Электронная библиотека » Жан д'Ормессон » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Услады Божьей ради"


  • Текст добавлен: 31 января 2019, 16:40


Автор книги: Жан д'Ормессон


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

После стольких веков славы и преступлений, величия и отупения мы попали в ловушку, устроенную нам историей. Мы долго с ней играли. Теперь она играет с нами. Наше имя стало чем-то вроде ярко раскрашенного мяча, а Кокто, Дали, Пикабиа, Морис Сакс и Дюшан принялись пинать его ногами, обнаруживая при этом большой талант, тот самый талант, который был нам так отвратителен на протяжении очень долгих лет.

V. Месть Жан-Кристофа

В одно прекрасное летнее утро 1919 или 1920 года, точно сейчас уже не припомню, во всяком случае вскоре после окончания Первой мировой войны, к станции Руссетт подъехал автомобиль из Плесси-ле-Водрёя, чтобы взять там одного приехавшего на поезде человека. То был один из обязательных персонажей двадцатипятивековой человеческой комедии, наследник Сократа, Рабле, Фенелона, Вольтера, Гёте, стендалевского Жюльена Сореля, «Ученика» Поля Бурже и «Изабеллы» Андре Жида, в общем, это был домашний учитель, невысокого роста молодой человек, жгучий брюнет с черными сверкающими глазами. Родился он в городе По, всего за несколько лет до бракосочетания дяди Поля и тети Габриэль. Он знал немножко латынь, немножко древнегреческий, прочел несколько книжек, был, как пробурчал дедушка, «агреже чего-то там» и довольно плохо одевался. Его нам с одинаковым легкомыслием рекомендовали прекрасная Габи и наставники-иезуиты. Он оказался племянником одного художника из окружения тетушки Габриэль и одновременно бывшим учеником иезуитской школы с Почтовой улицы. Ему суждено было нанести нам непоправимый ущерб. Но я уверен, что, не будь его, то же самое сделал бы кто-нибудь другой.

Дедушка, насколько я помню, не испытывал враждебности по отношению к г-ну Жан-Кристофу Конту. Он встретил его одной из тех слегка обидных шуток, на которые был мастером и из-за которых многие считали его дураком, каковым он вовсе не был. «Дорогой Конт, – сказал дедушка, широко улыбаясь и протягивая руку юноше, – я вижу, вы были прямо созданы для нас! Добро пожаловать в Плесси-ле-Водрёй». Скоро вы поймете, насколько горькой и комичной оказалась идея, будто г-н Конт был прямо создан для нас.

В его услугах нуждались Жак и Клод, два младших сына дяди Поля. Оба приближались к возрасту, когда получают среднее образование, и, несмотря на наше презрительное отношение к обязательному в Республике обучению, эпоха, жестокая эпоха, предписывала им учиться и сдавать экзамен на бакалавра. Долгое время мы разделяли мнение Лабрюйера: «Во Франции надо обладать очень твердым характером и разносторонним умом, чтобы избежать обязательной работы и сидеть дома, ничего не делая». Времена изменились.

Г-ну Конту было поручено заменить собой настоятеля Мушу и аббатов-реакционеров и за два-три решающих года научить нас, как говорилось, уму-разуму. На следующий же день после приезда он облачился в слишком новый коричневый костюм, надел галстук по меньшей мере сомнительного вкуса и приступил к делу. Я до сих пор мысленно вижу его в этом наряде, который вызывал у нас смех, когда мы сидели вместе с ним за обеденным столом. В перерыве между прогулкой на велосипеде и купанием в Сарте, в благочестивой тишине Плесси-ле-Водрёя раздавался его голос, рассказывавший о восстании Спартака, об убийстве Юлия Цезаря, о палочных ударах, полученных Вольтером, и об истории с ожерельем.

Мне неприятно касаться этой темы, но я должен сказать здесь несколько слов о себе самом. На этих страницах я, в общем, рассказываю не о себе, а о довольно любопытном существе, многоликом и неоднозначном, но по-своему цельном, исключительном и банальном одновременно, которое поддерживало со своим временем примерные и, тем не менее, двусмысленные отношения. Одним словом, я пытаюсь показать в разные годы и в разных людях коллективное мышление и развитие этого самого существа, каковым является моя старинная и любимая семья. Случилось так, что по ряду причин я оказался самым осведомленным свидетелем этой семьи. У меня была сестра, но она в счет не идет, поскольку, как вы уже знаете, в нашей семье девочки не имели права голоса. Ну а я был, как писали в сентиментальных романах, единственным сыном младшего брата в семье, оставшимся сиротой в четырнадцать лет. И к тому же отец и мать воспитали меня в духе, не совсем вписывавшемся ни в умонастроения дедушки и остального Плесси-ле-Водрёя, ни в более современные умонастроения тетушки Габриэль и улицы Варенн. До чего же сложна и удивительна в своей простоте жизнь!

По совершенно непонятной причине отец мой был либералом, а мать, в силу обстоятельств, о которых я постараюсь рассказать, с некоторых пор почувствовала, что любит людей больше, чем Бога. В Плесси-ле-Водрёе это выглядело весьма странно. Матушка моя вышла из очень старинной, очень бедной и никому не известной бретонской семьи. Выросла она без портретов предков, без дорогой посуды и без столового серебра, не в замке, а в старом доме в департаменте Иль и Вилен, где единственным ценным предметом считался деревянный сундук, не способный ввергнуть в искушение ни одного грабителя, поскольку содержал лишь семейный архив, свидетельствовавший, что род восходит к Реймонду V, графу Тулузскому, зятю Людовика VI, Толстому. То были бумаги, подтверждавшие знатность семьи, которая на протяжении веков только и делала, что беднела и уходила все глубже и глубже в безвестность. Брак моего отца очень порадовал дедушку. Мама была высокой брюнеткой с голубыми глазами, и после прихода в семью тети Сары и тети Габриэль появление этой бретонки с чистой кровью весь клан ощутил как дуновение свежего воздуха. Я уже говорил, что до прихода тетушки Габриэль деньги, известность и элегантность для нас не имели значения. Главным было имя. И имя моей матери было превосходным. Только вот беда – и для ее семьи, и для нашей, – мама ни во что не верила. Мне рассказывали, в том числе и она сама, что в детстве она верила во все: в привидения, в леших и домовых, в общение с потусторонней силой, во всякого рода божества, как христианские, так и чужеземные, и, разумеется, в возвращение короля, память о котором в Бретани конца XIX века была все еще жива. Мама, благодаря двум своим бабушкам, встреченным в необъятном мире хмельными от приключений и от традиций бретонскими моряками, была отчасти ирландкой, отчасти – испанкой. Смесь кельтской, гэльской и иберийской крови придала ее характеру страстность и вместе с тем мечтательность. Она безумно любила моего отца, который был полной ее противоположностью. Гибель отца стала крушением всего ее мира. В то самое время, когда дедушка стал смиряться с Республикой, поскольку отдал ей трех сыновей и брата, мама возненавидела ее еще сильнее, чем прежде, потому что Республика, убив короля и изгнав из власти священников, еще и отняла у нее любимого человека. Так бывает с историей сердец, да и с историей как таковой: всему находятся объяснения, только всегда разные. Дедушка остался монархистом, но примирился с Францией и почти примирился с республикой. Замкнувшись в своем горе и обиде, мать моя в конце концов потеряла веру во всех и во всё. Враждебное отношение к победившей демократии не вернуло ее к монарху. Даже королю в конечном счете она перестала верить. При всей ее мечтательности и страстности, она, будучи, очевидно, умнее всех в семье, ставила единственный вопрос, который только и мог разрешить проблему: «Король? Но какой король?» Ибо коварная история повернула дело так, что единственный претендент на трон, подобно Реми-Мишо, был потомком цареубийцы. Вероятно, из-за того, что мой отец пал, сраженный на Дамской дороге, убитый дождливым утром, которое я тщетно пытался представить себе, засыпая по вечерам у себя в спальне, порушились и вера матери, и ее способность надеяться, и ее привязанность ко всем тем ценностям, которые были привиты и ей, и многим другим в детстве. Мой дед, его отец, его братья, его дядья скорее всего уже не верили по-настоящему в возвращение короля. Но в сердце своем они сохранили невыразимую веру, которая для них была как абсолют для философов, как беспросветная ночь для мистиков, сохранили нечто, о чем нельзя ничего сказать, что нельзя описать и что можно лишь молча любить. А вот моя мать веру утратила. Она уже не верила в короля, который не вернется. Не исключено, что не верила она больше и в Бога, который пальцем не шевельнул, чтобы отвести на сантиметр пулю, убившую отца. Она возненавидела власть, правительства, войну – все, что тщилось играть какую-то роль в этой общественной комедии, убивающей отцов, сыновей, возлюбленных и мужей. Коренная бретонка, монархистка, легитимистка и католичка, мать моя не любила больше ничего, кроме человеческого горя. Опускаясь на колени перед распятием в своей комнате, полной вещей, напоминающих ей о Бретани ее детства и о моем покойном отце, она молилась не Богу, а страдающему человечеству. Все мы – и дед мой, и прадед и весь наш род, – все мы любили Бога. Для нас он был главнее людей. А она любила людей, любила их жестокую и нелепую судьбу, их окровавленные рты, крики ужаса, вырывающиеся из их груди от боли, от страха перед смертью.

Когда я смотрел на свою мать, все более похожую с возрастом на живую статую, смесь ярости и жалости во плоти, мне было трудно вспомнить то счастливое лицо, какое у нее было рядом с отцом. И здесь тоже время отметилось своим разрушительным действием. Когда отец погиб, я был уже не совсем маленьким. Я мысленно вижу его, слава Богу, веселого и насмешливого, очень светловолосого, с глазами еще более синими, чем у мамы, с усами, какие тогда носили. Порой мне кажется, что его образ как-то ускользает от меня, растворяется в воздухе. Я повторяю про себя: «Голубые глаза, светлые волосы, нос с горбинкой, губы…» – но жизни в этом уже нет, остаются лишь слова, в лучшем случае – какие-то формы, цвет, детали, черты, которые уже не соединяются в лицо, в портрет, в то, что создает некое загадочное целое, больше духовное, нежели телесное. А потом вдруг как-то совершенно неожиданно, во время прогулки, в разговоре, вот он, мой отец, опять передо мной.

В моих глазах отец воплощал всю семью. Однако я чувствовал, что он не растворялся в ней. А не растворялся он в ней потому, что по многим важным вопросам в своих представлениях об истине, о свободе, о евреях, о деле Дрейфуса, о достоинствах людей, о самом Боге он исходил из идей, выработанных им самим. Откуда он их брал, эти идеи? Из времени, в котором он жил, от друзей, которых я не знал, от молчаливой прабабушки, никогда ни о чем не говорившей? От случайных встреч, быть может? Не знаю. Не очень я верю в роль случая, но, чтобы исключить его из расчета, надо было бы знать почти все, если не всю историю отца, то хотя бы всю историю мира. Такая задача меня немного пугает. Поэтому я расскажу вам здесь просто то, что я знаю о своем отце, не вникая в причины, которых, возможно, и не существует.

Отец мой был полной противоположностью бунтаря. Но он был также и противоположностью консерватора-фанатика. Что же касается моей семьи, то величие ее и великолепие составлял именно фанатизм, за что ее обожали одни и ненавидели другие. Дедушка мой вовсе не был каким-нибудь там чудовищем. Он желал счастья большинству людей, можно сказать, массам, всем людям. Но что касается того, каким путем добиваться счастья, то на этот счет у него было свое мнение. И от него он ни за что бы не отказался. У него была своя система ценностей, свои привязанности, свои неприязни, свои убеждения. Короче говоря, при всех своих достоинствах, при всем своем чувстве чести и культе прошлого, дед мой был воплощением нетерпимости. Отец же, наоборот, понимал почти всех. Я не уверен, что дедушка придавал большое значение наличию у человека ума. И многое в его поведении предопределялось этим недостатком или же, если вам будет угодно, этой добродетелью. А вот был ли очень умным мой отец? На этот счет по многим причинам я не хочу высказываться. Да я и не способен это сделать. Знаю только, что он обладал удивительной способностью понимать людей, понимать их мысли, их мании, их образ жизни, обладал способностью объяснять все это и даже подражать им. Он был везде как дома. Он был одним из немногих в семье, кого тетя Габриэль посвятила в тайну всего, что происходило на улице Варенн, всех ее безумных приключений, метафизических махинаций и взрывоопасных открытий. Разумеется, он никогда не говорил об этом в Плесси-ле-Водрёе. Если об уме моего отца – кстати, есть ли хоть малейший смысл у слова «ум»? – я не решаюсь судить, то о его характере я все-таки могу сказать несколько слов. На первый взгляд характера ему не хватало, притом что в начале двадцатого века всему Парижу были известны его обаяние и его веселые шутки. Если дедушка был непоколебим, прямолинеен, неукоснительно предан своим убеждениям, то открытость и любознательность отца можно было поначалу принять за легкомысленность. Он как бы порхал по жизни, веселясь и развлекаясь. Дед находился внутри системы, где все детали были прилажены одна к другой. Правда, эта система уже почти не стыковалась с остальным миром. Дедушка не придавал этому значения. Отец же, наоборот, чувствовал себя великолепно в этом остальном мире, который он любил. Ему был совершенно чужд дух системы. И это явилось своего рода революцией в Плесси-ле-Водрёе, где прошлое, мораль, сплоченность семьи, миф имени жили именно благодаря этому духу и постоянно, непрерывно его воссоздавали, как в важнейших событиях, так и в мелочах.

Быть может, дедушка был не совсем неправ, считая, что малейшая трещина неминуемого превратится в огромную брешь, через которую внутрь здания ринутся варвары? Отец совершенно самостоятельно пришел к выводу, что король гол, и не верил, что такие понятия, как истина, красота и добро, определены раз и навсегда какими-то незыблемыми декретами. Строго говоря, отца можно было бы обвинить в измене делу белого знамени, династии Стюартов, праву наследования старшим сыном, классической суровости, целостности владений папского престола. Его ожидала на жизненном пути банальная и жестокая судьба либералов. Но он очень бы удивился, если бы его обвинили в измене предкам и в нарушении их заветов. Ведь он просто приспосабливал их к современным условиям. Задача эта была не из легких. В каком-то смысле он порывал с семейными традициями. А с другой стороны, он их спасал. Деду виделась лишь внешняя форма прошлого в чистом его виде, отец же старался сохранить его дух. Созерцание, неизбежно ставшее пассивным из-за эволюции нравов, из-за техники, из-за нового склада ума современников он заменил своего рода участием, симпатией и сообщничеством. Мне кажется, что здесь следует пойти несколько дальше и даже принять некоторые упреки, которые могли ему адресовать самые упрямые консерваторы. Я вовсе не уверен, что отец мой ставил превыше всего идеи, способы существования, мышления, поведения, нравы и привычки предков. Он полагал, что нам есть чему поучиться у всех людей и у всех эпох. Одним словом, он занес в пораженный летаргией замок Спящей царевны некий запретный, неслыханно скандальный товар, занес идею перемен.

Я должен сразу признаться, что любил отца. И восхищался им. Мне нравились его легкий образ жизни, его несколько старомодная элегантность, своеобразная манера быть верным, оставаясь неугомонным, нравилась его способность сохранять, подобно эквилибристу, равновесие, тревожное, но одновременно какое-то веселое равновесие между прошлым и будущим. Он с юмором смотрел на жизнь, на людей, но, подшучивая над ними, пытался их понять. Он был другом Жан-Луи Форена, Альфреда Капю и Тристана Бернара, нескольких представителей семейства Брой, девиз которого восхищал моего отца, так как объединял две силы, в равной степени импонировавшие ему до такой степени, что они буквально разрывали его. Этот девиз столь же древний, как и сама семья, гласил: «Для будущего». Мне кажется, что я до сих пор как зачарованный сижу и слышу беседы вокруг каменного стола, загадочные заклинания и таинственные формулировки, пролетавшие над моей головой. Дедушке больше нравился девиз Мортемаров: «Еще до того, как мир стал миром, Рошшуар катил свои волны», и девиз Эстергази: «В царствование Адама III Эстергази Господь сотворил мир». А отец противопоставлял им внешнюю скромность герцогов Брой, которые не ограничивались попытками проникнуть в тьму былого, но пытались продолжать создавать, а если надо, то и обновлять. Отец считал, что смысл прошлого состоит в будущем. Но в то же время он считал, что будущее зависит от прошлого. Дед был последователем Боссюэ и особенно восхищался знаменитым описанием колена Иудина, «исключительным правом которого было возглавлять другие племена». Он постоянно читал Барреса, выделяя почти его одного в океане литературы своего времени. «Что же я люблю в прошлом? – писал Баррес в своих „Тетрадях“. – Его печаль, его безмолвие и особенно его неподвижность. Все, что шевелится, меня раздражает». Дедушку также раздражало все, что шевелится. И ускорение движения современного мира часто погружало его в молчаливую меланхолию, прерываемую внезапными вспышками гнева и жестокой иронии. Историю он любил за ее неподвижность, за то, что она ушла навсегда в безвозвратную вечность. А отец, наоборот, любил ее за то, что она была живой, постоянно новой и за то, что она повелевала будущим. Он черпал в ней силу и своеобразную радость, а отнюдь не мечтательную мифологическую меланхолию, наполнявшую наш дом вот уже более века.

Подобно многим мужчинам, а тем более женщинам его времени и его социального положения, отец мой не обладал обширными знаниями. Он очень мало читал. В последнее время я постоянно слышу в своем окружении жалобы на то, что молодежь очень мало знает. Однако школа, кино, телевидение и путешествия все же дают сейчас молодым людям, хотя и хаотично, без разбора, порой очень невнятно, более обширные представления о людях и пейзажах, истинах и заблуждениях, об убеждениях и сомнениях, чем дали моему отцу псовая охота, знание протокола и настоятель Мушу, вместе взятые. Были кое-какие не очень многочисленные вещи, которые он знал превосходно: даты французской истории, орфографию, церковную риторику, бордоские вина и генеалогию древних родов. Во всем прочем его знания были поверхностными. Философия, математика, художественная литература, далекие цивилизации – все, что отличалось какой-то новизной, несло в себе какую-то тайну, было трудно для понимания, оказалось недоступным ему главным образом из-за особенностей окружающей среды. Однако он самостоятельно открыл для себя романтическую поэзию, хотя по разным этическим, эстетическим и политическим причинам ее у нас в доме недолюбливали. Отец пошел дальше и проникся уважением к Ламартину и Гюго. Я до сих пор помню некоторые стихи Гюго, которым он учил меня чуть ли не тайком, когда мы гуляли перед ужином, по дороге, ведущей в Руаси, или по проселочным дорогам, проложенным к фермам, к прудам, к лесу. Так же как и в девизах древних родов Франции, в поэзии я воспринимал только музыку стихов, смысл которых часто оставался мне непонятным. Я ничего не знал о драме в Виллекье, где утонули дочь и зять Виктора Гюго, о Готье, о Клер Прадье, о политических и социальных битвах XIX века. А может, и отец тоже о них ничего не знал. Но я еще и сейчас мысленно вижу его, вижу, как он то вдруг останавливается с полусерьезным полуироничным выражением на лице, то вновь устремляется вперед большими шагами, опять останавливается и, поглядывая искоса в мою сторону, вскидывая вверх руки и трость, тихо, вполголоса, словно подсмеиваясь над самим собой, начинает читать стихи:

 
О, Родина! Согласие меж граждан…
 

или:

 
Ошибкой было бы считать, что песнями,
Триумфом обернется…
 

или:

 
Порой, усталостью сморенный, он засыпал
В тени копья, но ненадолго…
 

или:

 
О, грозный шум, с которым в полумраке
Для геркулесова костра дубы валились…
 

или:

 
Когда и мы уйдем туда, где вы сейчас, голубки,
Где мертвые младенцы спят и прошлая весна…
 

Казалось, стихи рождались из его движений, из ритма шагов. Размахивая тростью и слегка наклонив голову, он продолжал идти, и казалось, что он, находясь в каком-то другом мире, открывает мне двери, приглашает меня войти туда:

 
К великодушным небесам, бальзам откуда льется,
Где те, кого любили мы, кто ласков был и чист….
 

Иногда он повторял два, три раза, словно не мог оторваться от мечты, от нетерпеливой мечты:

 
Когда и мы уйдем? Когда и мы уйдем…
 

Помните, как дедушка с гордостью заявлял, что не знает мелодию ненавистной ему «Марсельезы»? Понадобилась гибель миллионов людей, в том числе нескольких членов нашей семьи, чтобы мы примирились с гимном Республики. Дедушка прожил долго, дожил почти до той поры, когда «Марсельеза» превратилась в гимн столь же реакционный, а может, и еще более реакционный, чем песнопения наших шуанов. Примерно такой же путь прошли и стихи старика Гюго, которые читал мой отец, или страницы книг Ренана, которые в конце жизни моя матушка тайком читала в своей обставленной на бретонский манер спальне в Плесси-ле-Водрёе. К моему наивному удивлению, юный задор, свежий ветер, свобода, романтизм, да и сама революция 1789 года, казавшаяся нам концом света, – все это оказалось в арьергарде, в отступающих батальонах рутины и напыщенности, над чем нынче смеются молодые люди. Не успел я с благодарностью подумать об уроках моих родителей, открывших мне путь к неизведанным красотам, как картина переменилась, и Гюго, Ренан вместе со многими другими оказались на свалке истории. После стольких долгих остановок в тени своих старых памятников и монастырей, после нескольких забегов по прямой в погоне за своими мечтами история не прочь век-другой спустя совершить поворот на сто восемьдесят градусов и вернуться к чему-нибудь виденному. Она не возвращается назад, она просто перетасовывает свои перспективы, сжигает то, чему поклонялась, вновь открывает для себя то, что успела позабыть, движется вперед по спирали, словно возвращаясь назад, но на новом уровне, опираясь то на одно, то на другое, то на авторитарную власть, то на свободу, то на логику ума, то на логику сердца, то на очевидное, то на теряющееся во мраке, и поднимается подобно альпинисту к невероятному равновесию мифического конца истории, где все должно оказаться на своем истинном месте, созерцаемое умершими богами.

Я понимаю, что эти мои рассказы об истории моей семьи, равно как и просто об истории того времени, могут показаться банальными. Всем известно, что революция, Бонапарт, радикализм и социализм, Клемансо и сам Сталин начинали как левые бунтари, а потом, с удивительным однообразием становясь правыми, учреждали культ власти, а порой и диктатуру. Все знают, что романтизм начинался с бунта, а завершился слащавостью, вызывающей зевоту у школьников. Все знают, что бунт, очень скоро костенея, превращается в какой-нибудь незыблемый институт, что так надо, что иначе не бывает и что дети – это смерть родителей. Все это нами прожито и составляет часть опыта, накопленного нами за долгую жизнь. Но среди стольких угасших проявлений смелости, среди стольких оригинальных мыслей, ставших достоянием толпы, я хотел бы защитить эстетику очевидности. Обычное надо показывать, потому что его не замечают именно из-за того, что оно слишком привычно и банально. В «Украденном письме» Эдгара По префект полиции, пока не вмешался чудесным образом Огюст Дюпен, был не в состоянии заметить небрежно смятого листа бумаги, оставленного посреди стола. Все странности и безумства, описываемые в романах, происходят на фоне вещей, о которых никогда не упоминают, поскольку они всем известны. Мы читаем про разные преступления, про всякие кровосмешения, про удивительные и небывалые приключения, узнав о которых, рядовой человек восклицает: «Да это настоящий роман!» А умалчивает писатель и оставляет для истории, неспособной, кстати, восстановить их задним числом, драгоценные и молчаливые детали общего климата, особенности температуры общественной жизни, конкретные статьи коллективных правил, принятых в той или иной среде, то есть элементы, составляющие древнюю праоснову образа жизни и мышления, своего рода якоря духа времени, брошенные в прозрачные воды и тайно управляющие поверхностными волнами повседневной жизни.

Я хочу быть открывателем очевидного, укротителем повседневного, указателем всего банального. Я рассказываю о своей семье. Не о ее преступлениях, ибо таковых, собственно, практически и не было. И не о ее безумствах, ибо таковые были, в общем, разумными. А о том, что она думала об окружающем мире и как она жила изо дня в день. Я не говорю даже о ее манере одеваться, о ее привычках, о передаваемых из поколения в поколение забавных случаях, о том, как дедушка чесал затылок большим пальцем с растопыренной пятерней, и о соломенных шляпах канотье моего отца, о его пиджаках в полоску и наполовину белых, наполовину желтых туфлях, о шляпках тети Габриэль и ее платьях из магазина Пуарэ, о привычке настоятеля Мушу разгрызать орехи зубами. Нет, я буду искать причины загадочных очевидностей, явные и тайные мотивы принятия главных решений в ином: в цвете неба в тот или иной день, в снах наяву, в первых движениях рассудка и сердца.

Самое интересное, что грядущим поколениям, скорее всего, покажутся непонятными и удивительными именно подобные банальности. То, что сегодня является очевидным, им покажется самой большой загадкой, нам труднее всего понять у инков, у египтян, у античных греков и римлян, у монголов Чингисхана и Тамерлана не их завоевания, пирамиды и храмы, не их интриги и заговоры, так напоминающие современные, и даже не их жестокость, их странности, их культ солнца или природы, не их философию и религию, а их повседневное мышление, отношение к другим людям, осмысление того места, которое каждый из них занимал в мире, в жизни. Когда мы войдем в грядущее общество, людям покажутся непонятными женитьба дяди Поля, двойная жизнь тети Габриэль, наши взаимоотношения с историей и государством, идеи деда, попытки отца освободиться от груза прошлого, то, как мы представляли себе нашу задачу в этом мире и цель жизни, то есть все, что было мне близко и что в моем сознании мне было бы трудно расположить как-то иначе. Дело в том, что малейший жест, свойственный нам, самое незначительное рассуждение, все, что нас смешит или беспокоит, все, что мы делаем, зависит от привычек, от условностей, от мифов, настолько глубоко сидящих в вещах и вместе с тем таких открытых, что живущие в этом мире едва догадываются об их существовании.

Поэтому сегодня я еще больше восхищаюсь отцом, восхищаюсь его попытками встать над своей средой. Сейчас я склонен считать, что не такой уж слабый был у него характер. Нет ничего труднее, чем выйти за рамки своей эпохи и своего окружения. В окружении отца не было никого, кто мог бы подать ему пример, у него не было никакого повода хотя бы чуточку усомниться в прелестях традиции и порядка. Религия, мораль, эстетика, молва, да и интерес тоже – все настраивало его на приятие того, что отражалось в зеркалах прошлого, которые с любовью сохранялись в Плесси-ле-Водрёе. Но ему этого было мало. Я не думаю, что это моя мать, которую он обожал, толкала его на это. Наоборот, именно гибель отца стала причиной ее трагической любви к людям. Отец же и в ту пору, когда он был счастлив, любил людей, любил их радостно. И то, что я рассказываю здесь, совсем не удивительно. Ведь кроме своих маршалов, кроме своих вольнодумцев и министров всяких там семья насчитывала также какое-то количество святых. Я думаю, что и они тоже любили людей и сумели перешагнуть через барьеры своей касты. Мой отец не был святым. Он любил веселье, любил праздники, знал толк в винах, любил комфорт, был ироничен. Поскольку он принадлежал к нашей семье, то взаимоотношения с Богом занимали важное место в его жизни, но я не уверен, что они были простыми. Наши святые любили людей потому, что они любили прежде всего Бога. Они любили людей в Боге и через Бога в качестве посредника любили людей. Отец же прежде всего любил людей. И это стало поворотом в нашей долгой истории. Наверное, можно сказать, что отец видел в Боге вечный образ всех людей, прошедших по Земле. Я не совсем уверен, что ему понравилась бы такая претенциозная формулировка. Ведь он был из нашего круга и не переносил ничего, что хотя бы немного напоминало лицейский или философский жаргон. Он любил историю и терпеть не мог философию. А философия для него началась довольно рано. Я уж не говорю о Гегеле или Марксе, чьи имена никто, никогда и ни за что не решился бы произнести вслух в Плесси-ле-Водрёе. Все слова, состоящие более чем из трех слогов, уже казались ему подозрительными, и я полагаю, что Анатоль Франс находился для него уже на грани допустимой метафизики. Любовь к людям он черпал не в диалектике и не в философии истории. Скорее она возникла у него на фоне общих христианских представлений из смешения естественной симпатии и приправленной юмором вежливости. Члены нашей семьи испокон веков обнаруживали одинаковую вежливость, и даже несколько больше чем вежливость, при общении как с бретонским рыбаком или сицилийским каменщиком, так и с нотариусом или генералом, пожалуй, большую даже вежливость, чем при общении с каким-нибудь министром республики или разбогатевшим нефтепромышленником. Он был дружелюбно настроен к людям, вот и все. Он уважал их, считался с ними. И он ненавидел несчастье. Я уверен, что мама именно в память об отце и из любви к нему после его гибели постепенно заменила свой культ мужа на культ страдающего человечества. А я вспоминаю об отце лишь тогда, когда улыбаюсь жизни.

Возможно, из сказанного уже ясно, что отделяло моего отца от адских машин и несколько педантичной утонченности улицы Варенн. От них он был еще дальше, чем от устаревших традиций, царивших в Плесси-ле-Водрёе. Он относился с юмором и к нашим обрядам, и к величественным общественным институтам, высмеянным Паскалем еще в ту пору, когда они сияли ярче, чем в какое-либо иное время. Но отец уважал их. И наоборот, он решительно отвергал всякое святотатство и иконоборчество, против которых восставали и его характер, его убеждения, его чувство юмора, элегантность его ума, равно как и его этическое чувство, глубокое, но совсем не тяжеловесное. Дело в том, что он был одновременно и моралистом, и ироничным человеком, и даже по-своему смелым вольнодумцем, почти скептиком, никогда, впрочем, не опускавшимся до цинизма, был человеком веры, как и его предки, которых он никогда не забывал и не предавал даже в новые времена, встреченные им с открытым сердцем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации