Текст книги "Языческий алтарь"
Автор книги: Жан-Пьер Милованофф
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 5
Привилегии
Жан Нарцисс Эфраим Мари Бенито. Я повторяю эти его имена, ибо теперь он их лишится. В семинарии его станут звать Жаном-Мари, всякий раз напоминая, что крещением он посвящен Святой Деве.
О его годах ученичества и раздумий у меня, отъявленного лентяя, самые смутные сведения, что называется, из вторых рук. Мне представляется, что неотесанный паренек, жадный до новых впечатлений, принял без колебаний и протеста запахи воска, белья, остывшего ладана, старого золота и самшита, сопровождавшие его вступление в более утонченный мир. Полагаю, он счел за откровение блеск церковного мрамора, мерцание звезд, легкий шелест отглаженных риз. Вероятно, он поддался соблазну звучной латыни, звучавшей с амвона, древнегреческого и древнееврейского языков, в которых громыхали, как булыжники, плотские отзвуки столетий. Он согласился петь в хоре во весь голос, на что не осмелился бы в присутствии Бьенвеню, и очень скоро переписал в свою тетрадь все слова литургии. Евангелический. Хоровой обиход. Заклинание. Libera. De profundus. Он участвовал в процессиях и проповедях, сам тренировался в кратких обращениях к прихожанам. Но мне представляется, что сиянию потиров он предпочитал свечение мощей в темноте, как ставил выше возгласов и пророчеств никому не слышный шепот, витающий в безмолвии.
Ничто из того, что он доселе пережил, не подготовило его к дисциплине и суровости познания. Они поразили его, едва ли не унизили. Но все же он ни разу, наверное, не возмутился побудками ни свет ни заря, правилами и ограничениями, всем суровым бременем обязанностей, призванным подавить самые робкие желания, закалить дух. Зато ему открылись радости, неведомые мне: отличать подлинные неравносложенные от мнимых, рассуждать следом за блаженным Августином об истинной природе добра и зла.
Спустя несколько недель, а может, месяцев его внешнее преображение завершилось. Он научился говорить тихим голосом, обуздывать свои чувства и настроения, сносить оскорбления, не пытаясь защититься, сжигать свои грезы, как сухие дрова. На его физиономию зверька легла маска слащавости – но легла немного криво. Под покровом вежливости, добытой ценой принесения в жертву инстинктов, его наставники угадывали непрекращающееся горение. Один лишь отец Тард, его исповедник, прежде служивший миссионером на Мадагаскаре, догадывался, что вовсе не жажда знаний заставляет его подниматься раньше других и повторять урок.
Прежде он был гениальным ребенком гор. Теперь его достоинства признали более опытные судьи, и он извлекал из этого привилегии. Он уже не делил спальню с соучениками, а получил отдельную келью. Крохотная, с низким потолком, она зато выходила окнами в прямоугольный дворик, освещаемый послеполуденным солнцем. Подросток завел привычку удаляться туда, исполнив все свои повинности. Я задаюсь вопросом, о чем могла мечтать такая дикая еще душа, как его, вынашивавшая такие жестокие плоды, меж этих высоких, черных от времени стен.
Бадигундига
А Бьенвеню, состарившийся уже к сорока годам и теперь разменявший шестой десяток, что делает он после отъезда Эфраима? Какими картинами заполнены его долгие одинокие дни, воплощения пустоты, однообразия и скуки? В первую же осень он разбил на террасе шатер – маленькую палатку из грубой темно-зеленой ткани. Свой наблюдательный пост он нарек дозорной башней. Оттуда он наблюдает в свой бинокль, доставшийся от мертвеца, луга, стада, полет облаков – бесцельное занятие, как всякому известно. Когда с утра до ночи идет дождь и его шатер намокает, он бродит вокруг дома под пастушьим зонтом, дымя контрабандными сигарами. Но стоит развеяться дождевым тучам и вернуться суши, как говорят жители гор, он снова как ни в чем не бывало встает на свой пост.
Бдения в шатре делают фермера похожим на старого небритого солдата, посланного в дисциплинарных целях в дальний караул, хотя никому неизвестно, что он натворил. Он плохо спит, мало ест, забывает, о чем его просят и что он сам сделал, тянет с самыми срочными делами, вроде починки крыши амбара, провалившейся в грозу, или продажи коровьего гурта. Но больше всего управляющего удручает то, что Бьенвеню по полдня бездельничает, распевая бессмысленные куплеты:
Бадигундига
Бадигун
Бадигундига!
Гау! Гау! (дважды)
Бадигундига
Бадигун!
Дождливую осень сменяет снежная, унылая зима, тянущаяся до самой Святой недели, которая в этом году приходится на середину апреля. Бьенвеню часами не выходит из спальни, грея ноги над жаровней, в которой безмолвная Элиана исправно меняет угли. Всякий раз, когда служанка опускается для этого на колени, он вдыхает аромат цветов и ее белья и упрекает себя за то, что в свое время не попросил у девушки руки. Поняла ли она, о чем он сожалеет? Или она хитрее, чем кажется? Почти всегда перед уходом она быстро запускает пальцы в седые волосы фермера – так трогают снег, не проваливаясь в него. А легкая и теплая, быстро отдергиваемая рука – что вилы в сугробе.
Слухи
Полгода старый Жардр пребывает в одинаковом настроении: оно сумрачное, как небо у него над головой. Ни стремительное таяние льдов, от которого с самой Троицы горы зазвенели ручейками, ни оживание лесов, расцветших в считанные дни светлыми красками, ничего не могли поделать с его угрюмостью.
По деревне бродит слух, будто несчастного околдовала Лукреция, с которой он порой ведет ночами долгие беседы. Злословие и клевета! Бьенвеню, не обращая внимания на слухи, знай себе гуляет под пастушьим зонтиком, словно потерял в кустарнике свои массивные часы или, не ровен час, поддерживает при помощи условных знаков связь со шпионами, видимыми одному ему. Вечерами красный огонек его сигары, то и дело вспыхивающий на террасе, указывает на то, что старый дурень еще не отправился на боковую. Сигара не гаснет до самого рассвета, так что теперь некому свистнуть Элиану или тихонько приставить лесенку к ее окну.
Тем не менее каждую среду Бьенвеню получает по короткому письму, которое он с трудом разбирает, да еще показывает Арману и Элиане, потому что две проверки надежнее одной. Эфраим, подписывающийся только «Жан-Мари», сначала с воодушевлением, потом все более хладнокровно излагает усвоенное им за неделю. Свою новую жизнь он представляет только под углом своих трудов и достижений. Ни слова о соучениках, о суровости или благосклонности наставников, о собственных чувствах, волнениях, сомнениях, одиночестве.
– Вы не считаете странным, что он никогда не говорит о себе?
– Странно, еще как странно…
– Я даже не знаю, доволен ли он кормежкой…
На самом деле Бьенвеню хочется образов, картин, материальных свидетельств, которые заполнили бы его печальное ожидание. Он желает знать, как Маленький Жан проводит время, чем занят каждый его час, чтобы можно было мысленно его сопровождать на протяжении всего дня. Но в его обезличенных письмах об этом ни словечка, и как старый Жардр ни вертит их в руках, они не дают ни малейшего представления о жизни, которую ведет подросток вдали от отеческого взора.
Выздоровление
Покуда фермер предается черной меланхолии, управляющий, здоровье которого заметно окрепло, продолжает свои инспекционные поездки по горам и теперь самостоятельно решает, что для владений Жардров хорошо, а что плохо. Он по-прежнему носит тяжелые куртки с многочисленными карманами, так же непоседлив, быстро принимает решения и не задерживается подолгу на проблемах. И все же молодые скотники, которых он угощает после рабочего дня табачком, говорят, что болезнь его изменила, что в его глазах нет прежней твердости, которая не позволяла ему сочувствовать, что теперь он способен проявлять беспечность и произносить странные слова, составляющие очарование людей, не питающих иллюзий. Еще бы! Когда в конце брода вас поджидает Несносная с косой, а при вас недостаточно мишуры, чтобы ее ослепить, приходится стараться оставить ее с носом.
Это еще не все. В первые же весенние деньки мсье Арман выписал себе странный аппарат на треноге, складываемый в длинный, как саркофаг, ящик. С тех пор он всюду его таскает, ставит в самых опасных местах, над самыми головокружительными кручами, припадает глазом, причем всегда только правым, к подобию подзорной трубы и записывает в блокнот две колонки цифр. Для многих эта деятельность управляющего служит признаком того, что он уподобился своему работодателю, иными словами, тронулся умом и рано или поздно окажется в смирительной рубашке, как многие безумцы до него. Более хитроумные судят по-своему. Зачем интенданту, плававшему на торговых судах и пересекшему обе Америки, было задерживаться в Коль-де-Варез? Не иначе, он пронюхал о сокровище, спрятанном кем-то из предков Жардров, и теперь ищет его с помощью своего инженерного приспособления! Один лишь кюре придерживается мнения, что Арманд заказал в Париже фотографическую камеру, чтобы запечатлевать виды гор, и в ожидании ее доставки занят ориентировкой на местности. Но зачем фотографировать отвесные горы и осыпи, когда есть молоденькая Элиана?
Луг Корша
Загадка еще далека от решения, когда обрушивается лето, жгущее глаза и сердце, недолгое лето. В июле Бьенвеню получает письмо, от которого приходит в сильнейшее волнение. Не исключая ошибки, он заставляет Элиану прочесть письмо, прежде чем спрятать его себе в шляпу.
Дорогой опекун, у меня для Вас новость. Я вернусь к Вам на каникулы. В четверг сажусь в поезд. Если найду лодочника, который согласится меня переправить, то буду на лугу Корша утром в воскресенье. Ах, знали бы Вы, как мне не терпится снова увидеть Высокий дом!
Ваш почтительный сын Жан-Мари.
И снова Бьенвеню не сидится на месте. Кончены долгие дни без идеала и ночные беседы с Лукрецией! Вместе с управляющим он шагает по лугам, выслушивает жалобы поденщиков, соглашается выполнять их требования, увлеченно одобряет экстравагантные проекты – например, построить деревенский зал для празднеств или заказать по каталогу аккордеон, на котором не умеет играть ни один человек в округе, за исключением некоего Волкодава.
Накануне дня, на который Маленький Жан назначил свое прибытие, старый Жардр облачается в темный костюм и светлую шляпу, выпрямляется на облучке своей двуколки, кричит последние наставления Элиане и рысью выезжает из Коль-де-Варез, весело помахивая кнутом над ушами мула.
Вечер стоит тихий, безоблачный, какие часто выдаются в горах в начале лета. Луна скользит над самым лугом, сквозь легкую дымку неба проглядывает сонмище звезд, изысканная россыпь мелких драгоценных камешков. Тепло ночи, одиночество в пути, необузданная радость, от которой стучит кровь в затылке, напоминают фермеру, как он ехал к невесте на ферму Жойя.
В ночь первого свидания молодых над неподвижными деревьями дрожала луна, в воздухе пахло соломой, сухой землей, колосьями, пылью веяного зерна, и от всех этих запахов царапало горло и мучила жажда. Шагая через поля и будя на ходу собак, Бьенвеню еще издали увидал светлую фигурку, скользившую, как фея, на фоне черной рощи. Это была Розалия в белом платье с оборками: она сама его сшила и сама обновила для этого свидания.
Сейчас двуколка резво бежит по узкой каменистой дорожке, окаймляющей лес Эспинуаз. Бьенвеню придерживает мула. Но кто придержит образы, непрерывно рождающиеся у него в голове? Для этого потребовались бы особенные, не изобретенные до сей поры поводья. Покуда кровь не перестанет стучать у него в затылке, фермер будет вспоминать смеющиеся глаза, полные плечи, грудь и щеки возлюбленной.
На краю леса Эспинуаз занимается заря – розовый отблеск под воздушной кисеей. Мгновение неподвижности, безмолвия. Завершили охоту совы, уснули мыши. Словно наперекор этому минутному окаменению на пересечении ночи и будущего дня, лисица неторопливо пересекает дорогу перед повозкой, равнодушная и пренебрежительная после пира – сожранной мыши. Да и стоит ли ей опасаться старой клячи в оглоблях и существа в шляпе, не имеющего ружья, напевающего себе под нос песенку?
Стыд и совесть позабыты,
Распоследнейшая голь,
Отправляюсь я на битву —
Воевать решил король.
Разорил поля и долы —
Мне чужое ни к чему,
И хозяина угробил —
Сам причины не пойму.
И тогда капитан
Миронтон Миронтан
Произвел меня в сержанты
За военные таланты.
Фермер заранее приезжает на луг Корша, служащий при надобности пристанью. Он распрягает мула, садится в теньке, подстелив под себя широкий платок, закуривает крепкую сигару и отпускает на волю мысли. Но и тут дым рисует ему утраченный профиль Розалии на одноцветном небесном фоне. Он вспоминает, какой она была после брачной ночи, после поцелуев, приступов скромности, размолвок, вспоминает заразительный смех, прогулки. Как-то раз кукушка, раскричавшаяся в глубине леса, увела молодоженов далеко от деревни. Идя на ее призывы, они спугнули на тропинке двух расположившихся на отдых ужей, гладких и блестящих, как сдобренные маслом канаты. Рептилии всего лишь наслаждались теплом нагретых камней и уползли бы при первых признаках опасности, однако молодой фермер, полный сил, сдуру убил их палкой – ведь они заставили Розалию испуганно вскрикнуть. Сразу после этого обоим стало стыдно – ей за свой страх, ему за свой поступок. Они в волнении заглянули друг другу в глаза, обнялись, а может, не обнялись, а только прикоснулись друг к другу, не произнеся ни слова. И чтобы снять порчу, наведенную смертью, виновниками которой они стали, чтобы оплатить долг любви подземным божествам, они, забыв о широкой постели, дожидавшейся их в Высоком доме, покатились по траве. Поднялись они с горящими от стыда щеками, удивленные счастьем, которым были обязаны жестокости в не меньшей степени, чем любви, пропитанные запахом друг друга пополам с запахом папоротника. Однако змеи отомстили, и отомстили жестоко. (Мысль эта не давала старику Жардру покоя.) Ребенок, который должен был родиться у Розалии, в чем она была так уверена, не появился на свет. Ни в том году, ни позже.
Волк и лис
Внезапно реку оглашают два гудка. В колеблющемся полуденном воздухе запыхавшаяся серая баржа показывается, еще частично заслоненная ветвями ив, в речной излучине. Кажется, что она стоит на месте, и глаз ищет на другом берегу ориентир, доказывающий, что движение не прекратилось, но баржа еще больше сбавляет ход, совершает поворот вокруг своей оси и берет курс на луг. Бьенвеню, обливаясь потом, щурит глаза. Пляшущий на воде свет мешает различить людей на палубе. Только когда баржа выползает из солнечного блика, он узнает в синем пятнышке на носу судна, рядом с матросом, бросающим швартов, ослепленного солнцем ребенка с жалким узелком под мышкой.
Но сразу заметно, что он вырос, изменился, иначе пострижен, выглядит счастливым. Сердце Бьенвеню перестает биться, потом торопится, как собака, которой придавили лапу: это он увидел, что ребенок тоже ищет его взглядом, заметил его возле дерева, машет ему свободной рукой.
Эфраим, или Маленький Жан – на время каникул я возвращаю ему эти два имени – не ждет, пока баржа замрет: он выпрыгивает в траву и торопится к приемному отцу, чтобы расцеловать его в обе щеки.
– Теперь ты почти одного роста со мной!
Мальчик забирается в повозку и устраивается на облучке, рядом с Бьенвеню, который отдает ему вожжи. Ну, с Богом! На обратном пути мулом не обязательно править, он сам найдет дорогу к конюшне; но, почувствовав, что кучер сменился, животное потехи ради шарахается то в одну, то в другую сторону, хотя возраст требует от него солидности. Однако дорога идет в гору, солнышко припекает, мул быстро утомляется, и ему надо устраивать остановки, которые подростку не по нутру, и он укорачивает их, как может, так ему не терпится снова увидеть Коль-де-Варез. На каждом привале приемный папаша достает из корзинки то запеченный паштет, то хлеб с орехами, то вареные яйца, то сухой, как старая винная пробка, сыр, то здоровенную бутылку с мятной водой, обернутую для прохлады во влажную наволочку. Ему не терпится начать задавать вопросы о семинарской жизни, времяпрепровождении, играх, но время вопросов еще не наступило, пока не прошло время радости, ударяющей в голову, как спиртное, и так же вяжущей язык.
– Это не здесь, – спрашивает Эфраим при въезде в лес Эспинуаз, – охотники застрелили волка, пытавшегося прошмыгнуть у них между ног?
– Помнишь, ты еще хотел потрогать зубы этого волка.
– И потрогал?
– Конечно.
– Мне не было страшно?
– То-то и оно, что не было…
Они говорили о волках, лисицах и зайцах до самого Высокого дома, а там Элиана уже ждала их с ужином, и они ели друг напротив друга на террасе, под черными небесами, украшенными широкой лентой Млечного пути. Бьенвеню не проголодался, он любовался при свете мерцающей лампы, как насыщается ребенок. На десерт он откупорил бутылку ликера, припасенную специально на этот вечер. Элиана уже поужинала на кухне, Арман курил у себя в комнате. Обоих пригласили за длинный стол, и все четверо чокнулись маленькими рюмочками. Арман вел себя сдержанно, как всегда, но с подростком был великодушен. А тот не отрывал взгляда от Элианы.
Глава 6
Лето поклонения
Для Бьенвеню то было прекрасное лето. Я называю его «летом поклонения». Или «летом римских хроник». Ведь отец и сын (хоть и не бывшие на самом деле отцом и сыном) каждый день выходили или выезжали на пастбища, где их несколько раз заставала темнота, так что им приходилось коротать ночь прямо под открытым небом или под случайным кровом. Пастухи, издали замечавшие их в горах ранним утром или поздним вечером, видели, что у них идет «большой разговор» – так выражаются в этих местах, подразумевая увлеченную беседу. То мсье Жардр вытягивал руку, указывая на корову-беглянку, не замеченную пареньком, то паренек указывал ему на стену высоких гор и что-то горячо втолковывал, а старик слушал его, как на проповеди.
Все дело в том, что в первый же вечер, когда разговор зашел о знаменитом волке, застреленном Арманом и подвешенном под террасой, Эфраим вспомнил воспитанников волчицы – близнецов Ромула и Рема, основавших Рим. Эта история так покорила Бьенвеню, что мальчишка все последующие дни только и делал, что повествовал с вымышленными подробностями, вполне, впрочем, правдоподобными, о неспокойном, часто преступном владычестве семи царей, предшествовавшем Республике.
Так минула лучшая часть июля. Ночи были ясные, зори прозрачные, дни завершались долгими, завораживающими сумерками. Как-то воскресным вечером, на конной прогулке, юный Эфраим, желая лишний раз изумить своего опекуна, поведал ему собственную версию перехода Ганнибала через Альпы – «подвига», стоившего, по Титу Ливию, около двадцати тысяч солдатских жизней.
Вот как представляется мне эта сцена.
Дело было под конец дня, когда только спала жара, в самый лучший час. Два всадника достигли голой вершины, откуда видна хижина управляющего. Юный Эфраим слез с коня, подошел к Бьенвеню, лицо которого блестело от пота, и показал ему вдали перевал Кадран, неприступный зимой. «Представьте себе, – начал он, – что вождь карфагенян, полуслепой воин, достиг перевала, подобного этому, в конце сентября. Он привел туда тридцать тысяч конников и пеших солдат и несколько сот слонов; все это войско начало поход из Африки, уже прошло через Пиренеи, Лангедок и Прованс, громя галльские племена, преграждавшие ему путь. Уже несколько дней валил большими хлопьями снег. Половина солдат хворала. Слоны, бесясь от льда под ногами и от снега, набивавшегося им в уши, чихали, ревели, еще больше путались в сковывавших их огромных цепях, сталкивались при восхождении и уже представляли опасность для людей.
Ганнибал встал лагерем на расстоянии полета стрелы от седла перевала. Когда солдаты насытились, но еще не успели отдохнуть, он приказал, чтобы его подняли на спину самого большого слона, и произнес речь. Те, кто не хотел больше участвовать в походе и желал вернуться домой своим ходом, были вольны уйти. Но главное, о чем им стоило подумать, заключалось в том, что отступать было уже поздно: смерть караулила их позади, а не впереди. С дерзостью, которую его современники сочли сверхъестественной, этот человек, для которого даже самые близкие лица расплывались в неясные пятна, указывал острием копья на раскинувшуюся за снегами и морозами долину реки По, которую ему скоро предстояло разорить. Солдаты устремили уставшие взоры на белую стену, за которой их ждала Италия, представлявшаяся им новым Карфагеном. А потом они побрели спать вповалку в свои кочевые шатры.
На следующий день семь тысяч отчаявшихся наемников решили пробиваться назад с добычей, отнятой у галлов. Ни один из них так и не увидел родины. Остальные собирали пожитки. Через четыре часа в шуме брани, окликов, криков, команд, под шлепки навоза колонна из слонов, конников и пехотинцев, оставив не погребенными трупы людей и туши павшей скотины, преодолела перевал и приступила к медленному спуску на итальянскую сторону, по обледенелой дороге, усеянной ловушками».
Дойдя до этого места своего рассказа, подросток указал на перевал Кадран, на котором лениво разлеглась светло-серая туча. Полуприкрыв глаза, как и поступил старый Жардр, можно было вообразить, что орда Ганнибала снова ринулась на Италию, словно дело далеких времен осталось незавершенным.
Бьенвеню долго не отзывался. Вынув из стремян ноги, совсем не в героической позе взирал он на перевал Кадран, понемногу освобождавшийся от туч и розовевший, прежде чем исчезнуть на горизонте. О чем думал старый Жардр? Уж не о слонах ли, которых видел разве что на фотографиях да на гравюрах и которых с удовольствием потрогал бы из любопытства всей ладонью, как гладят старую древесину? Или об облаках, никогда за всю жизнь человека в горах не принимающих одну и ту же форму? Одно ясно: он думал о ребенке, так быстро набравшемся стольких премудростей, что ему точно была уготована не менее достойная судьба, чем самому Ганнибалу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?