Текст книги "Языческий алтарь"
Автор книги: Жан-Пьер Милованофф
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Откровенность
Всадники не собирались ночевать в бревенчатой хижине, но Арман счел делом чести их задержать. Он сходил за окороком, предназначенным для особых случаев, и откупорил, зажав коленями, фляжку с кьянти – подарок Волкодава, называющего себя его кузеном. У меня еще будет возможность рассказать об этом малопочтенном родственничке.
Пока шла трапеза, взошла вечерняя Венера, предвестница темной ночи. Потом, пользуясь отсутствием луны, через все небо вольготно протянулась дуга Млечного пути. Арман, открывший еще одну бутылку вина и охотно из нее наливавший, поведал об одном своем загадочном намерении, перейдя почти на шепот, словно из страха, что у него украдут идею, которой он еще ни с кем не делился, предпочитая, чтобы она попросту сгинула.
Все началось с предчувствия, посетившего его при пробуждении майским утром 1927 года, когда он узнал, что некто Линдберг за тридцать шесть часов пересек на моноплане Атлантику. У самого Армана тот же самый путь занял два месяца, когда он плавал юнгой на «Монтевидео». От того плавания у него даже остались шрамы! «Дух Сен-Луиса» был ласточкой, оповещающей о весне мира, – вот что гласило его предчувствие. Теперь перемещаться все быстрее и быстрее, все дальше и дальше станут не одни только люди: скорость всему на свете сообщит движение. Воцарится всеобщее вращение, что было невозможно при власти медлительности. Предметы, скот, люди будут переноситься через континенты в непрерывном, все ускоряющемся движении взад-вперед. За примером не надо ходить далеко: в долине уже зажглось электричество. Какой от него толк? Не разглядывать же с его помощью камешки в чечевице! В городах оно преобразит торговлю, ремесла, зрелища, человеческие отношения, включая саму любовь! Правда, в Коль-де-Варез еще ничего не сдвинулось с места. Скотину кормят по старинке. Трава растет медленно, а зимой нечем заняться, разве что смотреть, потягивая чинзано, как падает снег.
– Разве так не лучше? – удивился Бьенвеню, спрашивавший себя, какие такие новшества может принести самолет Линдберга на пастбища и чем плохо пить аперитивы, раз двери завалило снегом.
– Для нашего с вами спокойствия предпочтительно, конечно, чтобы все оставалось, как вчера. Но Эфраим, возможно, когда-нибудь пожалеет о нашей вялости.
– Без сожаления нельзя жить, – сказал фермер. – И лучше уж сожалеть о бездействии, чем об оплошности.
– Это философия.
– Разве у нас здесь есть не все, что нужно, за исключением того, чего и быть не может?
– Сейчас – да. А завтра?
– Завтра – это сигарный дым, – определил Бьенвеню, вытаскивая из кармана коробку «тоскани». – Прошу, угощайтесь. А это вашему кузену, у нас перед ним должок.
Наступили минуты молчаливого сообщничества, полные неспешных завитков дыма, медленных затяжек, грез и сухого кашля Армана, которому табак противопоказан. Дождавшись, пока догорят сигары, Эфраим вернул управляющего к его причуде:
– Вы еще не описали сам ваш проект, – напомнил он.
– Как я погляжу, вы заинтересовались! А думаю я все это время вот о чем: надо построить канатную дорогу между долиной и местом, где мы находимся. Я изучил проблему и поговорил с инженерами: это осуществимо.
– Ни слова ни пойму в ваших речах! – пожаловался Бьенвеню. – Что именно вы задумали сделать?
– Подвесная дорога, – взялся объяснять Эфраим, – это как подвесной поезд. Такие вагончики, скользящие по канату. Один поднимается, другой в это время спускается.
– Я уже начал делать наброски, – сообщил Арман. – Вы можете мне помочь, вы ведь так хорошо рисуете.
– А что вы погрузите в свои вагончики? – поинтересовался Бьенвеню. – Масло, конский навоз?
– Нет, путешественников.
– Каких таких путешественников?
– Городских жителей, у которых войдет в привычку приезжать сюда по воскресеньям с детьми.
– Чем же будут заниматься эти несчастные? Отмораживать себе руки-ноги?
– Зимой будут кататься на лыжах, летом – совершать экскурсии. Нашей изолированности наступит конец.
Фермер колебался, открывать ли ему снова коробку с сигарами. Эфраим молча переводил взгляд с одного на другого. В конце концов возобновить разговор пришлось ему.
– Насчет канатной дороги…
– Да?
– С какой стороны вы бы ее построили?
– Я покажу вам место, если вас не клонит в сон. Только оденьтесь, стало прохладно.
Они покинули прокуренную хижину и зашагали гуськом при свете звезд. Когда их глаза привыкли к темноте, предметы обозначились, но остались размытыми. Воздух был наполнен ароматами горного лета. Издали доносились неясные звуки.
– Вот здесь у кабинок будет конечный пункт.
– Лично я не вижу препятствий, – молвил Бьенвеню. – Земля принадлежит вам.
– Опоры можно будет поставить под склоном, внизу, перед скалами.
– А там мои владения. Вам потребуется мое разрешение. Предположим, я разрешу. Откуда ваши кабинки станут отправляться?
– С луга Корша, который тоже принадлежит вам.
– Так-то оно так, но ваши вагоны поползут над лугом Сальваров, над фермой Мазио и другими. Как бы у их коров не скисло молоко!
– Придется вести переговоры с каждым владельцем.
– Ничего у вас не получится. Так ли необходимо привозить сюда столько народу снизу?
Цыгане
Через несколько дней на лугу у Жардра, что с краю деревни, захотели поселиться цыгане. Они попросили разрешения у Бьенвеню, и тот, вопреки общему мнению, разрешил. Вновь прибывшие поставили свои фургоны кругом, разложили на траве белье, развели большие костры, принялись ловить ежей. У них был карпатский мишка по имени Бушко, благодушный старичок со свалявшейся шерстью, съедавший все очистки, которые ему бросали, и принимавшийся танцевать на цепи, как только ему в лохань кидали монетки.
Однажды вечером скитальцы устроили у себя в лагере праздник. Они пригласили Бьенвеню, а тот взял с собой Эфраима. За едой ребенок, игравший под столом, стал стаскивать с почетного гостя носки. Тот подумал, что к нему ластится кошка или собака, и нагнулся, чтобы приласкать шалуна. Но увидел два удивленных глаза, грязный рот, волосы, падавшие черными прядями на худые щеки.
– Так это ты меня щекочешь, шалунишка? Как тебя зовут?
Ребенок не понял вопроса и разревелся, а потом нашел убежище на коленях цыганки, к которой обратился на своем языке. Женщина рассмеялась и достала из складок красной юбки конфеты. Позже она предложила Бьенвеню свои услуги гадалки, но тот отказался под тем предлогом, что у него уже нет будущего. Тогда цыганка завладела правой ладонью Эфраима, придирчиво ее изучила и пробормотала такие слова:
– Линия жизни широкая и длинная, это поток, идущий от сердца, хлещущий сквозь плоть и уходящий в неведомое… А вот линия удачи очень извилистая, с ответвлениями и петлями, с зацепками, неизбежностью, зигзагами, осложнениями… Невероятная энергия!
– А любовь? – спросил Бьенвеню, заставив Эфраима покраснеть, как юбка ясновидящей.
– Линия любви как будто прочерчена ножом и идет прямо, не огибая неровностей… Вот тут она прерывается, потом снова возобновляется. Больше ничего не хочу о ней говорить.
Женщина встала, махнула музыкантам рукой и запела:
Хитрейшим эта благодать:
любовь в ладони угадать
и сутки в тайне удержать —
обойдена я этим даром…
И завтра из чего соткать?
Плоть, шелк, свинец – тому подстать,
чего руке не удержать,
о чем мы даже не мечтаем…
Вернувшись в Высокий дом, старый Жардр спросил Эфраима, что он думает о прозвучавших предсказаниях. Мальчик ответил, что они бросают свет на мечты самой цыганки больше, чем на его собственные. Мне трудно его упрекнуть. В мире, где причинам событий нет числа, будущее нельзя предсказать, ибо оно вытекает из событий, которые могли бы не произойти. Даже если свинец для пули, предназначенной для меня, отлит нынче утром, а контракт уже подписан, моя жизнь зависит от тысячи еще не принятых решений: например, от тучки, которая образуется к вечеру и уронит снежинку на нос моему убийце.
– А если погода не снежная? – спросят меня.
– Тогда вместо снежинки будет крупица пыли.
Лукреция
В то самое лето юный Эфраим решил разобраться с загадкой своего рождения. Однажды, когда его опекун отправился с Арманом осматривать угодья, он заявился к Лукреции. Та приняла его в единственной комнатушке своей лачуги – пристройки к загону, где она держала гусей и свиней. Это была женщина без возраста, с суровыми чертами лица и с глазами постоянно на мокром месте, которые при одном махе ресниц переходили от смеха к печали. Видя, что парнишка тоже готов разреветься от сильных чувств, она угостила его гоголь-моголем с медовыми хлебцами.
– Твоя мать была из Пьемонта. Красавица, которой я завидовала, еще не увидев… Даже глядя на тебя, я испытываю зависть к ней. Это потому, что у нее было все: любовь мужчины, которого любила я, ребенок от него… Только она умерла молодой… Ммм… Кажется, ты умный мальчик, ты должен понимать такие вещи… Ммм… Я бы жизнь отдала, лишь бы он сказал мне половину того, что говорил ей… Она была такая молоденькая, незамужняя… Сразу забеременела тобой… Он продолжал у нее бывать. Наконец, она покинула свою деревню в Пьемонте и последовала за твоим отцом… Ммм… Если бы его избранницей стала я, я бы поступила так же… Она родила ночью, на какой-то ферме… Положила тебя себе на грудь, говорила с тобой, смеялась… Чуть позже она умерла.
– Как ее звали?
– Имена – это пыль. Ее пытались трясти, добраться до голой души… Но для этого нужен нож, каких не бывает… Ммм… Меня звали Лукрецией, а ее – Адрианой, если тебе так уж интересно. Ее фамилии я не знала.
– А моего отца?
– Он – другое дело. Его имена принадлежат мне. Из паспорта и другие… Лживые, выдуманные… Никто уже их у меня не украдет. Ммм…
– Вы не хотите мне сказать, кто это был?
– Что это для тебя изменит? Ммм… На его могиле начертано имя соседа… Лежтон… Думаешь, твоя мать отняла бы его у меня, если бы он носил фамилию Лежтон?… Ммм… Его настоящее имя было Фортунато. Я никогда ни с кем не говорила ни о нем, ни об Адриане. Обо мне можно говорить, что угодно, лишь бы это были враки… Ммм… Если бы ты его видел моими глазами! Такие огромные ручищи, но груди касаются нежно, как бабочки… И глаза, улыбающиеся даже тогда, когда заставляют вас плакать… Ммм… Он ездил за настенными часами в Юру, чтобы продавать их здесь. Одни механизмы… Я видела его дважды в год. Ммм… Как-то утром он появился с мешком бараньих шкур, положил его там, где ты сейчас сидишь, и сказал: «Сбереги это до моего возвращения. Но не смотри, пока я не уйду, это сжигает мне сердце…» И ушел. Ммм… Тебе было тепло на дне мешка, ты был тих, как голова Иоанна Крестителя.
– Сколько мне тогда было?
– Шесть недель. Ммм… Никто во всей деревне ничего не знал, кроме Лиз. Она была от тебя без ума, ей приспичило забрать тебя в Высокий дом, она не сомневалась, что там тебя лучше воспитают… Я злилась, но она все время к этому возвращалась. А однажды вечером со мной захотел переспать Влад-барышник. Переспал он со мной и говорит: а часовщик-то мертв… Я давай кричать: врешь! А он свое: убит, мол, разорвавшимся снарядом, который он разбирал, чтобы смастерить лампу. Ммм… Я проплакала четыре дня и уже не могла оставить тебя у себя.
Другая река
Вот и конец каникул. Последние сентябрьские вечера пролетают быстро, как летние облака. Первого октября Бьенвеню сам отвез ребенка на луг Корша. Было тепло, осень еще приберегала свои краски, но свет уже стал другим, в лесу уже запахло ржавчиной и грибами. Когда на реке показалась точка, обещавшая разрастись в баржу, фермер вспомнил слонов, перешедших в снегопад Мон-Женевр (или Сен-Бернар?). Что осталось от сражений, в которых они участвовали? Известно ли хотя бы, где они пали?
Проклятая грусть! И трижды проклятая память, хранящая отсвет минувшего, улыбки на лицах, украденных у нас временем! Два с половиной месяца присутствие ребенка пьянило старого Жардра, вдохновляло и молодило его. Теперь мальчик увозил с собой прекрасное лето, и впереди была только поздняя осень, а потом бесполезная, сулящая одно расстройство зима.
Становилось зябко. Баржа давно пропала из виду. Бьенвеню сидел на облучке двуколки, глядя на вздрагивающие уши серого мула. Почему не бывает любви без страдания? Почему любовь без тоски – не любовь? Он предпочел бы забыть слонов, подвесные дороги, прогулки по лесу и ночи под открытым небом. Это было бы удобнее, но что-то в нем – вернее, кто-то – не давал этому совершиться. А осень уже стояла на пороге: цвет неба и запахи подлеска не позволяли обмануться. Река с шуршанием текла мимо замершей двуколки; и так же, только беззвучно, текла другая, невидимая река, сотканная из мгновений, которые не удержать в пальцах, и из ощущений, сохраняющихся или теряющихся в зависимости от обстоятельств.
Стало зябко, как я уже предупредил. Над водой поднимался бесплотный туман. Мул со свойственным скотине беспредельным терпением ждал цоканья языком – сигнала продолжить путь. Бьенвеню зажег первую за день сигару.
Глава 7
Крик гусей (отзыв)
Жан-Мари возвратился в семинарию ночью. Он прошел по большому спящему зданию и заперся в своей глухой келье. Там его ждала узкая кровать и распятие на стене, короткий столик из белых досок, словари, молитвенник, стопки тетрадей на этажерке, письма Бьенвеню в глубине платяного шкафа. Он взял несколько, чтобы перечитать, и уснул одетый, зажав в руке конверт. На следующий день он приступил к работе с прежней решительностью, с прежним воодушевлением. Глядя на него, можно было вообразить, что гор не существует, что он не оставил там, в Высоком доме, немного помешанного фермера, управляющего-туберкулезника, служанку с горящими глазами и замашками дикой кошки.
На первых же занятиях начала октября проснулась его страсть к учению. Она продлилась три года. Возможно, меньше, неважно. Душа ведет счет не дням, а испытаниям. А испытания выпадали Жану-Мари непрерывно, так что у бедняги не было времени оглянуться, как сказала бы Лиз. Покончив с одной задачей, он сталкивался сразу с десятком новых, куда более хитрых. Ловушки меняли свою сущность, трудности пожирали время, но огонек все не гас, наоборот, только сильнее разгорался, отбрасывая свет все дальше.
О своих успехах он сообщал Бьенвеню. Однажды аббат Пон, служивший в том году в пост, воспроизвел с кафедры его комментарий к Посланию Святого Павла коринфянам. Комментарий отправили епископу Кунео, а тот в ответ прислал молитвенник с виньетками и мешочек драже. В другой раз молодой человек так удачно перевел одно из «Чудес» Святого Текля, что его перевод разрешили опубликовать.
Удовлетворяли ли его эти успехи, эти победы? Несомненно. Был ли он счастлив? Пожалуй, если источником счастья может быть гордыня и если эта гордыня способна одна заменить леса, луга, отблеск сиреневых небес на скалах, колыхание юбок в коридоре, горький вкус диких ягод. Было ли у него истинное призвание к службе Всевышнему? Чего не было, того не было. Он понял довольно рано, никак не позже первого года учения, что никогда не станет священником, но никому об этом не сказал.
Он предпочитал авторов, которых я никогда не читал: штудировал святых отцов-пустынников, духовные гимны, поучения сестры Анжелы Фолиньо. Притом не брезговал астрономией и алгеброй, посвящал бессонные ночи химии, которую понимал неважно. Так шли его дни, часы, минуты. А потом им стало завладевать сомнение, с сомнением – сожаление. Или наоборот. Сначала это было только легкое ощущение, ничего бурного, ничего серьезного. Разве что негромкий звук, доносившийся издалека, нарушавший деловитое безмолвие, наподобие хриплого колокольчика продавца коров, бредущего между лугами с беспородной собакой и с вещевым мешком за плечами. Или как тонкий, обманчивый аромат первого в году снегопада, перечеркивающего надежды теплых дней. Вдыхая полной грудью эту свежесть, мы предчувствуем, что неугомонное колесо времен года снова окажется мощнее и неумолимее всех наших желаний.
Как-то утром на уроке геометрии скрип крышки парты, из-под которой он доставал ластик, напомнил крик гусей в горах и беззаботные деньки, когда в голове его теснились, как перелетные птицы, несчетные вопросы. Как далеки были теперь те времена, когда любое встреченное живое существо изумляло его до глубины души! Он не мучился больше жестокостями мироздания, недолговечностью его великолепия. Касаясь гладкого кожаного переплета часослова, он уже не испытывал тошноты от мысли о коровах, которых откармливают в стойлах, чтобы потом пустить их шкуры на переплеты. Какое отречение ради пустякового выигрыша! Не платил ли он забвением за каждый свой новый шаг на пути познания? Не множились ли за его спиной потери? Но что он терял? Лес? Поля? Свечение ледников? Ведомую ему одному тропинку, с которой он наблюдал за синицами? Нет, не то, пейзаж в его отсутствие не изменится, он найдет его прежним, когда вернется. Орел будет, как и прежде, лететь в сторону солнца, сурки не перестанут свистеть, все твари останутся на положенных им местах: лошади, петухи, лисицы… Нет, его мучило совсем другое.
Как-то днем, когда он пересекал по диагонали монастырский дворик, у его ног опустился по оплошности голубь. Одно кратчайшее мгновение он любовался трепещущим белым шаром из перьев, приподнимающимися крылышками. Внезапно другой голубь, оторвавшись от колонны, уселся на первого. Их совместная дрожь тоже была совсем мимолетной, неистовство – печальным, неподвижным. Когда птицы взлетели, он устыдился того, что подсматривал.
Ночью к нему в постель скользнула обнаженная Элиана, якобы с целью поведать ему тайну его снежного рождения. Глупости, что она может об этом знать? При пробуждении его не покидал вопрос, возможен ли во сне плотский грех – еще одно выражение, давно поселившееся в его тетради, и ожидает ли мальчика, умершего во сне после такого видения, вечное проклятие.
Сначала он собирался обратиться с этими вопросами к своему исповеднику, однако это вошло бы в противоречие с его желанием утаить сладостный сон. Желание победило. Весь день он представлял себе наготу Элианы и сильно волновался. Он стал рассеянным, агрессивным. И впервые подвергся наказанию, сначала несильному: ему велели перевести и переписать набело одно из писем святого Иеронима. Повинность была исполнена, наступило время идти спать, и он поспешил под перину. Но на сей раз Элиана не явилась на свидание. Но желанный сон заменил другой, еще страшнее. Ему приснилось, что он гуляет в горах со старухой Лиз. Земля и небо были разлинованы в одинаковую клеточку. Черно-белый пейзаж рождался у него на глазах, в ритме их ходьбы, как текст при диктанте. Он не удивился, когда валун принял форму слова «валун», а под ногами у него оказалось слово «дорога» вместо самой дороги. Потом он погрузил руки в брызжущий водопад букв. У его ног извивалась река гласных. Странноватое зрелище. И не слишком вдохновляющее. Появление над головой монументального портика из двух слогов, начертанных заглавными буквами, – «ГРОЗА» – и подавно повергло его в ужас.
– Лиз! Где ты? – закричал он во сне.
– Здесь, – откликнулась закутанная в серое женщина, стоящая под портиком.
– Помоги мне. Я боюсь.
– Боязнь, малыш, – слово женского рода. На латыни это будет pavor, в винительном падеже – pavorem.
– Спасите!
Лиз, окрещенная Луизой, как я уже говорил, отходила все дальше, и ребенок в страхе убеждался, что ее сгорбленная фигура превращается на глазах в стопку букв, из которых сложено ее имя:
Внезапно он проснулся. В келье было сыро. За окном грохотал гром, в стекло бил ливень. Какое наслаждение знать, что молния и дождь настоящие, что мир не сводится к чистой каллиграфии. Какое счастье иметь тело, пусть трясущееся под простынями, чувствовать, как жизнь пронзает это тело, порождает трепетание, неподвластное рассудку и ниспосланное из дальнего далека. Когда он вспоминает свой кошмар, ему кажется, что старуха Лиз, неграмотная крестьянка, в чем-то его упрекала. С помощью сна она давала ему понять, что недовольна им за то, что он пренебрег хрупким, всегда незаслуженным даром, ниспосланным ему в такой короткий срок.
И тогда его сердце возмутилось. В свои не то пятнадцать, не то шестнадцать лет он понял, что оставил позади больше, чем просто птиц и деревья, водопады и скалы, цветущий кустарник и петляющую реку. Он утратил способность быть силой, питающейся силой других, проклевывающейся почкой среди других почек. Возможность быть началом всего сущего. Более, чем другие, он был наделен природным даром услышать первые слова наречия, существующего для него одного, но пренебрег этим. Гордыня или тщеславие заставили его поверить, что он может завладеть миром. Ну и безумие! Что осталось у него теперь, после стольких лет ученичества, стольких мучений, стольких бдений? Ничего, кроме перечней слов и умения измерить величину понесенной потери.
Он вспоминает летние вечера на террасе, когда Элиана никак не приносила лампу и над горами загорались, как пастушьи костры, первые звезды. Ему казалось, что он снова слышит в коридоре осторожные шаги Бьенвеню, подкрадывавшегося на цыпочках, чтобы проверить, крепко ли уснул ребенок, а он, найденыш, именуемый Маленьким Жаном, специально сжимает веки и замирает, полагая, что провел добряка-опекуна, который делает вид, что не замечает его уловок. Вспоминает, как пробуждался в Высоком доме, как наведывался после занятий в лес, как часами притворялся, что заблудился; и понимает, что теперь заблудился по-настоящему.
Внезапно он захлебывается рыданием. Открыв окно, выходящее в залитый дождем дворик, он рыдает без удержу, задрав лицо к ночному небу, пока рыдания не утихают сами собой. Тогда он обретает легкость и силу. Как только пик кризиса остался позади, он осознал, что страдал не напрасно, что с ним произошла перемена. Но какая? Его взгляд упирается в лужи, скользит по колоннам, ища утешения или поддержки. Он снова думает об агонии старенькой Лиз, которую от него скрыл приемный отец, но в конце концов разболтала Элиана. Спрашивает себя, по какую сторону гор она умерла и почему пожелала расстаться с жизнью в своем родном краю. А потом он сжигает в эмалированном умывальном тазике свою тетрадь-словарь и ложится спать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?