Электронная библиотека » Зинаида Гиппиус » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Сумасшедшая"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 05:12


Автор книги: Зинаида Гиппиус


Жанр: Рассказы, Малая форма


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Зинаида Гиппиус
Сумасшедшая

I

Иван Васильевич по дороге разговорился.

Это было мне удивительно, потому что в те два-три раза, когда я его видел, – кажется, у священника и у головы, – он молчал, мало двигался и показался мне человеком угрюмым и несообщительным. В захолустном уездном городке, где мне пришлось прожить с месяц, он служил исправником что-то около десяти лет. Помню, когда я это-узнал, тотчас же подумал, что угрюмость его вполне естественна: городок был хуже любой деревни: пустые, пыльные улицы, косые ряды на базарной площади, поросшей мелкой травой, угрюмые избы, кругом – полупесчаные, полуболотистые поля, ни сада, ни леса… Городишко мне сразу показался ужасным, а мы обыкновенно все судим от себя и не верим, чтобы то, что нам кажется ужасным, могло быть иным на самом деле или, по крайней мере, для других.

Мы ехали на почтовых. Я – в дальнее имение, к приятелю, Иван Васильевич – по делам в уезд. Выехали одновременно, а так как до первой станции нам было по дороге, то Иван Васильевич и предложил мне место в своем тарантасе.

– С Макарихи шибко поедете, дорога там получше, – говорил Иван Васильевич. – А вот до Макарихи, пожалуй, поскучаете. А перегон большой – двадцать шесть верст, и дорога лесом. А уж знаете, какие у нас лесные дороги.

Дорога, точно, через несколько верст пошла лесом. Выбоины, лужи от перепадавших дождей, толстые переплетенные корневища, какие-то не то пни, не то гнилые колья – очень хороша была лесная дорога. Как поехали шагом – так и ехали все время. От наступавшего на нас с обеих сторон леса, тесного и темного, веяло свежестью, сыростью, крепким и резким еловым запахом. Точно яблоками пахло. Небо, с еще не закатившимся, но не видным июньским солнцем, уже тихонько из голубого делалось золотым. Тройка, тупо позвякивая бубенцами, шла сама, осторожная, – ямщик не то задумался, не то задремал.

Я смотрел сбоку, близко, на Ивана Васильевича, на его белую фуражку – и теперь лицо его вовсе не казалось мне угрюмым, а только очень серьезным – бывает такая серьезность, с простотой. От фуражки широкое лицо казалось темнее. Ему могло быть лет около пятидесяти, а то и меньше.

Весь он был крепкий, коренастый, немного неподвижный. В карих глазах его, когда он на меня смотрел, я видел туже серьезную, неподвижную простоту. Странная морщина была у него на щеке: длинная, глубокая борозда, от глаза вниз по самой середине. И такая резкая, точно кто-нибудь нарочно провел ему эту черту. Я заметил, что он вовсе не улыбался, даже когда говорил весело. Как будто эти морщины не позволяли ему улыбаться. Однако в общем лицо Ивана Васильевича было очень обыкновенно. Я с трудом могу его припомнить, потому что слишком много раз видел его – или похожее на него.

Он разговорился не сразу. На мои вопросы, впрочем, отвечал охотно и просто. И вдруг сам спросил меня:

– А вы слышали о моем несчастье?

– У вас… жена больна?

– Да-с… В лечебнице. Второй год пошел. В губернском городе.

– Второй год? Что ж доктора говорят? Надеются?

– Как вам сказать? Душевные болезни – область такая… мало, говорят, в науке разработанная. Определенного ответа не добьешься. Ничего мне не известно.

Эти последние слова он сказал с таким странным выражением, что я поднял голову.

– То есть, как не известно? Род болезни-то ведь известен?

– Нет-с… Ни рода, ни причин не знаю. Даже… Конечно, это я вам в слабости минутной признаюсь – но не утаю, случаются минуты… Кажется мне, что никакой у нее душевной болезни нет и не бывало.

– Что вы! Зачем же вы ее в сумасшедший дом отдали?

– Я ее не отдавал… Да вы извините, я ведь оговорку сделал: минутные эти мысли. Она мне не чужая. В медицине же я профан. Доктора лучше знают.

Хотя я видел, что Иван Васильевич сам хочет поговорить со мной, но спрашивать дальше все-таки было неловко, и я молчал, ожидая, что он скажет. Он снял фуражку, провел рукой по коротким волосам и поглядел на меня и вокруг, приподняв немного тяжелые веки. Дорога по-прежнему шла лесом. Вечерело. И заря сходила такая тихая, душистая, золотая.

– С горем моим теперь уж свыкся я, – проговорил Иван Васильевич. – Со всем понемногу свыкаешься. Прежде, бывало, словечко о нем трудно другому сказать. Да и как другому тут рассудить, когда и сам, по совести, не все понимаешь? Оно бы и просто – да не просто. Впрочем, – прибавил он со своей серьезной, почти равнодушной простотой, – вернее всего, что это я так… потому что не чужая она мне…

Я посмотрел на него, на его странные морщины на щеках, добрые глаза – и попросил рассказать мне все по порядку, как случилось «несчастье». Вот что он мне рассказал.

II

– Теперь жене моей, Вере Ивановне, лет за тридцать, на вид же куда больше: худая, бледная, на лице только брови чернеются. Вышла она за меня шестнадцати с половиной; видели бы, какая цветущая была! Просто красавица. Она, надо вам сказать, княжеского рода; то есть мать ее княжной была, из захудалых, сирота. Да за мелкого чиновника в губернском нашем городе вышла. Я ее не знавал. В ту пору, как я с Верой Ивановной познакомился, отец ее уже давным-давно на второй был женат, из простеньких; детей куча, Вера за ними смотрела. Гимназию она, впрочем, кончила. Дом бедный, Верочка бесприданница, да мне все равно; я уж тогда служил, в другом уезде, помощником. Как-никак, думаю, проживем. Верочка мне понравилась очень.

Я, видите ли, – вы, может быть, не знаете, – я высшее образование получил, в Казанском университете, о другой дороге мечтал – да не кончил. История там одна вышла. В молодые годы человек горяч, нерассудителен, и время наше было такое особенное… В серьезной истории я замешан не был, однако из университета уволился. Могу с твердостью сказать (тут Иван Васильевич взглянул на меня почти сурово), коренным моим убеждениям я и посейчас не изменил, каков был – таков и остался. Только рассудительности, да выдержки, да опыта прибавилось. Единой моей верой было – гуманность, человеколюбие, посильная жизненная помощь тому, кто нуждается в свете и в хлебе. Не сочтите меня хвастуном, да я и не говорю о том, что сделал, а только о том, во что всегда верил. Мы с сестрой тоже из мелкой чиновничьей семьи, в Казани же; родители умерли, сестра в сельские учительницы пошла, а я на службу, в уезд. Долго я мучился перед поступлением на место, пока понял, сколько я тут могу посильного добра сделать. Сестра три года со мною не зналась, а после и она поняла. Трудновато сначала было, да и теперь подчас нелегко; однако какое же сравнение! Времена год от году меняются. Лет тридцать-сорок тому назад такого человека, как я, с моими убеждениями, – дня бы не стали держать. А теперь я у губернатора на лучшем счету. Теперь принцип гуманности и просвещения торжествовать начинает. Все теперь в эту сторону пошло.

– Неужели? – возразил я невольно.

– Да-с. Разве не изволили сами замечать? Случится с кем из высших поговорить – увидите. Ветер в эту сторону повернул. Человечество развивается. Культура, наука, знание – хоть медленно, а делают свое дело.

– Значит, вы верите, что люди стоят на прямом пути к всеобщему счастью? – опять не удержался я и перебил его.

Он изумленно приподнял брови.

– А то как же? На прямом, – хотя, может быть, и не на торном. Еще придется потерпеть… да все само собой образуется, силою вещей. Заметьте: просвещение ширится, угасают суеверия, одно за другим; развивается разум, а с ним разумное удовлетворение потребностей, уважение к чужой личности во имя идеала человечности.

Я видел, что этот разговор может завести нас далеко, а потому больше не возражал. Иван Васильевич вернулся к прерванному рассказу.

– Так вот, женился я на Верочке. Вспоминая теперь это время, вижу, что и тогда в ней было что-то не вполне нормальное. Ни истерик, ничего этого, а так, как доктора говорят, – усиленная чувствительность. Думаю, что было. Я ее любил, искренне вам говорю, всей душою. А она – просто и сказать нельзя, что с ней делалось. Говорит, говорит, как любит – а потом даже рассердится.

– Не могу я выразить моей любви. Хочу – и не могу. Помоги мне, если тебе меня жалко.

Я ее успокаиваю.

– Это, – говорю, – у тебя, Веруша, романтизм. Я знаю, что ты меня любишь, и счастлив. Чего же тебе еще?

Удивляться романтизму было нечего: ведь ей еще семнадцати лет не исполнилось; а я уж был не юноша.

Однако она все чаще на меня сердилась. Потом вдруг как-то говорит:

– Ты со мной, как с куклой, забавляешься. Ничего я про тебя не знаю. Скажи, что ты думаешь.

Меня этот упрек обидел, потому что был, коли хотите, справедлив. Но что же делать? Такая молоденькая да хорошенькая, я же влюблен в нее был; первое время после свадьбы… Конечно, я опомнился, прощенья у нее попросил.

– Подожди, – говорю, – все в свое время придет.

А она:

– Дай мне работу какую-нибудь. Мне скучно.

Я и этому обрадовался. Вижу, настоящая будет женщина, человек-женщина. Но пока-то – ведь ребенок сущий. И опять говорю:

– Подожди, все придет. Хозяйством займись, квартирой. С хорошими людьми говори, старайся их понимать. Я тебе книжек из Петербурга выпишу новых, да и старые посмотри, какие у меня есть, почитай.

Она ничего, согласна. Я в разъездах – она домовничает. Городок, где мы тогда жили, похуже был теперешнего моего; застоя больше. Местоположение, однако, наряднее: речка, леса кругом. Квартирку мне удалось сыскать хорошенькую: новый домик, три комнатки – как игрушки. С матушкой протоиерейшей познакомил, с женой члена суда, ну знаете, обыкновенное уездное общество. Милые очень люди есть. В те времена похуже были, посерее, а теперь, вот, скажем, хоть у нас в городе, – прекрасное общество, образованные все и не скучают.

Так вот-с и зажили мы. И год живем, и другой, и третий. Вера совсем обошлась, читает много, книги, газеты мы выписываем, я уж с нею, знаете, как с товарищем дорогим, обо всем, что на душе лежит, разговариваю, по службе там что-нибудь или сомнение – всем с нею делюсь. Она, бывало, все рассудит как следует. И с обществом нашим сошлась, – и так, между городскими мещанами у нее были приятели. А то и по селам окрестным завела знакомства. Приходит, знаете, народ, она со многими говаривала. Я не мешал. Хорошее дело. До барства-то я, можете судить, не охотник. По селам у нас темнота; если Вера поговорит с ними – так ведь, кроме добра, им ничего от этого не будет.

Приезжал к нам чиновник из Петербурга. Прелестный такой человек, знаете, из молодых. Мы с ним очень сошлись, у нас он два раза обедал. Верочка ему рассказывает, как она по деревням ездит, то, другое… Он ее хвалит, тоже о свете и о темноте народной говорит. Я слушал да радовался. Но тут-то, в самую мою отрадную минуту, и случилось мне в первый раз заметить, что с Верой что-то не так. Говорила оживленно – вдруг сразу молчит и задумалась.

– Что ты? – спрашиваю. И гость смотрит.

А она глаза на него подняла и жестко так проговорила:

– Хороши мы, да не очень. Подло живем, подлые дела делаем.

Можете себе представить, как это нас поразило! Я просто не опомнился. И даже понять не могу, о чем она. Чиновник этот – честнейший человек. А уж меня-то она, кажется, знала.

Я не нашелся, что и ответить, а чиновник покраснел, однако сдержался, улыбнулся и любезно спрашивает:

– Что это вы так строги, Вера Ивановна? Что вам не нравится?

Мы за чаем сидели, летом это было. Она из-за стола встала, к окошку подошла, смотрит на улицу, вздохнула и говорит, равнодушно так:

– Нет, ничего, извините… Это я вообще. Не подло то, что мы делаем, а скучно.

– Вам скучно? Но…

– Нет, не мне скучно, а дела эти, и мои, и ваши, скучные. Вы вот о благе человеческом думаете; о чтении книжек по физике, положим. Ну вообразите, что уже все сделалось, и все, – даже Митька-пьяница из Ухабного, – живут, как мы. И знают все, что мы знаем. Ну?

Я даже вскочил.

– Вера! Да о чем ты?

А она продолжает:

– Ну и счастье. Только скучное. Согласитесь, что скучное.

Чиновник ей много кое-чего дельного говорил, широкие мысли развивал – прелестный, красноречивый человек! Она уже не отвечала, будто соглашалась.

После я ее крепко пожурил. Она и мне ни одного слова, точно не ей говоришь. Вспомнил старое, романтизмом ее попрекнул. Усмехнулась и прочь пошла. Дня три я на нее сердился – потом обошлось. Зажили мы по-старому.

Иван Васильевич вздохнул, помолчал немного, точно вспоминая, и опять заговорил.

III

– По-старому – да не по-старому. Заскучала у меня Верочка. Молчит. А если я, бывало, как прежде, начну ей что-нибудь рассказывать, из поездки вернувшись (мало ли что случается у нас, преинтересные вещи), она ничего, я хожу по комнате, – она молчит, следит за мною глазами исподлобья. Неприятный такой взгляд.

– Что ты, Вера?

– Ничего. Говори. Я смотрю на тебя. Очень вы все интересные.

Фу ты, наказанье! И хоть бы объяснила, что с ней. Нет, сидит, и замечаю я постоянно – эдак исподлобья откуда-нибудь за мной следит. Иногда выводила меня из себя:

– Что ты меня наблюдаешь? Роман, что ли, хочешь писать? Пиши. Все-таки занятие.

– Почему же не понаблюдать? Ты интересный тип. Скажет, усмехнется и уйдет.

Однако я ее и жалел. Может быть, и в самом деле ей скучно? Молоденькая, детей нет, я постоянно в разъездах, с протоиерейшей да с членшей какое же особенное веселье? Конечно, я в Вере мечтал видеть истинную женщину, человека, работающего, как я же, посильно для ближнего, для младшего, темного брата; я думал о помощнице… Но она молода. Пройдут ребяческие годы – она свободно примется за дело. А мало ли у нас в глуши истинно святого дела для женщины? Учи да лечи – эти два слова всего стоят.

Однако вижу, Вера у меня скучает. Не зверь я какой-нибудь, не по домострою живем. Чего человек желает для себя – на то он и имеет право. И поговорил я с Верочкой. Она будто обрадовалась. Ну и отлично, думаю.

Отпустил я ее к родным, в губернский город. Оттуда пишет – еду, мол, на месяц с теткой в Москву. Пусть едет, в театрах, думаю, побывает. Три месяца, с Москвой, она проездила, в феврале вернулась. А тут, знаете, как нарочно полк к нам перевели, веселье такое пошло – страх! Весной пикники, верхом, в шарабанах, воинский начальник вечера задает, попадейки даже молоденькие заплясали – две их тогда было у нас.

Вера моя так и летает. Про Москву мне едва рассказала.

– Весело ли было?

– Весело.

– Ну что ж, ты теперь довольна?

– Я? Чем?

Я затруднился.

– Как чем? Вообще… жизнью, что ли…

– Чьей жизнью? Своей?

Просто как-то некстати отвечает. Говорю, однако:

– Не хочешь меня понимать – не надо.

Но она обняла меня, ласково:

– Не сердись, мне весело. А больше ни о чем не спрашивай.

Признаюсь, эти слова мне показались и обидными, и оскорбительными. Не спрашивай! Кто же заботится о ней, устраивает ей жизнь свободную, веселую, праздную, – устраивает, быть может, даже не одобряя ее, лишь в надежде на будущее? И вдруг – не спрашивай! Какие у нее тайны завелись?

Вера точно никогда ни одной книжки не читала. Барынька, ну как всякая, только побойчее. Смелая, на лошадях скачет без устали, до свету танцует в клубе. Один офицер, хорошей фамилии был и красивый, очень за ней ухаживал. Она хохочет, бывало, с ним, от других отстанут или вперед уйдут, – ну, и начали на них поглядывать. Знаете, подавать повод к сплетне – людей в грех вводить. Пойдут этим заниматься.

Как-то вернулись мы домой – я Вере намекнул. Что такое? Вся вспыхнула, глаза злые.

– А ты ревнуешь, что ли?

И, не дождавшись моего ответа, взяла свечу и ушла.

Я подумал: что-то будет? На душе, знаете, скверно, – мутно как-то. В первый раз ночь не спал. Однако преодолел эти глупости, ничего.

А Вера со Столетовым, офицером этим, сразу стала сдержаннее, сама – мрачнее тучи. Я, впрочем, успокоился, все, думаю, обойдется. Жизнь свое возьмет.

Один раз, знаете, возвращаемся мы с Верой от члена суда – вечеринка у него была небольшая, – возвращаемся домой, поздно, улицы пустынные, под осень уж дело, однако тепло. Тучи такие черные громоздятся, луну то прикроют, то опять светлее. Я, признаться, устал, в этот день только из уезда приехал, дело было, а тут эта вечеринка. В карты я не играю, так, дремал больше. Иду домой и молчу. И Вера молчит. Уж совсем перед домом говорю ей:

– А ведь перевод-то мой, Верочка, должно быть, состоится. Городок лучше нашего, к губернскому ближе…

Не успел я договорить – как она вдруг мою руку бросила и зарыдала. Я просто перепугался. На улице, знаете, да и плакала она редко, я не привык. О назначении моем новом давно говорилось, ничего тут неожиданного для нее не было. Я, признаться, давно его желал. Должность та же почти – только ответственнее, значит, и добра можно больше сделать. Я уж к службе моей очень привык и полюбил ее.

Вера так и разливается – плачет.

– Да что с тобой? – пристаю я и даже сержусь. – Скажи, сделай милость.

Сквозь рыдания вдруг слышу:

– Если б ты знал, как я несчастна. Не могу я тебе ничего сказать! О, как я несчастна!

Тут, знаете, меня как обухом по голове! Кончено, думаю. Влюбилась в Столетова! Вот тебе и веселье! Заботился я о сплетнях, а что посерьезнее – о том не подумал.

Вы знаете, что любил я ее душевно. А любящий муж, каких бы он ни был убеждений, в первую минуту после такого открытия ничего, кроме боли и гнева, не почувствует. Надо только переждать эту первую минуту. У меня, к счастью, хватило силы помолчать, а потом уж и разум, и воля, и уважение к чужой личности проснулись.

Идем мы потихоньку вперед, отдельно, луна тут проглянула; Вера уж не рыдает, а чуть слышно всхлипывает. Тяжело мне было; подумал я и говорю:

– Вера! Я человек и ты человек. Будем же говорить по-человечески. Ты не раба моя, вспомни. Если ты кого-нибудь серьезно полюбила – скажи. Разве ты меня не знаешь? Я тебя люблю – но я прежде всего ценю свободу человеческой личности. Я дам тебе развод.

Мы уже всходили на наше крыльцо. Вера взошла первая. Стукнула в дверь, потом обернулась ко мне, – я видел, как глаза из-под черной кружевной косынки блеснули удивленно. Ответить она не успела, нам тотчас же отворили, со свечой. Молча взошли мы на лестницу. Мне была неприятна и эта свеча, и то, что Вера ничего не ответила. Она молча разделась и прошла в спальню. Когда я туда вошел – она сидела в белой кофточке у туалетного стола, пригорюнившись, спокойная.

Как ни тяжело – я хотел опять начать разговор, но она меня предупредила:

– Вот что я тебе скажу, милый друг Иван Васильевич (в первый раз меня так назвала). Ты меня глупее считаешь, чем я есть. Я тебя хорошо знаю и твои убеждения знаю; подумай, если б я полюбила Столетова – что же мне за несчастье? Ты бы дал развод, ну погоревал бы немножко, но скоро бы утешился, потому что поступил бы по своим убеждениям. Но дело в том, что я не полюбила, никуда от тебя не уйду, да и некуда идти.

Сказала, а сама не смотрит. Я страшно обрадовался, руки даже к ней протянул.

– Вера! – зову ее. – Вера, милая! Ну прости меня! Чего ж ты плакала-то? Чем ты несчастна?

Она не глядит и не двигается.

– Ты этого не поймешь, Иван Васильевич. Душно мне, противно.

– Невесело? Вот ты в Москву ездила…

Она вскочила, смотрю – опять у нее слезы на глазах.

– Невесело! Да ты думаешь, мне нужно это веселье? Это как мерзкая, грязная водка для меня! Да и не водка, а вода грязная, водка-то все же пьянит. Еще душнее, чем с тобой… Нет, и с тобой душно. Везде духота и грязь.

Я принахмурился.

– Чего же ты, собственно, хочешь, Вера? Что тебе не нравится? Что это, романтизм, философия? Смысла жизни, что ли, не видишь?

Я приготовился с ней серьезно рассуждать. Она моя жена, я обязан поддержать ее в минуту сомнения. В былое время мне приходилось встречаться с такими мятущимися умами. Многие это переживают.

Но то, что она мне стала говорить, я никак не мог взять в толк. Душно да душно. Под конец она озлобилась:

– Почему тебя никто не любит? Почему? Вот ты и хорош, и добр с народом, а как только настоящий человек – он тебя не любит. И никого не любят из вас, «гуманных» людей, думающих об одной «пользе» да о собственном благородстве. Чувствуют, что вы в яму ведете. Если все будут, как ты, – все провалитесь!

– Вера, опомнись! За что ты так несправедлива? Разве я думал когда-нибудь о себе? Моя вера в человечество…

– В калошу пустую.

Я просто с ужасом на нее поглядел.

– И вот, ты правду сказал, все в твою сторону поворачивается. Торжествуй! Или такие, как ты, с верой в разумную пользу, в просвещение учебниками физики, – и все плодятся такие, с гордостью плодятся, – или уж бессловесные, офицеры с московским весельем… Что ж, подгоняй, подгоняй всех под свое благородство! Зашивай Божью землю в мертвую баранью шкуру! И зашьются, да долго еще проклинать всех вас будут!

Никогда я не видал ее в таком исступленье. Я уже не спорил, только успокаивал ее. Даже прощенья просил, уверял, что понимаю ее, хотя решительно не понимал, что с нею и откуда у нее эти дикие слова. Целую ночь мы проговорили. Я уж почти и не слушал ее. Да она все свое повторяла, что я, мол, думаю, что все к лучшему идет, а она видит, что все к худшему. Словом, что ни скажу – все наоборот…

– Вы, говорит, гуманники (слово такое выдумала!), душу человеческую потихоньку залавливаете, наваливаетесь на нее своим телом. А тело-то душой живо. Маленькую вещь позабыли!

Только что хотел ей возразить, а она прибавляет:

– А душа не одними чтениями по физике жива.

Так и махнул рукой. Чудит или нездорова. Я ей не противоречил, она успокоилась как будто. И даже нежна ко мне стала. Совсем мы было помирились.

А тут дела такие подошли. Простудилась она сильно вскоре после того. Стала у нее нога болеть. Дальше – больше. Возил я ее по докторам. Пользы не было. Я назначение сюда, в этот город, получил. Больную ее и перевез. Тихая такая стала, покорная. Летом на кумыс ее со знакомыми отправил. Болела она у меня года два, если не больше. Сильно страдала. Ногу свело, ходить совсем не могла. На третий год я ее повез в Москву. Там ей прижиганья стали делать. Что она вытерпела! Однако ж после того начала поправляться и ходить, прихрамывала только немножко.


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации