместно потеря тайны, дистанции и силы иллюзии.

Полностью забыта та форма суверенности, которая заключается в действии симулякров как таковых. Но культура всегда была лишь коллективным распределением симулякров, которому сегодня противопоставляется принудительное разделение реальности и смысла. Единственная суверенность заключается в господстве кажимостей, единственное согласие – в коллективном распределении иллюзии и тайны.

Все то, что забывает эту сцену и это господство иллюзии и проистекает из простой гипотезы господства реального, впадает в обсценное. Способ появления иллюзии – это сцена, способ появления реального – обсценность.

Существует террор и одновременно фасцинация от него, бесконечное порождение того же самого тем же самым. Эта одновременность идет от естественности, она является натуральным смешением вещей, и только искусственность может положить конец этому смешению. Только искусственное может устранить эту недифференцированность, это спаривание того же самого с тем же самым.

Нет ничего хуже более подлинного, чем подлинное. Такое как клон или робот в истории иллюзионизма. В последнем случае ужасно не исчезновение естественного в совершенстве искусственного (изготовленный иллюзионистом автомат настолько безупречно подражает всем человеческим движениям, что уже ничем не отличается и от самого иллюзиониста), напротив, ужасно исчезновение искусственного в очевидности естественного. Что-то вроде невыносимого позора. Эта недифференцированность отсылает нас к ужасающей естественности. Вот почему иллюзионист вместо полностью реалистичного робота производит подделку с немного неуклюжими механическими движениями, противопоставляя таким образом ужасу подобия игру и силу иллюзии.

То, что уже не создает иллюзии, мертво и внушает ужас. Таков труп, но также и клон, а если взять более широко, то таковым является все, что настолько совпадает с самим собой, что уже не способно даже разыгрывать свою собственную кажимость. Предел разрушения иллюзии – это предел смерти.

Против истины истинного, против более подлинного, чем подлинное (что сразу же оборачивается порнографией), против обсценности очевидного, против отвратительного промискуитета[64]64
  Промискуитет – Бодрийяр употребляет это слово в значении скученность, теснота, шокирующая близость, тесное соседство, смешение и только в последнюю очередь как «половая распущенность».


[Закрыть]
с самим собой, что называется подобием, нужно возродить иллюзию, отыскать иллюзию, ту одновременно имморальную и пагубную возможность оторвать то же самое от того же самого, что называется соблазном. Соблазн против ужаса (террора): такова ставка, и другой быть не может.

Исчезновение всякой сцены, всякой возможности иллюзии, исчезновение дистанции, той дистанции, которая поддерживается церемониалом или правилами игры, – торжество промискуитета во всех сферах. Эротизация, сексуализация являются лишь выражением этого смешения, этой перепутанности всех ролей. Психология, в частности, всегда двусмысленная и неудовлетворительная, что связано с потерей отчетливого сценического пространства и правил игры. «Другая сцена», сцена бессознательного и фантазма, не может компенсировать утраченную фундаментальную сцену, которой была сцена иллюзии.

Иллюзия не является ложной, потому что использует не ложные, а бессмысленные знаки. Именно поэтому она разочаровывает наше требование смысла, но очаровательным способом.

Так же действует и образ (поистине демон, который заполонил весь мир), ведь у него два измерения, а следовательно, он всегда изящнее и соблазнительней, чем реальность. Так же действует и оптическая иллюзия: добавляя к картине иллюзию реальности, она, в определенном смысле, является более обманчивой, чем обман, – это симулякр второй степени.

Соблазн также обманчивее, чем обман, потому что использует знаки, которые уже являются подобиями, чтобы заставить их потерять их смысл, – он не щадит ни знаки, ни людей. Кто никогда не терял смысла – слова или взгляда, – тот не знает, что это за утрата, утрата предаваться полной иллюзии знаков, непосредственному воздействию кажимостей, то есть что такое выйти за пределы обмана, шагнув в абсолютную пропасть искусственного.

Обман лишь возбуждает наше чувство истины, более обманчивое, чем обман, ведет нас за пределы, захватывает нас безвозвратно. В реальном мире истинное и ложное уравновешивают друг друга, и то, что приобретает одно, то теряет другое. В ходе соблазна (это касается и произведения искусства) ложное словно бы сияет всей мощью истинного. Так, словно иллюзия засияла бы всей мощью истины. Что мы можем сделать против этого? Нет больше ни реального, ни сигнификации, которая служила бы опорой. Когда форма сияет обратной энергией, когда энергия ложного сияет мощью истины или же Добро сияет энергией Зла, когда, вместо того, чтобы противопоставлять их, нечто вроде своеобразного анаморфоза[65]65
  Анаморфоз – в искусстве вид оптической иллюзии, при котором инсталляция, скульптура или изображение на плоскости построены таким образом, что их полное зрительное восприятие возможно только с определенного ракурса.


[Закрыть]
управляет транспирацией одной формы в другую, транспирацией одной энергии в энергию обратную (противоположную?), то, что можно противопоставить этому своеобразному перемещению?

В этом восхождении к крайностям действует логика одновременности обратных эффектов. Быть может, следовало бы радикально противопоставить эффекты обсценности эффектам соблазна, но, быть может, следовало бы их совместить и ухватить целое в их неразрывном анаморфозе?

Так в азартной игре поразительным образом разрешается и полная обсценность и таинственная иллюзия ценности.

Игра грандиозна, потому что она является одновременно и местом экстаза ценности, и местом ее исчезновения. Не потому что она трансгрессирует в потлач и расточение – это все еще трансцендентная утопия Батая, последняя мечта политической экономии. Нет, деньги в игре ни создаются, ни уничтожаются, они исчезают как ценность и снова возникают как кажимость, возвращаются к своему чистому появлению в непосредственной обратимости выигрыша и проигрыша.

Обсценность игры тотальна, поскольку здесь нет обращения ни к какой-либо глубине, ни к какой-либо ценности: деньги здесь обнажены, они превратились в чистую циркуляцию, чистую фасцинацию, формальную страсть, в транспарентное наслаждение, холодное и поверхностное. Бестелесная похоть, экстатическая форма ценности.

Но тайна игры также тотальна: она заключается в том, что денег не существует. Такова же и тайна власти: она заключается в том, что власти не существует – или соблазна: она заключается в том, что желания не существует. Деньги не существуют ни как сущность, ни как субстанция, ни как ценность. И игра выражает это несуществование.

Это полная противоположность политической экономии и обмену, где деньги обременены символическим действием ценности (стоимости). Деньги в игре распределяются как чистый симулякр, они освобождены от любой обсценности, чтобы циркулировать лишь согласно произвольным правилами игры.

Тайна игры заключается в том, что деньги не имеют значения. Они существуют лишь как кажимости. А субстанция ценности улетучивается из них вследствие игры кажимостей и произвольности правил.

Если деньги способны автогенерироваться столь же сумасшедшим образом как приумножение чисел путем простой умственной операции, то это возможно лишь потому, что денег не существует. Как в той игре, где надо запомнить как можно больше слов: заходишь так далеко, что наконец забываешь значение слов.

Речь идет не о потреблении или расходе: чтобы тратить деньги, надо горячо верить в них и в их ценность, как надо горячо верить в закон, чтобы его нарушать. Это горячая страсть. В игре ни во что не надо верить, просто владеть тайной, что за пределами возможности их появления и метаморфозы (или, что то же самое, возможности абсолютной игровой симуляции) денег не существует. Это холодная [cool] страсть, форма холодного экстаза. Расчет на самом деле является ее частью, как и правила, и все, что участвует в диком ритуале кажимостей. Расчет функционирует здесь как прикрытие, и с той же интенсивностью, что и прикрытие. Он регулирует, помимо кажимостей, игру изменчивых божеств, таинственную объективность, скрытую за субъективностью кажимостей.

Но если ложное может быть пронизано всей мощью истинного – такова возвышенная форма иллюзии и соблазна, – то истинное также может быть пронизано всей мощью ложного, и это форма обсценности.

Это и есть обсценное – более истинное, чем истина, переполненность сексом, экстаз секса, чистая и пустая форма, поистине тавтологическая форма сексуальности (лишь тавтология может быть совершенно верной). Это спаривание того же самого с тем же самым. Это секс, охваченный своей собственной эксгибицией, секс, застывший в своем органическом, оргазмическом разрастании, как тело в ожирении, как клетка в раковых метастазах. Не сниженная, карикатурная и упрощенная форма сексуальности, а логическое обострение сексуальной функции, более сексуальной, чем секс, секс, возведенный в степень, – обсценно не совокупление тел, а ментальная избыточность секса, эскалация достоверности, которая ведет к холодному головокружению порнографии.

Но это тот же самый процесс, который приводит к чарующему головокружению соблазна. Полнота, зияющая своей пустотой (слабость порнографической вселенной заключается в поразительном отсутствии чувственности и удовольствия), – вот что такое обсценное. Исчерпанность чувства (смысла), эфемерность знака, которые выражают предельное удовольствие, – вот что такое соблазн. Но в обоих случаях это свойство, превосходящее само себя и выливающееся в свою чистую форму, в свое экстатическое зияние.

И не только свойство может экстазироваться таким образом, но и отсутствие его: нейтральное тоже может экстатически зиять, нейтральное само по себе может потенциализироваться. Это приводит к неслыханному уродству, значительную часть которого составляет обсценность. Порнография – это не что иное, как искусство эксгибиции нейтрального, усиленное зияние нейтрального.

Обсценность сексуального характера ханжеская и лицемерная, поскольку отвлекает нас от осознания обсценности в ее общем виде. Обсценность характерна для любой формы, которая застывает в своем появлении, которая теряет неопределенность отсутствия, чтобы исчерпаться в чрезмерной явственности.

Более зримое, чем зримое, – такова обсценность.

Незримее, чем незримое, – это тайна.

Сцена принадлежит к порядку зримого. Но нет сцены обсценного, есть лишь расширение явственности всех вещей вплоть до экстаза. Обсценное является концом любой сцены. Кроме того, оно является дурным предзнаменованием, как следует из названия. Ведь эта сверхъявность вещей также является неизбежностью их конца, знаком апокалипсиса. Все знаки несут это на себе, а не только инфрасенсорные и бестелесные знаки секса. Вместе с концом тайны, сверхъявность является нашим фатальным положением. Когда отгаданы все загадки, гаснут звезды. Если все тайное становится явным (и даже больше, чем явным – до неприличия очевидным), если все иллюзии становятся транспарентными, то небо становится безразличным к земле.

Прежде чем исчезнуть, все в нашей культуре сексуализируется. Это уже не сакральное проституирование, а что-то вроде призрачного распутства, которое охватывает всех кумиров, все знаки, институты, дискурсы, – аллюзия, обсценное отклонение, которое захватило все дискурсы, поэтому его следует рассматривать как верный признак их исчезновения.

Это не обсценность, когда сексуальное находится в рамках сексуального, а социальное – в рамках социального и нигде больше. Но сегодня социальное, как и сексуальное, выплескивается за собственные пределы: о социальных «отношениях» говорится как об «отношениях» сексуальных. Это уже не мифическая трансцендентная социальность, а жалкая социальность примирения, контакта (наподобие контактных линз), протезирования, перестрахования. Это траурное социальное утраты, бесконечная галлюцинация утраченной детерминации, которая преследует социальные группы. Группа озабочена социально, как индивид – сексуально, и вместе они сексуально одержимы их исчезновением.

Все мы сегодня социальные работники. Что же это за социальное, которое является всего лишь работой? Социальное, которое уже не верит даже в собственное фактическое или правовое существование, которое верит лишь в собственное принудительное воспроизводство в условиях рынка, где оно, как и любой товар, оказывается подчиненным законам спроса, производства и обмена? Вплоть до рекламы, потому что социальное именно рекламирует себя повсюду – в медиа, идеологии и дискурсах.

В мире, где в процессе исчезновения находится энергия общественной жизни, энергия социального как мифа и как иллюзии (интенсивность которой максимальна в утопиях), социальное становится уродливым и ожиревшим, оно увеличивается как женская грудь, рыхлое и железистое, – когда-то социальное прославлялось своими героями, а сегодня оно стало огромным предприятием терапевтической опеки и отмечается своими калеками, психами, дегенератами, дебилами и асоциалами.

Социальное существует лишь в определенных границах, там, где оно выступает как ставка, как миф, можно сказать, почти как судьба, как вызов, но не как реальность, потому что в этом случае оно исчезает в игре спроса и предложения. Тело также исчезает в игре сексуального спроса и предложения, также теряет то мифическое свойство, которое делает из него объект соблазна…

Что касается социального, то сегодня, можно сказать, его обсценность реализована полностью, это обсценность трупа, от которого неизвестно как избавиться, точнее, трупа, который уже вошел в отвратительную стадию разложения. Прежде чем иссохнуть и обрести красоту смерти, тело проходит через эту поистине обсценную стадию, и именно поэтому его нужно во что бы то ни стало заклясть и освятить, ведь оно уже ничего не репрезентирует, у него нет даже имени, и оно распространяет свое отвратительное разложение повсюду. Все то, что требует своего вещественного [objective], то есть сниженного [abjecte], присутствия, все, что больше не имеет в себе ни тайны, ни легкости отсутствия, – все, что как тело разложению, предано единственно материальному процессу своей декомпозиции; все, что, лишено даже возможности иллюзии, предано единственно процессу реального; все, что, обезличено, без прикрытия, без прикрас, предано чистому процессу секса или смерти, – все это можно назвать обсценным и порнографическим.

Многое обсценно, потому что имеет слишком много смысла, потому что занимает слишком много места. Таким образом, многое достигает запредельной репрезентации истины, то есть апогея симулякра.

Когда все является политическим, то это конец политики как судьбы, это – начало политики как культуры и немедленный упадок этой политической культуры.

Когда все становится культурным, то это конец культуры как судьбы, начало культуры как политики и немедленный упадок этой культурной политики.

Так же и с социальным, историей, экономикой, сексом.

Момент максимального расширения этих некогда раздельных и конкретных категорий означает момент их банализации и вхождения в сферу трансполитического, что является началом их исчезновения. Конец фатальных стратегий – начало банальных стратегий.

Утверждение, что тело, спорт, мода являются политическим, считалось субверсивным открытием. Но тем самым, фактически, лишь ускорилась (усилилась?) неразличимость этих явлений в аналитической и идеологической мгле – это все равно как открыть то, что все болезни являются психосоматическими. Чудесное открытие, которое ничего не дает, лишь сводит их к категории еще более плохо определенной.

Очевидность всего, проистекающая из обобщений такого рода – политическая, культурная, социальная, сексуальная, психологическая, – означает подписание всему этому смертного приговора. Симптомом этого является междисциплинарность во всех ее проявлениях: каждая дисциплина равняется на выродившиеся концепты другой дисциплины.

В этом смешении концептов и категорий, подобном смешению и промискуитету рас и народов, возможно, следовало бы подумать о барочном эффекте трансфигурации – том, что наблюдается в США через насилие безразличия, насилие наложения, насилие промискуитета, – новая сцена обсценного. Но в таком случае обсценность является как бы трансфигурацией посредством ускорения корпускулярной скорости тел, знаков и образов.

Обсценность принимает все личины модерности.[66]66
  Модерность – Бодрийяр употребляет это словно не столько в значении «современность», сколько как противопоставление традиционности.


[Закрыть]
Мы привыкли видеть ее, прежде всего, в сексуальном преступлении, но она распространяется на все, что можно преступить на виду, – обсценность является преступлением самого видимого. Кровожадное проституирование – наподобие некоторых гиперреальных кадров из Южной Америки, – когда садистское насилие на экране реально совершается при съемке. Кровожадное извращение? С уверенностью утверждать нельзя, потому что это напрямую связано с фантазмом полного восстановления реального, воскрешением деталей, что характерно как для порно, так и для ретро, в регистре минувшего, или же «воссозданного» и «пережитого», в регистре жизни, как она есть.

Порно имеет целью достоверное воссоздание секса, ретро имеет целью достоверное воссоздание событий, культурных особенностей, исторических фигур. Галлюцинирование в деталях, очищенное от всякой ностальгии силой чрезвычайной точности знаков. Это реальное вымогательство: все загоняется в реальное и там насильно сигнифицируется. И возможно, нет ничего «достоверного» за исключением того, что выставлено в слишком ярком свете, со слишком высоким коэффициентом точности.

Таким образом получается, что любое реальное отныне перешло в гиперреальность порно, любое теперешнее обернулось ретро, любая простенькая мелодия смысла превратилась в стереофонию сигналов, которые убаюкивают нас.

Это обсценность всего того, что беспрестанно снимается, фильтруется, пересматривается и корректируется под широкоугольным объективом социальности, нравственности и информации.

Это люди, у которых вымогают их жизнь по телевидению, это вся исконная Франция, от которой требуют признания и публичной исповеди, даже животных привлекают к образовательному шантажу: раньше можно было наблюдать роды жирафа в прямом эфире – что за прелесть! – а сегодня передача идет в школе, и мы наблюдаем за животными с детскими комментариями и т. д. Любой фильм будет демонстрироваться только после бесполезной и глупой дискуссии: мягкая технология культуры, жесткая социализация, ползучая обсценность непрерывного социального комментария.

Опрос, привлечение общественного внимания, включенность, таргетинг, контакт, взаимосвязанность – все это терминология чистой обсценности, испражнения [déjection], непрерывного выделения [abjection]. Это обсценность модификации, это дикая ликвидность знаков, ценностей, это тотальная экстраверсия поведения в сторону операциональности… Чистая и обезличенная обсценность опросов общественного мнения и статистики – массы должны раскрыть свою тайну, даже если ее у них нет. Весь мир должен раскрыть свою тайну, преодолеть порог молчания и войти в имманентное пространство коммуникации, туда, где стирается даже минимальное пространство взгляда. Что бы ни говорили, но взгляд никогда не является обсценным. Напротив, обсценное то, что больше неподвластно взгляду, а следовательно, и соблазну, то, живое оно или неживое, что больше не может быть охвачено минимальным соблазном взгляда, и обнаженное, безо всякой тайны, обречено на немедленное поглощение.

Обсценность – это абсолютная близость наблюдаемой вещи, погружение взгляда в экран обозрения, гипервизия крупным планом, пространство без дистанции, полный промискуитет взгляда с тем, что видится. Проституирование взгляда.

Мы, в особенности западные люди, воспринимаем лица, словно половые органы, в их психологической обнаженности, в их аффектации истины и желания. Лишенные масок, знаков, церемониала, они зияют, по сути, обсценностью своего вымогательства. И мы подчиняемся зову этой неподдающейся обнаружению истины, тратим всю нашу энергию на декодирование пустоты. Лишь кажимости, а именно знаки, которые не позволяют фильтровать смысл, защищают нас от этого излучения, от этого рассеяния сущности в пустом пространстве истины.

Лицо, лишенное своих кажимостей, является лишь половым органом, тело, лишенное своих кажимостей, голо и обсценно (хотя нагота может облечь тело и защитить его от обсценности).

Конечно, невозможно полностью лишить тело или лицо их кажимостей и предать их чистому вожделению взгляда, лишить их ауры и предать чистому вожделению желания, лишить их тайны и предать чистому процессу декодирования. Но не стоит недооценивать силу обсценного, его способность уничтожать всякую неоднозначность и всякий соблазн и предавать нас бесповоротной фасцинации безликих тел, безглазых лиц и безвзглядных глаз. Впрочем, быть может, это нас и притягивает прежде всего: абсолютно экстатический и обсценный мир чистых объектов, которые просвечивают друг сквозь друга и которые расщепляются друг на друга, как чистейшие атомные ядра достоверности.

Эта обсценность сносит собой все, что осталось от иллюзии глубины, и последний вопрос, который можно еще задать разоблаченному миру, звучит так: есть ли в нем скрытый смысл? Когда все сверхсигнифицировано, становится неуловимым сам смысл. Когда все ценности переэкспонированы в каком-то экстазе безразличия (в частности, социальное в социализме современной Франции), то само доверие к таким ценностям уничтожается.

Так, например, быть может со стороны традиционной порнографии имелась своего рода уловка. По сути, порно говорит: настоящий секс где-то существует, потому что я карикатура на него. И какая-то мера существует, потому что я ее эксцесс. Но весь вопрос в том, существует ли где-то настоящий секс, секс как идеальная ценность тела, как «желание», которое необходимо высвободить? Действительное состояние вещей, состояние полной открытости секса, отвечает: нет. Секс может быть совершенно высвобожденным, совершенно прозрачным и без желания, и без удовольствия (и при этом функционировать).

Тот же вопрос ставится и перед политической экономией: вне меновой стоимости, воплощающей абстрактность и бесчеловечность капитализма, существует ли настоящая субстанция стоимости (ценности), идеальная потребительная стоимость товара, которую можно и нужно высвободить? Хорошо известно, что нет, что потребительная стоимость исчезла с горизонта меновой стоимости и является всего лишь парадоксальной мечтой политэкономии.

Тот же самый вопрос встает и перед социальным: вне этой террористической и гиперреальной социальности, этого вездесущего шантажа коммуникации существует ли настоящая субстанция социального, идеальность социальных отношений, которую можно и нужно высвободить? Совершенно очевидно, что нет: равновесие, гармония некого общественного договора исчезла с исторического горизонта, и мы обречены на чистую обсценность модификации. И не надо думать, будто мы переживаем реализацию скверной утопии, – нет, мы переживаем реализацию утопии как таковой, то есть ее крах в реальности.

То же самое происходит с театром и сценической иллюзией.

Барочный театр еще имел в себе некую экстравагантность репрезентации. Полная сценическая иллюзия, неотделимая от гуляний, игры фонтанов, фейерверков, механических ухищрений (серьезная техническая механика зародилась в процессе производства театральной иллюзии). Как и сверстница симулякра – оптическая иллюзия, более реальное, чем реальное, но без стремления перепутаться с ним, наоборот: благодаря механизмам, артефактам, технологии и подделкам реальному бросали вызов согласно его же собственным правилам. То же самое и с перспективой в живописи и архитектуре XVI–XVII веков – ее использование часто имело иллюзионистский и оперный характер. Оставалась инсценировка, стратегия кажимостей, но не реального, – иллюзия сохраняла всю свою власть, не раскрывая своей тайны (которой нет).

И все же от нее добились признания. Театр поймали в ловушку репрезентации. Начиная с XVIII века, его нагружают «реальным», сцена отдаляется от механической и метафизической симуляции иллюзии, и ее захватывает натуралистическая форма. Престиж метаморфозы сменяется на сцене скромным обаянием трансцендентности. Наступает критическая эра театра, сверстница социальных антагонизмов, психологических конфликтов, критическая эра реального в целом.

И все же на уровне этой репрезентации остается какой-то смысл. Театр, который уже утратил энергию метаморфозы и сакральный эффект иллюзии, сохраняет критическую энергию и некое кощунственное очарование – сюда относится разделение на сцену и зрительный зал, что тоже является критической формой, деление пространства трансцендентности и здравого смысла.

Арто,[67]67
  Арто, Антонен (1896–1948) – французский писатель, поэт, драматург, актер театра и кино, художник, киносценарист, режиссер и теоретик театра, новатор театрального языка, посвятивший жизнь и творчество вопросу о новом обосновании искусства, его места в мире и права на существование. Арто разработал собственную театральную концепцию, называемую «театр жестокости». Основание системы Арто – отрицание театра в привычном понимании этого явления. Театра, удовлетворяющего традиционные запросы публики. Сверхзадача – обнаружить истинный смысл человеческого существования через разрушение случайных форм.


[Закрыть]
несомненно, был последним, кто пытался спасти театр, вырвав его из ведущего в тупик варианта развития реального, предупредить конец репрезентации, силой жестокости инъецируя в нее нечто даже, предшествующее иллюзии и симулякру, варварски оперируя знаком над реальностью или же не различая их, что еще свойственно для ирреалистичных театров (Пекинская опера, балийский театр и самопожертвование как сцена смертельной иллюзии).

Сегодня эта критическая энергия сцены, не говоря уже о силе иллюзии, находится в стадии уничтожения. Вся театральная энергия расходуется на отрицание сценической иллюзии и антитеатр во всех его формах. Если в течение определенного периода театральная форма и форма реального диалектически обыгрывались между собой, то сегодня чистая и пустая театральная форма обыгрывает чистую и пустую форму реального. Изгнав иллюзию, отменив разделение на сцену и зрительный зал, театр опускается до улицы и повседневности, пытается охватить всю реальность, раствориться в ней и вместе с тем преобразить ее. Парадокс в высшей степени. И поэтому расцветают все «взрывные» формы анимации, креативности и экспрессии, хэппенинга и отыгрывания [acting out] – театр принимает форму всеобщей терапевтической психодрамы. Это уже не знаменитый аристотелевский катарсис страстей, а процедура обеззараживания и реанимации. Иллюзия больше неактуальна: теперь истина взрывается в своем свободном выражении. Все мы актеры, и все мы зрители, сцены больше нет, она повсюду, нет правил, каждый разыгрывает свою собственную драму, импровизируя своими собственными фантазмами.

Обсценная форма антитеатра – повсюду.

А к тому же еще антипедагогика с антипсихиатрией, где знание и безумие теряются в психодраматическом сговоре, антипсихоанализ, где аналитик и анализант в конечном итоге меняются ролями, – повсеместное исчезновение сцены, повсюду полюса, порождающие напряжение или различение, поражены инертностью.

Или искусственное воскрешение, которое является одной из форм обсценности. Это свехзначимая перипетия: когда сцена труда, которая также под угрозой исчезновения, реактивируется в пустоте, если можно так выразиться, на немецких заводах-симулякрах, где для использования безработных и за отсутствием какого-любого «реального» производства сохраняется психосоциальный опыт трудового процесса. Изумительная галлюцинация модерного мира: безработным платят за то, чтобы они, так сказать, бесплатно снова привлекались к производству в сфере, которая теперь совершенно бесполезна. Это и есть полный экстаз труда, а безработные переживают экстатическую форму труда. Нет ничего более обсценного и в то же время более печального, чем эта пародия на труд. Пролетарий становится проституткой в целлофановой обертке.

Эта чистая обсценность, эта эскалация транспарентности достигает своего пика в крахе политической сцены.

С XVIII века политическая сцена морализируется и становится серьезной. Она становится местом одного фундаментального означаемого: народа, народной воли, социальных противоречий и т. д. – и призвана соответствовать идеалу положительной репрезентации.

Если предыдущая политическая жизнь, например королевского двора, представлялась театральным образом, на основе игры и интриги, то отныне она существует как публичное пространство и система репрезентации (разрыв происходит одновременно с разделением на сцену и зрительный зал в театре). Это – конец эстетики, начало этики в политике, которая отныне, в таком фигуративном пространстве, определяется не сценической иллюзией, а исторической объективностью.

Эта этическая кристаллизация политической сцены порождает длительный процесс вытеснения (так же как лингвистическое структурирование порождает вытеснение знака). Обсценное зарождается вне сцены, за кулисами, в сумерках системы репрезентации. Именно потому, что оно выступает из сумерек, это то, что затрудняет транспарентность сцены, как бессознательное и вытесненное затрудняет транспарентность сознания. Оно незримо и нерепрезентабельно, поэтому обладает энергией разрыва, трансгрессии, скрытого насилия. Такова традиционная обсценность, обсценность вытесненного сексуального или социального, того, что и не репрезентировано, и не может быть репрезентабельным.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации