Текст книги "Таинство девственности (сборник)"
Автор книги: Зигмунд Фрейд
Жанр: Зарубежная психология, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Как много обвинений сразу! Но я готов возразить на все из них, а кроме того, я буду утверждать, что для культуры будет большей опасностью, если сохранять ее теперешнее отношение к религии, чем если его ликвидировать. Не знаю только, с чего начать свое возражение.
Может быть, с заверения, что я сам считаю свое предприятие совершенно безобидным и безопасным. На этот раз не я переоцениваю интеллект. Если люди таковы, как их описывают противники, – а в этом я не буду им противоречить, – то не предвидится никакой опасности, чтобы верующий, потрясенный моими выводами, потерял свою веру. Кроме того, я не сказал ничего такого, чего до меня – гораздо совершеннее, сильнее и выразительнее – не сказали бы другие, лучшие люди. Имена их известны, я не буду их приводить, чтобы не создавалось впечатление, что я зачисляю себя в их ряды. Единственно новое в моем изложении – это то, что к критике моих великих предшественников я добавил некое психологическое обоснование. Но едва ли можно ожидать, что именно это добавление окажет воздействие, которое не было оказано другими. Правда, теперь мне можно было бы задать вопрос: зачем писать вещи, безуспешность которых заранее известна? Но к этому мы вернемся позже.
Если этот труд может кому-либо повредить, то только мне самому. Мне придется выслушивать крайне нелюбезные упреки в поверхностности, ограниченности, недостатке идеализма и понимания высочайших интересов человека. Но, с одной стороны, для меня такие упреки не новы, а с другой – если кто-нибудь уже в молодые годы выработал привычку не обращать внимания на неудовольствия своих современников, то что ему выговоры, когда он старик и знает, что в скором времени уйдет за пределы всякой доброжелательности или недоброжелательности. В прошлые времена дело обстояло иначе: такими высказываниями зарабатывали себе верное сокращение своего земного существования и ускорение возможности приобрести собственные познания о потусторонней жизни. Но я повторяю, те времена прошли, и теперь такие писания безопасны для автора. Самое большее, что перевод его книги и ее распространение в той или иной стране будут запрещены. Конечно, как раз в той стране, что уверена в процветании своей культуры. Но если уж высказываться за отказ от желаний и покорность судьбе, то надо уметь снести и эту беду.
Позже я, однако, спросил себя: не причинит ли все же кому-нибудь вреда публикация этой книги? Правда, не отдельной личности, а делу – делу психоанализа. Ведь нельзя отрицать, что психоанализ – мое творение, ему выражено уже достаточно недоверия и недоброжелательности; если я теперь выступлю с такими неприятными высказываниями, то все более чем охотно переключатся с моей особы на психоанализ. Теперь видно, так будут говорить, к чему психоанализ приводит. Маска упала: он приводит к отрицанию Бога и нравственного идеала, как мы ведь всегда это и подозревали. Чтобы помешать нам сделать это открытие, нас морочили, будто психоанализ не имеет мировоззрения и не может такового создать.
Такая шумиха будет мне действительно неприятна из-за многих моих сотрудников, часть из которых вообще не разделяет мою позицию относительно религиозных проблем. Но психоанализ перенес уже много бурь, надо, чтобы он подвергся и еще этой новой. В действительности же психоанализ – метод исследования, беспартийный инструмент, как, например, исчисление бесконечно малых величин. Если физик с помощью этого исчисления установит, что Земля через определенное время погибнет, то все же критики поостерегутся приписать разрушительные тенденции самому вычислению и не будут его поэтому бойкотировать. Все, что я говорил здесь против ценности религий в отношении их правдивости, не нуждается в психоанализе и уже до его возникновения было высказано другими. Если применением психоаналитического метода можно приобрести новое доказательство против содержания истины в религии, то тем хуже для религии; но защитники религии с тем же правом будут пользоваться психоанализом, чтобы полностью выявить аффективное значение религиозного учения.
А теперь продолжим защиту. Религия совершенно очевидно оказала культуре большие услуги: она очень содействовала укрощению асоциальных первичных позывов, но все же недостаточно. Она в течение многих тысячелетий господствовала над человеческим обществом; достаточно было времени, чтобы показать, чего она может достигнуть. Если бы ей удалось осчастливить большинство людей, утешить их, примирить их с жизнью, сделать их носителями культуры, то никому не пришло бы в голову стремиться к изменению существующего положения. Но что мы вместо этого видим? Видим, что ужасающее количество людей недовольно культурой, несчастливо в ней и ощущает ее как ярмо, которое нужно сбросить, что эти люди или употребляют все свои силы на то, чтобы изменить культуру, или в своей вражде к культуре заходят так далеко, что вообще ничего не хотят знать ни о ней, ни об ограничении первичных позывов. Тут нам возразят, что это положение именно потому и создалось, что вследствие прискорбного действия успехов науки религия утеряла часть своего влияния на человеческие массы. Запомним это признание и его доводы; позже мы используем его для наших целей, но само по себе это возражение бессильно.
Сомнительно, были ли люди в общем счастливее во времена неограниченного господства религиозных учений, чем теперь; нравственнее они, во всяком случае, не были. Они всегда умели делать религиозные предписания чисто внешними и тем самым препятствовать их воплощению. Священники, в обязанности которых было следить за послушанием религии, шли им в этом навстречу. Милость Бога должна была идти рука об руку с его справедливостью: человек грешил и затем приносил жертву или покаяние и тогда освобождался, чтобы грешить заново. Русская психика вознеслась до заключения, что грех явно необходим, чтобы испытать все блаженство милосердия Божьего и что потому в основе своей грех – дело богоугодное. Совершенно ясно, что священники могли сохранить покорность масс религии лишь делая большие уступки человеческой природе первичных позывов. Было установлено: Бог один силен и благ, человек же слаб и грешен. Во все времена безнравственность находила в религии не меньшую поддержку, чем нравственность. Но если достижения религии в отношении осчастливливания людей, их приспосабливания к культуре и их нравственного ограничения не дали лучших результатов, то тогда ведь встает вопрос, не переоцениваем ли мы ее необходимость для человечества и мудро ли мы поступаем, основывая на ней наши культурные требования.
Подумаем же о не подлежащем сомнению нынешнем положении вещей. Мы уже слышали признание, что религия не оказывает более на людей того влияния, что оказывала прежде (речь идет здесь о европейско-христианской культуре). И это не потому, что посулы ее стали менее щедрыми, а потому, что они кажутся людям менее правдоподобными. Сознаемся, что причиной этого изменения является укрепление духа науки среди высших слоев человеческого общества (это, может быть, не единственная причина). Критика подточила доказательную силу религиозных документов, естествознание вскрыло содержащиеся в них заблуждения, сравнительному исследованию бросилось в глаза роковое сходство почитаемых нами религиозных представлений с духовными творениями примитивных времен и народов.
Дух науки создает определенный подход к вещам этого мира; перед делами религиозными он на некоторое время останавливается, колеблется, но наконец и здесь переступает порог.
Этот процесс не остановишь – чем большему количеству людей становятся доступными сокровища нашего знания, тем шире становится отпадение от религиозного верования, сначала от устарелой, предосудительной его формы, но затем и от его основных предпосылок. Одни только американцы, устроившие в Дейтоне обезьяний процесс, показали себя последовательными. Неизбежный переход не обходится обычно без половинчатости и неискренности.
У культуры мало оснований бояться образованных людей и работников умственного труда; замена религиозных мотивов, необходимых для культурного поведения, другими – светскими – мотивами совершилась бы у них бесшумно; кроме того, они сами большей частью являются носителями культуры. Иначе обстоит дело с массами необразованных, угнетенных, у которых все основания быть врагами культуры. Все хорошо, пока они не узнали, что нет больше веры в Бога. Но они узнают об этом, неминуемо узнают, даже в том случае, если этот мой труд не будет опубликован. И они готовы принять результаты научного мышления без того, чтобы в них самих произошло то изменение, к каковому человека приводит научное мышление. Разве не существует опасности, что культурная вражда этих масс хлынет на слабый пункт, который они увидели в своей укротительнице? Если своего ближнего нельзя убивать только потому, что это запретил Боженька и сурово за это покарает в этой или иной жизни, а потом вдруг узнаешь, что никакого Боженьки нет и бояться его наказания нечего, то тогда, конечно, нимало не задумываясь, ближнего убьешь, и удержать от этого может только земная власть. Итак, либо строжайшее обуздание этих опасных масс, тщательнейшая их изоляция от всех возможностей духовного пробуждения, либо основательный пересмотр отношения между культурой и религией.
VIII
Казалось бы, выполнение этого последнего предложения не будет особенно затруднительным. Верно, придется при этом чем-то пожертвовать, но зато, может быть, мы будем в большем выигрыше и избегнем большой опасности. Но этого бояться – как бы не подвергнуть культуру еще большей опасности. Когда святой Бонифаций срубил дерево, которое саксы считали священным, то окружившие его ожидали ужасающего события как следствия такого святотатства. Оно не последовало, и саксы приняли крещение.
Если культура установила заповедь не убивать соседа, тобой ненавидимого, стоящего тебе поперек дороги или обладателя желанных благ, то это произошло, очевидно, в интересах человеческой совместной жизни, которая иначе была бы неосуществимой. Ибо убийца навлек бы на себя месть родственников убитого и глухую зависть тех, кто имел не меньшую склонность к такому насилию. Он, очевидно, недолго наслаждался бы своей местью или своим грабежом, а имел бы все шансы в скором времени также быть убитым. Даже в том случае, если бы он защищался от отдельного противника благодаря исключительной силе и осторожности, он был бы повержен объединением более слабых. А если бы такого объединения не состоялось, то убийства продолжались бы бесконечно, и кончилось бы тем, что люди сами себя истребили бы. Это было бы тем же положением между отдельными лицами, какое и сейчас существует между отдельными семьями на Корсике, вообще же продолжается лишь между нациями. Одинаковая для всех опасность ненадежности жизни объединяет людей в общество, отдельному человеку убийство запрещающее, но сохраняющее за собой право общественного убийства того, кто этот запрет нарушил. Тогда это – правосудие и кара.
Это рациональное обоснование запрета убийства мы, однако, людям не сообщаем, утверждаем, что этот запрет установил Бог. Мы, таким образом, отваживаемся на догадку о его замыслах и находим, что и он не хочет, чтобы люди взаимно себя истребляли. Поступая так, мы придаем культурному запрету совсем особую торжественность, но при этом рискуем, что выполнение закона будет зависеть от веры в Бога. Если мы воздержимся от такого шага и не будем больше приписывать Богу нашей собственной воли, а удовольствуемся лишь социальным обоснованием, то мы, правда, откажемся от преображения культурного запрета, но зато и не подвергнем его опасности. Но мы выиграем и нечто другое. Путем своего рода диффузии или инфекции характер святости, неприкосновенности – хотелось бы сказать потусторонности – распространяется с немногих больших запретов на все дальнейшие культурные установления, законы и предписания. Однако зачастую этот ореол святости им совсем не к лицу; часто они не только взаимно обесценивают друг друга, вынося, в зависимости от времени и места, противоположные решения, но и в остальном обнаруживают все признаки человеческой близорукости. Легко различить, что́ является в них продуктом близорукой боязливости, выражением черствых интересов или следствием недостаточности предпосылок. Критический к ним подход в нежелательной степени снижает уважение и к другим, более оправданным, культурным требованиям. Неблагодарной задачей является точное определение границ между тем, чему способствовал сам Бог, и тем, что скорее вытекает из авторитета всесильного парламента или муниципального совета; и было бы, несомненно, полезнее вообще пропустить упоминание о Боге и честно признаться в чисто человеческом происхождении всех культурных установлений и предписаний. Вместе с обязательной святостью рухнули бы и окостенелость, и неизменность этих заповедей и законов. Люди поняли бы, что эти законы служат не для того, чтобы господствовать над ними, а для того, чтобы служить их интересам; у них создалось бы к ним более дружественное отношение, и они ставили бы себе целью не уничтожение их, а только улучшение. На пути, ведущем к примирению с давлением культуры, это было бы важным шагом вперед.
Однако наша речь в пользу чисто рационального обоснования культурных предписаний, т. е. их приведения к социальной необходимости, внезапно прерывается здесь одним соображением. Как пример мы выбрали возникновение запрещения убийства. Но соответствует ли наше изложение этого запрещения исторической правде? Боимся, что нет: оно скорее кажется рационалистической конструкцией. Как раз этот отрезок истории культуры человечества мы изучили с помощью психоанализа и на основании наших трудов должны сказать, что в действительности было иначе. Даже у современного человека мотивы чисто рассудочные плохо справляются со странными побуждениями; насколько же более бессильными эти мотивы должны быть у человеческого животного первобытных времен! Может быть, его потомки и сегодня безудержно убивали бы друг друга, если бы среди убийств не было одного убийства, а именно убийства праотца, вызвавшего непреодолимую, чреватую последствиями эмоциональную реакцию. Эта реакция создала заповедь – не убий, которая в тотемизме ограничивалась заместителем отца, позднее распространилась на других и еще и сегодня осуществлена не всецело.
Но согласно заключениям, которых мне здесь не надо повторять, праотец этот был прообразом Бога, образцом, по которому позднейшие поколения создали Божественный образ. Следовательно, религиозное толкование верно – Бог действительно участвовал в возникновении этого запрещения; его влияние, а не социальная необходимость, создало запрещение. И перенесение человеческой воли на Бога вполне законно: ведь люди знали, что они насильственно устраняли отца, и из реакции на это злодеяние возникло намерение – впредь всегда уважать его волю. Таким образом, религиозное учение сообщает нам историческую правду, хотя и несколько видоизмененную и замаскированную; наше рациональное представление эту правду отрицает.
Теперь мы замечаем, что сокровищница религиозных представлений заключает в себе не только удовлетворение желаний, но и важные исторические реминисценции. Какую несравненную полноту мощи должно давать религии это взаимодействие прошлого с будущим! Но может быть, благодаря одной аналогии мы поймем что-то еще другое. Нехорошо отрывать понятия от той почвы, на которой они произросли, но мы все же должны сказать о некой аналогии. Мы знаем, что дитя человеческое не может проделать своего развития в направлении к культуре, не проходя через то более, то менее отчетливую фазу невроза. Причина этому в том, что ребенок не может рациональной умственной работой подавить столь многие из непригодных для дальнейшего притязаний первичных позывов: он должен обуздать их актами вытеснения, за которыми, как правило, стоит мотив страха. Большинство этих детских неврозов стихийно преодолевается с ростом ребенка, особенно детские неврозы навязчивости. Остатки их позднее должно устранять психоаналитическое лечение. Точно так же следовало бы предположить, что человечество в целом в своем мирском развитии попадало в положения, аналогичные неврозам, и притом по тем же причинам: во время неведения и интеллектуальной немощи человечество приходило к столь необходимому для совместной жизни людей отказу от первичных позывов лишь под воздействием чисто аффективных сил. Следы процессов, происходящих в древние времена и сходных с процессами вытеснения, потом еще долго оставались в культуре. Религию можно было бы считать общечеловеческим неврозом навязчивости: как и у ребенка, она произошла из Эдипова комплекса, из отношения к отцу. Согласно такому пониманию вопроса, можно было бы предвидеть, что отпадение от религии должно произойти с роковой неумолимостью, характерной для каждого процесса роста, и что именно теперь мы находимся в середине этой фазы развития.
В этом случае наше поведение должно было бы последовать примеру разумного воспитания, которое не сопротивляется предстоящей перемене, а старается ей содействовать, в то же время умеряя насильственность ее прорыва. Разумеется, сущность религии не исчерпывается этой аналогией. Если, с одной стороны, она приносит навязчивые ограничения, какие приносит лишь индивидуальный невроз навязчивости, то, с другой стороны, она заключает в себе систему иллюзий, рожденных желаниями и с отрицанием действительности, что изолированно можно обнаружить только при аменции – блаженной галлюцинаторной спутанности. Все это, разумеется, лишь сопоставления, с помощью которых мы силимся понять социальный феномен; индивидуальная патология не дает нам в этом полноценной параллели.
Неоднократно указывалось (мной и особенно Т. Райком), до каких деталей можно проследить аналогию религии и невроза принуждения и какое количество особенностей и судеб созидания религии можно объяснить этим путем. С этим хорошо согласуется и то, что набожный человек в высокой степени защищен от известных невротических заболеваний: восприятие общего невроза избавляет его от вырабатывания личного невроза.
Признание исторической ценности известных религиозных учений повышает наше к ним уважение, но не обесценивает нашего предложения изъять их из мотивировок культурных предписаний. Наоборот, при помощи этих остатков истории нам открывалось понимание религиозных тезисов как невротических пережитков: теперь мы можем сказать, что, наверное, настало время (как и в аналитическом лечении невротика) заменить последствия вытеснения результатами рациональной умственной работы. Можно предвидеть, что при этой переработке дело не ограничится отказом от торжественного преображения культурных предписаний и что всеобщий пересмотр кончится упразднением многих из них, но об этом едва ли стоит сожалеть. Поставленная перед нами задача примирения людей с культурой будет, таким образом, в значительной степени разрешена. Об отказе от исторической правды при рациональной мотивировке культурных предписаний нам жалеть не нужно. Ведь истины, содержащиеся в религиозных учениях, настолько искажены и так систематически маскируются, что люди в целом не могут признать их за правду, точно так же, как дети, когда мы говорим им, что новорожденных приносит аист. И этим мы говорим правду, скрытую под символом, так как мы-то знаем, что эта большая птица означает. Но ребенок этого не знает; ухо его улавливает только искажение, он считает себя обманутым, и мы знаем, как часто его недоверие к взрослым, его строптивость связаны именно с этим впечатлением. Мы пришли к убеждению, что лучше перестать говорить подобную, символически завуалированную правду и, приспосабливаясь к интеллектуальному уровню ребенка, не отказывать ему в ознакомлении с реальным положением вещей.
IX
«Вы разрешаете себе противоречия, трудно между собой согласуемые. Сначала вы заявляете, что труд, подобный вашему, совсем безопасен. Что такие рассуждения никого веры не лишат. Но так как вашим намерением все же является, как это обнаруживается позднее, эту веру нарушить, то позволительно спросить, а зачем же вы, собственно, этот труд публикуете? А в другом месте вы признаете, что может стать опасным – и даже весьма опасным, если кто-нибудь узнает, что в Бога больше не верят. До сих пор человек этот соблюдал подчинение, а теперь он послушание культурным предписаниям отбрасывает. Ведь вся ваша аргументация, что религиозная мотивировка культурных заповедей представляет собой опасность для культуры, основана на предположении о возможности сделать из верующего неверующего. И ведь тут – полное противоречие».
«Другое противоречие в следующем: с одной стороны, вы признаете, что управляет человеком не интеллект, а его страсти и притязания первичных позывов; а с другой стороны, вы предлагаете заменить аффективные основы его послушания культуре основами рациональными. Вот и понимай, кто может. А по-моему – либо одно, либо другое».
«Впрочем, разве вы ничему не научились у истории? Подобная попытка заменить религию разумом ведь однажды уже была сделана, официально и в большом масштабе. Ведь вы помните Французскую революцию и Робеспьера? Но вспомните и недолговечность, и жалкую безуспешность этого эксперимента. Теперь его повторяют в России, и нам нечего любопытствовать о том, как он окончится. Разве вы не думаете, что мы вправе признать, что человек не может обойтись без религии?»
«Вы сами сказали, что религия – нечто большее, чем невроз навязчивости. Но эту другую ее сторону вы не разрабатывали. Вам кажется достаточным провести аналогию с неврозом. От невроза людей надо освободить. А что при этом будет утрачено, вас не тревожит».
Видимость противоречия возникла, вероятно, потому, что я слишком поспешно рассмотрел сложные вопросы. Кое-что мы можем наверстать. Я все еще утверждаю, что в одном отношении мой труд совершенно безопасен: ни один верующий не даст себя поколебать в своей вере этими или подобными аргументами. У верующего есть определенные интимные связи с содержанием религии. Есть невероятное бесчисленное множество других, не являющихся верующими в указанном смысле. Они послушны культурным предписаниям, потому что дают себя запугать угрозами религии, и они боятся религии, пока они должны считать ее частью реальности, ставящей им границы. Эти-то люди и возмущаются, как только им дается право отказаться от веры в реальную ценность религии, но и на это нельзя повлиять доказательствами. Они перестанут бояться религии, когда заметят, что и другие ее не боятся, а о них я говорил, что они узнали бы о падении религиозного влияния и в том случае, если бы я не опубликовал моего труда.
Но мне кажется, что вы сами придаете больше значения другому противоречию, в котором меня упрекаете. Люди так малодоступны доводам разума – они целиком во власти своих желаний, порожденных первичными позывами. Так зачем же отнимать у них удовлетворение первичных позывов и заменять его доводами рассудка? Конечно, люди таковы; но спросили ли вы себя: должны ли они быть такими, вынуждает ли к этому внутренняя их природа? Может ли антрополог установить краниометрический индекс народа, имеющего обычай с детства деформировать головку ребенка бандажированием? Подумайте об удручающем контрасте между блистательной интеллигентностью здорового ребенка и слабостью мышления у обыкновенного взрослого. Разве уж совсем исключено, что в этом относительном захирении в большой степени повинно религиозное воспитание? Мне думается, что потребовалось бы весьма долгое время, прежде чем ребенок, не находящийся под влиянием религии, начал бы задумываться о Боге и о вопросах потустороннего мира. Может быть, эти мысли пошли бы тем же путем, каким они шли у его прародителей; но этого развития не дожидаются – ребенку преподносят религиозные учения в то время, когда у него нет ни интереса к ним, ни способности понять их значение. Разве не правда, что замедление сексуального развития и преждевременность религиозного влияния являются двумя главными пунктами в системе современной педагогики? Когда же мышление ребенка просыпается, религиозные учения стали уже неоспоримыми. Но неужели вы думаете, что мыслительная функция укрепляется, если перед ней, под страхом адских наказаний, закрывают такую значительную область? Если уж кто-нибудь довел себя до того, что без критики принимает весь абсурд, преподносимый ему религиозными учениями, и даже не замечает противоречий между абсурдными доводами, то нам уже нечего удивляться слабости его мышления. Но ведь у нас нет иного средства для обуздания нашей подвластности первичным позывам, кроме как наш интеллект. Как же от лиц, находящихся под запретами мышления, можно ожидать, чтобы они достигли психологического идеала, примата интеллекта? Вы ведь знаете, что женщинам в целом приписывается так называемое «физиологическое слабоумие», т. е. меньшая по сравнению с мужчинами интеллектуальность. Сам по себе этот факт спорный, и толкование его сомнительно; но аргумент в пользу производной природы этого интеллектуального захирения тот, что женщины страдают от жестокости раннего запрета направлять свое мышление на то, что их интересовало бы больше всего, а именно на проблемы половой жизни. До тех пор пока на человека в ранние его годы кроме сексуальной задержки мышления влияет еще и религиозная и связанная с ней правовая, мы действительно не можем сказать, каков, собственно, человек сам по себе.
Я умерю, однако, свое усердие и признаю возможность, что и я гоняюсь за иллюзией. Может быть, действие религиозного запрета не так уж сильно, как я предполагаю; может быть, выяснится, что человеческая природа останется той же и в том случае, если воспитанием в целях подчинения религии не будут злоупотреблять. Мне это неизвестно, и вам тоже не может быть известно. Не только большие проблемы этой жизни представляются в данное время неразрешенными, трудно решить и другие, менее значительные вопросы. Но согласитесь, что тут имеются основания для надежды в будущем, что, может быть, нужно вынести на поверхность клад, могущий обогатить культуру, что опыт иррелигиозного воспитания стоит затраченных на него усилий. В случае, если результат окажется неудовлетворительным, я готов отказаться от реформы и вернуться к прежнему, чисто описательному суждению: человек – существо слабого интеллекта, находящееся во власти желаний, порожденных первичными позывами. В другом пункте я совершенно с вами согласен. Бесспорно, было бы бессмысленным начинанием стараться изъять религию насильственно и одним ударом прежде всего потому, что такое предприятие безнадежно. У верующего веры не отнимешь – ни доказательствами, ни запретами. А если бы у некоторых этого и удалось добиться, это было бы жестокостью. Кто десятилетиями принимал снотворное, не может, конечно, спать, если его этого средства лишить. Что действие религиозных утешений можно приравнять к действию наркотика, прелестно иллюстрируется одним явлением в Америке. Там – очевидно, под влиянием господства женщин – людей хотят лишить всех возбуждающих, опьяняющих средств, а также средств наслаждения, пресыщая взамен этого богобоязненностью. По поводу исхода этого эксперимента также не приходится любопытствовать.
Таким образом, я возражаю вам, если вы выводите дальнейшее заключение, что человек вообще не может обходиться без утешения религиозной иллюзией, что без нее он не вынес бы тягот жизни, жестокой действительности. Да, не вынес бы тот человек, которому с детства вливали этот сладкий – или горько-сладкий – яд. Ну а другой, кто получил трезвое воспитание? Тот, кто не страдает неврозом, не нуждается, может быть, и в интоксикации, невроз заглушающей. Человек окажется тогда, конечно, в затруднительном положении: он должен будет сам себе признаться во всей своей беспомощности, своей ничтожности в гуще мирской суеты – уже более не центр творения, уже более не объект нежного попечительства благого Провидения. Он попадет в положение ребенка, покинувшего отчий дом, где ему было так тепло и уютно. Но инфантилизм обречен на преодоление, не так ли? Не может человек вечно оставаться ребенком, он должен, наконец, выйти наружу, во «враждебную жизнь». Это можно назвать «воспитанием реальностью»; надо ли мне вам еще признаваться, что единственной целью моего сочинения является обратить внимание на необходимость такого прогресса?
Вы, вероятно, боитесь, что он не выдержит столь трудного испытания. Ну что же, дозвольте нам все-таки надеяться. Что-нибудь да значит уже то, когда знаешь, что рассчитывать приходится на одни лишь собственные силы. Тогда выучиваешься их правильно применять. Человек не совсем лишен вспомогательных средств: со времен потопа наука его многому научила и дальше увеличит его мощь еще более. А что касается великих необходимостей судьбы, которых избежать невозможно, их он научится переносить с покорностью. На что ему обманный вымысел о крупном поместье на Луне, выручку от которого никто еще и одним глазком не видывал? Как честный мелкий крестьянин на этой земле, он сумеет обработать свой клочок так, что он даст ему пищу. Тем, что он перестанет ожидать чего-либо от мира потустороннего и сосредоточит все освободившиеся силы на земной жизни, он, вероятно, сможет достигнуть того, что жизнь для всех станет сносной и культура никого не будет более подавлять. Тогда он с одним из наших товарищей по неверию без сожаления скажет:
И уступаем ангелам и воробьям мы наши небеса.
(Г. Гейне. «Германия. Зимняя сказка»)
X
«Ведь это звучит великолепно! Человечество, отказавшееся от всех иллюзий и благодаря этому способное сносно устроиться на Земле! Но я не могу разделить ваших ожиданий. Не потому, что я злостный реакционер, за которого вы, может быть, меня принимаете. Нет, просто из благоразумия. Мне кажется, что мы поменялись ролями: вы оказались мечтателем, увлекаемым своими иллюзиями, а я – представителем требований разума, права на скепсис. Ваши построения кажутся мне основанными на заблуждениях, которые я, согласно вашему же определению, имею право назвать иллюзиями, так как они достаточно отчетливо выдают влияние ваших желаний. Вы основываете свои надежды на том, что поколения, в раннем детстве не испытавшие влияния религиозных учений, легко достигнут так страстно желаемого примата интеллекта над первичными влечениями. Но это, пожалуй, иллюзия; в этом решающем пункте человеческая природа едва ли изменится. Если не ошибаюсь – мы о других культурах знаем так мало, – и сейчас существуют народы, развивающиеся без давления какой-либо религиозной системы, но они не ближе к вашему идеалу, чем другие. Если вы хотите религию из нашей европейской культуры изъять, то это может совершиться лишь другой системой учений, а эта система с самого начала переняла бы все психологические черты религии: ту же – для самозащиты – святость, окостенелость, нетерпимость, тот же запрет мышления. Что-либо в этом роде вам иметь нужно, чтобы справиться с требованиями воспитания. А от воспитания вы отказаться не можете. Путь от младенца до культурного человека долог – слишком много человечков заблудилось бы на этом пути и не доросло своевременно до своих жизненных задач, если предоставить им развиваться без всякого руководства. Учения, применявшиеся при их воспитании, всегда будут ставить преграды мышлению более зрелых лет – точно так, как это делает религия, которую вы в этом упрекаете. Разве вы не замечаете, что у нашей, у каждой культуры есть неискоренимый врожденный недостаток, а именно, что на ребенка, живущего жизнью первичных позывов и обладающего слабым мышлением, она возлагает бремя решений, посильное лишь для зрелого интеллекта взрослого человека? Но культура и не может поступать иначе вследствие неизбежного помещения многовекового развития человечества в несколько лет детского возраста, а побудить ребенка к преодолению поставленного перед ним задания можно лишь средствами аффективными.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?