Текст книги "Грубиянские годы: биография. Том I"
Автор книги: Жан-Поль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Но нотариус не мог ничего сказать, он лишь бросился на шею творцу проекта. Ничто не потрясает человека сильнее – по крайней мере, человека начитанного, – чем первая мысль о возможной публикации его текста. Все сокровенные желания вдруг разом ожили в груди Вальта, выросли и полностью расцвели; как бывает в южном климате, каждый северный кустик превратился в целую пальмовую рощу: Вальт уже видел себя богатым и прославленным человеком, целыми неделями сидящим в поэтическом родильном кресле. Опьяненный восторгом, он не сомневался ни в чем, разве что в самом предложенном ему шансе, и потому спросил: каким образом два человека смогут писать вместе и откуда они возьмут план для будущего романа.
– Я, Вальт, за время своих путешествий пережил тысячу и одну историю – пережил, а не просто услышал; остается лишь собрать их вместе, тщательно разрезать на куски и замаскировать. Ты спрашиваешь, как братья-близнецы будут макать перья в одну чернильницу? Бомонт и Флетчер, не связанные кровным родством, всякий раз кроили одну общую портновскую пьесу, и критики до сих пор щупают ткань этих вещей, напрасно пытаясь обнаружить швы. У испанских поэтов одно дитя нередко имело девять отцов: я имею в виду комедию и ее авторов. А с самым ранним таким случаем ты можешь ознакомиться, прочитав Книгу Бытия и, параллельно с ней, труд профессора Айхгорна, который для одного лишь всемирного потопа предполагает наличие трех разных авторов, помимо четвертого, пребывающего на небесах. В любом эпическом произведении имеются главы, над которыми можно посмеяться, и какие-то отступления, прерывающие рассказ о жизни героя; в нашем случае, думаю, всё это мог бы писать и обеспечивать тот из братьев, что играет на флейте. Правда, должен соблюдаться паритет, как в имперских городах: то есть одна партия должна иметь столько же цензоров, судебных исполнителей, ночных сторожей, сколько имеет другая. Если этот принцип будет разумно соблюдаться, то мы, возможно, высидим произведение – яйцо Леды, – выгодно отличающееся даже от поэм Гомера, в создании которых, по мысли Вольфа, участвовало так много Гомеридов (и, может быть, сам Гомер).
– Хватит, хватит! – воскликнул Вальт. – Посмотри лучше на окутавший нас восхитительный вечер!
И в самом деле: во всех взорах расцветали удовольствие и хвала жизни. Несколько гостей, уже успевших поужинать, теперь распивали свой кувшин вина на свежем воздухе, все сословия смешались, и оба будущих автора оказались среди tiers-etat. Летучие мыши порхали вокруг человеческих голов, как порхают погожим утром тропические птицы. По кусту роз ползали искры-светлячки. Зов далеких деревенских колоколов, как эхо прекрасных, давно отзвучавших времен, проносился мимо и где-то на лугах терялся в темных пастушеских выкриках. В этот поздний час путники на всех дорогах (а не только в рощах) несли зажженные светильники, и в сиянии вечерней зари были отчетливо видны светлые головы, перемещающиеся над высокими хлебами. Вечерняя сумеречная дымка, увенчанная отчетливо видной серебряно-лунной короной, вольготно расположилась на западе; с востока же к задворкам дома уже подкрадывалась, никем не замеченная, огромная полая ночь. Около полуночи в небе будто тихо раскрылся яблоневый цветок, и милая игра всполохов на утреннем горизонте уже предвосхищала юную алость зари. Близкие березы выдыхали вниз, на братьев, свои ароматы, тогда как душистое дыхание громоздящихся внизу гор сена, наоборот, воспаряло вверх. Порой какая-нибудь звезда выныривала из дымки и становилась летательным аппаратом души.
Вульт простил нотариусу, что тот не может устоять на месте. Голова флейтиста была занята многими другими вещами, среди прочего и розовым вином; ведь благодаря этому чудовищному вину, которое для Вульта было подлинным сорняком виноградника, бедняга, ценивший вино не меньше, чем эмпиреи, всё глубже погружался в свое прошлое: в те годы, когда самому ему было двадцать, восемнадцать и, наконец, пятнадцать лет.
Путешествуя, нередко можно встретить людей, которые, пользуясь тем же средством, доплывают, двигаясь против течения времени, до первого года своей жизни, до истока. По утрам приезжающие в монастыри аббаты говорят в проповедях: Будьте как дети! А к вечеру и сам аббат, и обитатели монастыря действительно уподобляются детям и лепечут совершенно по-детски.
– Почему ты так странно смотришь на меня, дорогой Вульт? – спросил Вальт.
– Я думаю о прошедших временах, – ответил тот, – когда мы так часто дрались друг с другом; словно семейные портреты, висят эти батальные сцены в моей груди: я тогда злился, что, хотя я сильнее и дерусь с большей яростью, ты часто одерживаешь надо мной верх благодаря своей быстрой – эластичной и яростной – реакции. Наши невинные детские забавы никогда больше не вернутся, Вальт!
Но нотариус ничего не слышал и не видел, кроме катящейся в нем пламенно-солнечной колесницы Аполлона, на которой уже стояли, пополняясь всё новыми фигурами, колоссальные образы будущего двойного романа: Вальт невольно придумывал всё новые большие куски книги и уже сейчас мог бы предъявить их удивленному брату. Тот хотел наконец закончить разговор о будущей книге, однако нотариус настоял, чтобы они хотя бы обсудили ее название. Вульт предложил «Грубиянские годы»! но нотариус откровенно сказал, что ему не нравится такой заголовок – отчасти слишком вызывающий, отчасти какой-то дикий.
– Что ж, тогда пусть двойственный характер нашего романа будет обозначен уже на титульном листе, как это часто происходит у одного новомодного автора, например: «Яичный пунш, или Сердце».
На этом названии они и остановились.
Оба теперь вернулись к настоящему времени.
Нотариус взял бокал, отвернулся от пирующего внизу общества и, с повлажневшими глазами, сказал Вульту:
– Выпьем за счастье наших родителей, а также бедной Гольдины! Они наверняка сидят сейчас в горнице, без света, и говорят о нас.
Тут флейтист вытащил свой инструмент и сыграл для общества внизу несколько мелодий с незамысловатыми мелизмами. Долговязый хозяин стал медленно танцевать с полусонным мальчишкой; некоторые гости задвигали в такт музыке коленями; у нотариуса, который это увидел, на глаза навернулись блаженные слезы, и он устремил взгляд к вечернему горизонту.
– Я хотел бы, – шепнул он на ухо брату, – угостить всех бедных возчиков пивом.
– Очень может быть, – сказал Вульт, – что они тогда сбросили бы тебя с холма, решив, что ты их оскорбил. О небо! Они ведь Крёзы по сравнению с нами и смотрят на нас свысока.
Вульт внезапно позвал трактирщика, чтобы тот – вместо танцев – еще раз их обслужил; хотя нотариусу в его восторженном состоянии никакой еды не хотелось.
– Мое мышление грубее, чем у тебя, – сказал Вульт. – Я уважаю всё, что относится к желудку, этому монгольфьеру человека-кентавра; реализм есть Санчо Панса идеализма. Однако сам я часто захожу слишком далеко, делая – внутри себя – благородные, то бишь женские, души отчасти смешными: я мысленно заставляю их поглощать пищу, двигая нижними челюстями как дверцами автоматической кормушки, которая выдает животным заранее нарезанные порции.
Вальт подавил свое неудовольствие в связи с этим высказыванием. Они, счастливые, ужинали наверху, перед отсутствующей стеной; вечерняя заря заменяла им освещающие трапезу свечи. Внезапно, одновременно с грохотом отдаленного грома, из свежей весенней тучи пролился на листья и травы шуршащий дождик; потом светло-золотая кайма вечера проглянула сквозь ночь, которая роняла последние капли, природа уподобилась одному-единственному пахучему цветку и воспрянувший благодаря купанию соловей выпустил в холодный воздух свой длинный луч – горячую длинную трель.
– Скучаешь ли ты сейчас, – спросил Вульт, – по парковым деревьям, либо париковому дереву, либо по дереву дубильному – или, может, ты предпочел бы увидеть здесь вверху слуг, и новые кушанья, и золотые тарелки с зеркальной поверхностью, по которой поданная порция как бы растекается фальшивыми красками?
– По правде говоря, мне ничего такого не нужно, – ответствовал Вальт. – Ты лучше посмотри, как природа украшает прекраснейшим драгоценным камнем кольцо нашего с тобою союза.
Он имел в виду молнии. Воздушные замки его будущего вспыхнули золотом. Он хотел бы снова начать разговор о двойном романе, о возможном материале для него – и сказал, что сегодня, сидя позади овчарни, сочинил три подходящих для романа длинностишия. Но флейтист, которому быстро надоедали разговоры об одном и том же и который, после рассуждений о трогательных материях, испытывал потребность услышать что-то забавное, спросил брата: почему он отправился в город на лошади?
– Мы с отцом, – серьезно ответил Вальт, – думали, еще когда ничего не знали о завещании, что так горожане и будущие клиенты скорее услышат обо мне: ведь, как тебе известно, у городских ворот в список приезжающих вносят только имена всадников.
Тут Вульт извлек из своих запасов старую всадническую шутку и сказал:
– Твой конь движется так, как, согласно Винкельману, двигались древние греки: медленно и степенно; он лишен недостатка, присущего карманным часам, которые идут тем быстрее, чем старше становятся, – да он, может, и не старше тебя, Вальт, хотя лошадь всегда должна быть немного моложе, чем ее всадник, как и женщина должна быть моложе своего мужа; что ж, пусть эта кляча и дальше воплощает красивый древнеримский девиз – Sta, Viator, то бишь «Стой, путник!» – для того, кто сидит на ней.
– Ах, дорогой брат, – попросил Вальт мягко (хотя он покраснел от стыда и вряд ли мог в тот момент понять настроение Вульта и посмеяться над его шуткой), – лучше не напоминай мне об этом. Что я мог сделать?
– Ну-ну, не серчай, пылкая пепельная голова! – крикнул Вульт; и, потянувшись через стол, нежно провел рукой по мягким волосам брата и по его лбу. – Лучше прочти мне те три полиметра, которыми ты нынче объягнился, сидя за овчарней.
Вальт прочитал такой стих:
«Открытые глаза умершего
Не смотри на меня – холодный, недвижный, слепой зрак: ты ведь мертвец и, хуже того, сама смерть. Ах, друзья, прикройте ему глаза: тогда всё это будет лишь сном».
– Неужели у тебя было так смутно на душе в такой прекрасный день? – спросил Вульт.
– Напротив: я чувствовал себя счастливым, как счастлив и сейчас, – возразил Вальт.
Тут Вульт пожал ему руку и со значением сказал:
– Тогда этот стих мне нравится, его и вправду сочинил поэт. Читай дальше!
«Детский бал
Как улыбаетесь, как прыгаете вы, цветочные гении, едва спустившись с облака! Искусство-танец и безумие вас никуда не утащат: вы перепрыгиваете через их правила. – Как, сюда входит время и прикасается к вам? Здесь стоят взрослые мужчины и женщины? Маленький танец застыл, все переходят на шаг и серьезно заглядывают друг другу в отягощенные заботами лица? Нет-нет, играйте, дети, продолжайте порхать в своем сне: ведь всё это было только моим сном.
Подсолнечник и ночная фиалка
Днем расцветший подсолнечник сказал: “Аполлон сияет, и я тоже раскрываю себя; он странствует над миром, и я следую за ним”. Ночью фиалка сказала: “Я стою, низенькая и спрятавшаяся, и расцветаю лишь на короткую ночь; порой нежная сестра Феба бросает на меня светлый луч: тогда я, замеченная и сорванная, умираю на чьей-то груди”».
– Пусть эта ночная фиалка будет последним цветком в сегодняшнем венке! – сказал Вульт, необычайно растроганный (потому что искусство так же легко могло играть с ним, как сам он – с природой); и удалился, прежде обняв брата.
В Вальтовой ночи были засажены фиалками многие длинные клумбы – к его подушке через открытую стену подступали ароматы освеженного дождем ландшафта и звонкие утренние трели жаворонков, – и сколько бы раз он ни открывал глаза, взгляд его падал в полную звезд синеву западного неба, на котором гасли, одно за другим, поздние созвездия, эти провозвестники прекрасного утра.
№ 15. Гигантская раковина
Город. – Chambre garnie
Вальт проснулся с головой, полной утренней зари, и сразу стал искать голову брата; но вместо нее увидел отца, который уже с часу ночи был на своих длинных ногах и теперь – большими шагами, бледный от долгого пути – пересекал двор. Вальт окликнул его. Но ему пришлось еще долго кричать вниз, через отсутствующую стену, пока он убедил судью-проповедника в его, Вальта, присутствии здесь. Потом он попросил уставшего отца отправиться в город верхом, тогда как сам он, Вальт, будет идти рядом. Лукас, даже не поблагодарив, согласился. Тоскуя по брату, который так и не показался, Вальт покинул подмостки вчерашнего великолепного спектакля.
По ровной дороге, где и капля воды никуда бы не скатилась, конь двигался безупречно: в ногу с оглохшим сыном, которому отец со своей седельной кафедры сыпал вниз бессчетные юридические и жизненные наставления. Но разве мог Готвальт хоть что-то услышать? Он только видел – в себе и вокруг – сверкающие утренние луга совсем еще юной жизни; дальше – ландшафт по обеим сторонам дороги; еще дальше – темные цветники любви, вершину высокой и светлой горы Муз; и наконец – башни и клубы дыма над широко раскинувшимся городом. Тут отец спешился, велел сыну проехать через городские ворота, отдать коня мяснику, потом отправиться в снятое для него жилище, а к десяти утра явиться в трактир «У очищенного рака», где его уже будет ждать сам шультгейс: чтобы вместе с сыном, как предписывают приличия, предстать перед членами городского совета.
Вальт вскочил в седло и полетел как херувим по небу. Этот ранний час был таким приятным: на ровные ряды домов бросал свои отблески белый день, в зеленых росистых садах сверкало многоцветное утро, и даже сивка вдруг сделался поэтическим конем: он бодро рысил, без всяких понуканий, поскольку чуял близость родной конюшни, конюшню же трактирщика-гернгутера покинул голодным. – Нотариус громко напевал, радуясь полету своего бледного коня. Во всем княжестве сейчас ни одно «я» не стояло на таком высоком умственном холме, как Вальтово «я», которое с этого холма, как с Этны, смотрело на широко раскинувшуюся у его подножия жизнь, полную морганических фей – из-за чего мерцающие колонны, перевернутые города и корабли целыми днями оставались подвешенными в зеркальном воздухе.
У городских ворот Вальта спросили: «Откуда?» – «Из Хаслау», – восторженно ответил он, но тут же поспешил исправить допущенную им смешную ошибку: «В Хаслау». Лошадь его, как какой-нибудь мудрец, правила собой сама и без происшествий доставила Вальта по многолюдным улицам к порогу родной конюшни; там Вальт поспешно спешился, горячо поблагодарив хозяина сивки и собираясь тотчас вселиться в предназначенную для него «chambre garnie». Но оказавшись в путанице светлых улиц, оглашаемых боевыми кличами, как если бы это был потешный военный лагерь, Вальт не без удовольствия сделал для себя вывод: что он вряд ли сумеет найти своего будущего домохозяина, господина Нойпетера, придворного торгового агента. Благодаря такому выводу нотариус выиграл время, чтобы раскопать засыпанный мусором божественный город его детства и вывезти этот мусор прочь; так что в конце концов на солнечный свет явились совершенно прежние улицы – такие же роскошные, широкие, наполненные дворцами и благородными дамами, как те, по которым Вальт когда-то бродил, будучи ребенком. Совершенно как в первый раз поражали его теперь великолепие неумолчного шума, быстрые экипажи, высокие дома со статуями на крыше и сверкающие оперные или бальные наряды некоторых персон. Он едва ли мог бы предположить, что в городе бывают среда, суббота и прочие невзрачные крестьянские будни, а не царит каждую неделю большой праздник, охватывающий все семь дней. И точно так же ему стало бы очень грустно, если бы он поверил – хотя не видеть этого он не мог, – что среди отборнейшей публики живут и разгуливают такие обычные люди, как сапожники, портные, кузнецы и прочие пахотные лошади государства, место которым, как он считал, исключительно в деревнях.
Вальт удивлялся каждому человеку в будничной одежде, поскольку сам в середине недели прибыл сюда, облачившись в воскресенье – то бишь в сюртук из китайки; все большие дома он мысленно наполнял нарядными гостями и весьма галантными кавалерами и дамами, которые с любовью обихаживают этих гостей; чтобы увидеть такое, он задирал голову и смотрел на каждый балкон и эркер. Его светлые глаза следили за каждым проезжающим мимо лакированным экипажем, за каждой красной шалью, за каждым цирюльником, который работал даже в будний день, делая кого-то пригодным для праздничного стола, – и даже за головкой кочанного салата, которую чьи-то руки мыли в фонтанчике уже теперь, до полудня, тогда как в Эльтерляйне этим занимаются только вечером в воскресенье.
Наконец он случайно наткнулся на покрытые лаком двери с желто-золотой вывеской «Бакалея Петера Нойпетера и Ко» и вошел в лавку. Оказавшись внутри сводчатого помещения, он сперва подождал, пока проворные продавцы в фартуках обслужат всех покупателей. Наконец, когда принцип старшинства был соблюден и пришел-таки его черед, паренек-продавец любезно спросил Вальта, что ему угодно. «Ничего, – ответил тот с максимальной кротостью, на какую был способен его голос. – Мне здесь предоставили для проживания chambre garnie, и я хотел бы лично засвидетельствовать господину придворному торговому агенту свое почтение». – Ему указали на стеклянную дверь хозяйского кабинета. Нойпетер – в шлафроке, на который пошло больше шелка, чем на воскресный наряд супруги шультгейса, – сперва закончил письмо, написанием коего был в тот момент занят, а уж потом обратил к квартиранту свое яблочно-красное, яблочно-круглое лицо.
Нотариус, вероятно, думал, что исходящий от него конский запах и стек в его руке произведут благоприятное впечатление, помогут разглядеть в нем рыцарственного всадника; но на придворного торгового агента – который неделю за неделей поставлял продукты самым выдающимся государственным деятелям и год за годом оставался их ревностным почитателем – шокирующий вид верхового нотариуса впечатления не произвел.
Он коротко и властно крикнул одному из пажей-лавочников, чтобы тот проводил молодого господина. Паж в свою очередь, добравшись до второго этажа, вызвал картинно-красивую, но очень печальную девицу и распорядился, чтобы она отвела господина со стеком на пятый этаж. Широкие ступени блестели, перила представляли собой чугунные цветочные гирлянды, всё было ярко освещено, дверные замки и рейки сверкали позолотой, у порогов лежали длинные пестрые коврики. По пути Вальт попытался порадовать и вознаградить молчаливую девицу, деликатно выразив желание узнать ее имя. Флора – пусть именно таким будет имя, под которым эта неприветливая красавица останется в памяти потомков.
Chambre garnie была наконец отворена. – Правда, она бы подошла не для каждого, а если и для каждого, то разве что в качестве chambre ardente: господа, которым доводилось ночевать в «Красном доме» во Франкфурте или в парижском Пале-Эгалите, могли бы привести много чистосердечных доводов против этого длинного свинарника для людей, заполненного сверхдревней мебелью, которую собрали со всего роскошного дома и спрятали здесь. Однако полиметрический поэт, переживающий божественный месяц юности, этот вечно восторженный человек, который всегда, как знаток жестких картонов Рафаэля, рассматривает жесткую жизнь только в (поэтическом) зеркале и тем смягчает ее – который, попав в любую рыбачью хижину, собачью будку или подобное убогое жилище, первым делом распахивает окно и кричит: «Ну разве не роскошь этот вид из окна?» – который повсюду, будь то в Эскориале, построенном по образцу жаровни, в городе-веере Карлсруэ, в городе-арфе Мейнингене или в домике какого-нибудь морского моллюска, построенном в виде дудки, находит положительную сторону и извлекает из жаровни тепло, из веера прохладу, из арфы мелодичные звуки, из морской дудки их же… (я имею в виду вообще человека, подобного нашему нотариусу, который с головой, полной надежд относительно разнообразной и благоприятной для пчел флоры своего будущего, залетает в такой вот пчелиный улей и немедленно начинает планировать, сколько меда он принесет туда, собрав его с тысячи цветов), – такой человек не должен нас удивлять, если, едва попав в комнату, сразу подойдет к выходящему на запад окну, распахнет его и восхищенно крикнет стоящей рядом Флоре: «Какой божественный вид! Там внизу парк – и кусочек рыночной площади – а подальше две церковные башни – и еще дальше горы. Поистине это очень красиво!» Ведь Вальт хотел подарить этой девушке хоть немного радости – намекнув на радость, которую испытывал сам.
Тут он сбросил желтый сюртучок и закатал рукава рубахи, желая (в качестве собственного квартирмейстера) привести всё в порядок: чтобы, когда вернется сюда после утомительной встречи с членами городского совета, он сразу почувствовал себя дома и не имел бы других забот, кроме как продолжать витать в облаках, а также работать над новыми длинностишиями и продолжением тайно обговоренного двойного романа. Те отбросы времени, то бишь осадочные отложения переменчивой моды, которые по распоряжению Нойпетера издавна сносились, как в чулан, в эту комнату, Вальт принял за добрый знак, посредством коего хозяин дома дает постояльцу понять, что проявляет особую заботу о нем. Вальт с радостью вынес половину гарнитура из двенадцати зеленых кресел (с коровьим волосом под тканевой обивкой) – из-за многочисленных сидений даже встать было негде, – вынес их в спальню, где уже находились клеенчатый зонт с лакированной ручкой и каминный экран с изображенным на нем женским силуэтом. Из комода – представлявшего собой настоящий маленький дом внутри большого дома – нотариус вытягивал обеими руками один этаж за другим, чтобы потом разместить на этих этажах собственное имущество, которое вскоре должны были доставить в город. Цинковый чайный столик годился для питья как холодных, так и горячих напитков, поскольку охлаждал и те, и другие. Вальт поражался изобилию, в коем отныне будет плавать. Ведь в комнате обнаружились еще и кушетка-рекамье (он вообще не знал, что это такое) – и книжный шкаф со стеклянными дверцами (точнее, с рамками и замками, назначение которых осталось для него непонятным, поскольку стекла отсутствовали; но он все равно разместил на верхних полках книги, а на нижних нотариальные пособия) – и выкрашенный синей краской стол с выдвижным ящиком, на столешницу которого были наклеены вырезанные из журналов пестрые картинки с изображением охоты, цветов и тому подобного и за которым он мог бы сочинять стихи, если бы не предпочел делать это за рабочим столиком с кривыми ножками и инкрустацией из лакированной жести, – и, наконец, так называемый камердинер, или сервант, который нотариус решил использовать в качестве секретера и развернул лицом к письменному столу, чтобы положить на его стеклянные полки бумагу, тонкое перо, предназначенное для поэзии, и более грубое – для юридических работ. Таковы были, как я думаю, важнейшие принадлежности его комнаты; но имелись там и всякие пустяки, наподобие пустых фанерных ящиков, пульта для шитья, черного базальтового бюста Калигулы, который из-за отбитого куска груди не мог больше стоять, настенного шкафчика и т. д., – мне не хочется всё это подробно перечислять.
После того как Вальт еще раз с удовольствием осмотрел свою дарохранительницу и установленный в ней порядок, а потом высунулся из окна и увидел белые галечные дорожки внизу, а также темные купы деревьев, он отправился в путь, к месту встречи с отцом, и, спускаясь по лестнице, порадовался тому, что его скромное гнездышко помещается в таком богатом доме. Внимание нотариуса привлек лежащий на одной из ступенек голубой конверт, адресованный супруге Нойпетера. Конверт благоухал, как целый сад, и на исходившем от него облачке ароматов Вальт сразу поплыл в очаровательнейшие рабочие кабинеты прекраснейших королев, и герцогинь, и ландграфинь; но он все же счел своим долгом заглянуть по пути в сводчатое помещение лавки и честно отдать конверт одному из служащих со словами: вот, дескать, кое-что для мадам… Что вызвало, едва он покинул лавку, нескончаемый хохот всего пажеского корпуса продавцов.
Отца Вальт застал очень довольным и выполняющим работу историка. Шультгейс тотчас начал представлять сына – в качестве универсального наследника – посетителям трактира. Вальт застыдился, что его столь долго разглядывают как достопримечательность такого рода, и поторопил отца, сказав, что им пора на встречу с членами городского совета. Пристыженный и испуганный, ступил молодой человек и в комнату ратуши, где, вопреки своей натуре, должен был стоять, как высокий струнодержатель, держащий в напряжении не струны, а других людей; он опустил глаза перед резервными наследниками, пришедшими посмотреть на того, кто украл у них кусок хлеба. Отсутствовали только гордый Нойпетер и член церковного совета Гланц: слишком известный проповедник (и на кафедре, и как автор печатных работ), чтобы сделать хотя бы три шага ради встречи с ничем не примечательным человеком, который, по его мнению, сам должен был бы испытывать величайшее желание повидать Гланца.
Полномочный бургомистр и исполнитель завещания Кунольд с первого взгляда стал тайным другом молодого человека, который, мучительно покраснев под взглядами прожорливых наблюдателей, стоя встречавших его, первым сел к накрытому ради него столу счастливой фортуны. Лукас, однако, рассматривал каждого из присутствующих очень пристально.
Началось оглашение завещания. Дочитав третью клаузулу, Кунольд показал на воскресного проповедника Флакса, честно обретшего в результате соревнования дом Кабеля; и тут Вальт быстро взглянул на счастливца – глазами, выражающими пожелание счастья и радость.
Когда, при зачитывании четвертой клаузулы, нотариус услышал, как умерший благодетель обращается лично к нему, он точно не сдержал бы слез, здесь в ратуше совершенно неуместных, если бы ему не пришлось попеременно краснеть от похвалы и упреков в свой адрес. Лавровый венок и та деликатность, с какой Кабель увенчал им молодого человека, внушали Вальту совсем другое, более горячее чувство любви, чем рог изобилия, содержимое коего щедрый завещатель высыпал на его будущее. – От последующих клаузул, обещавших семи наследникам всяческие преимущества, у шультгейса перехватило дыхание; тогда как его сын, наоборот, задышал свободнее. Только при зачитывании четырнадцатой клаузулы (не то приписывающей, не то запрещающей непорочно-лебяжьей груди главного наследника постыдное пятно – грех соблазнения женщины) лицо нотариуса вспыхнуло алым пламенем: как это может быть, думал он, что умирающий друг человечества так часто позволял себе писать такие неделикатные вещи?
После того как завещание было прочитано до конца, Кнолль, в соответствии с клаузулой 11-й – «Харнигм должен…», – потребовал, чтобы молодой человек принес присягу, что ничего не будет брать в долг в счет будущего наследства. Кунольд возразил, что, согласно завещанию, наследник должен только «принести клятву, равносильную присяге». – «Я могу сделать и то, и другое; ведь это одно и то же: “присяга”, и “клятва, равносильная присяге”, и когда человек просто дает честное слово», – сказал Вальт; однако дотошный Кунольд с ним не согласился. В протокол было занесено, что Вальт в качестве первой наследственной обязанности выбрал исполнение должности нотариуса. – Отец попросил для себя копию завещания: чтобы сделать с нее для сына еще одну копию, которую тот будет ежедневно перечитывать (и следовать ей, как своему Ветхому и Новому Завету). – Книготорговец Пасфогель не без удовольствия рассматривал и изучал полного наследника и не утаил от него свое желание: увидеть стихи, которые, как он выразился, «бегло упомянуты в завещании». – Полицейский инспектор Харпрехт взял юношу за руку и сказал:
– Мы теперь должны часто встречаться: вы для меня не станете наследственным врагом, и сам я буду для вас наследственным другому люди привыкают быть вместе, и потом им так же трудно обходиться друг без друга, как человеку трудно обойтись без какого-нибудь старого столба перед своим окном, столба, о котором, по словам Ле Вайе, человек непременно пожалеет, если его наконец уберут. Давайте же отныне называть друг друга уменьшительными именами, ибо любовь охотно ими пользуется.
Вальт простодушно посмотрел ему в глаза, однако Харпрехту удалось выдержать этот взгляд.
Затем Лукас без всяких околичностей распрощался с растроганным сыном: чтобы, пока писец в ратуше будет переписывать документ, полюбоваться на части наследства Кабеля – сад и лесок перед городскими воротами, а также утраченный дом на Собачьей улице.
Готвальт будто вновь вдохнул весеннего воздуха, когда покинул ратушу, напоминавшую ему тесный и душный зимний дом с темными ледяными цветами на окнах; ведь там его столь многое тяготило: он вынужден был наблюдать нечистую мимику собачьей и волчьей алчности низких мирских сердец – и видел, что его ненавидят, и смущался; а наследство – словно гора, до сих пор скрытая расстоянием, гора, ущелья и долины которой прежде заполнялись фантазией, – теперь, вблизи, раскрыло эти ущелья и долины, само же отодвинулось еще дальше; что же касается брата и двойного романа, то они непрерывно привносили в тесный мир Вальта знаки некоего бесконечного мира и манили его, как манят узника цветущие ветки и бабочки, порхающие за зарешеченным окном.
Приятное иезуитское опьянение, которое на всем протяжении первого дня царит в голове у человека, оказавшегося в новом для него большом городе, у Вальта, пока он находился в ратуше, почти полностью развеялось. За столом у хозяина, к которому он вселился, собралась грубая компания холостых управляющих делами и канцеляристов, по существу обитателей цивильной казармы, и Вальт едва мог выдавить из себя хоть слово – разве что прокопченное, – во всяком случае, ни одного теплого братского звука с его языка не слетело. Он не знал, где искать брата Вульта; и потому в такой погожий день остался дома, чтобы не разминуться с ним. В своем одиночестве он составил маленькое объявление для выпускаемого в Хаслау «Вестника войны и мира», в котором, как нотариус, указал, кто он и где проживает; и еще сочинил короткое анонимное длинностишие для «Уголка поэтов» – Poets corner – в той же газете.
«Чуждый
ᴗ– ᴗ– ᴗ ᴗ ᴗ ᴗ– ᴗ– ᴗ – ᴗ ᴗ—, ᴗ – ᴗ – ᴗ – ᴗ —ᴗ ᴗ ᴗ,
ᴗ – ᴗ ᴗ– ᴗ ᴗ ᴗ– ᴗ ᴗ—ᴗ —, ᴗ – ᴗ, – ᴗ ᴗ —ᴗ —, ᴗ – ᴗ – ᴗᴗ – ᴗ,
ᴗ – ᴗ, ᴗ – ᴗ – ᴗ.
ᴗ ᴗ – ᴗ– – ᴗ – ᴗ ᴗ —ᴗ ᴗ – ᴗ, ᴗ– ᴗ ᴗ ᴗ—, ᴗ – .
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?