Текст книги "Сумасшедшая"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
IV
– Я знаю, – продолжал Иван Васильевич, помолчав, – вы меня спросите, не была ли Верочка религиозна? Так нет; ничего в ней этого не замечалось. Особенной религиозностью ее упрекнуть было нельзя. В церковь, конечно, ходила иногда, службы большие бывают, говела, как полагается – у нас ведь все на виду, – ну а так, чтобы поститься, молиться, ханжество какое-нибудь – ни-ни! Ничего этого не было.
Да у нас, знаете, и трудно клерикальностью особенно увлечься. Со священниками мы живем в эдакой житейской дружбе, семейно знакомы, всячески привыкаем к ним; с другой стороны, сказать вам правду, священники наши с женами – наименее культурная часть городского общества. Как бы, что ли, неровня нам немножко, и все это чувствуют, и они сами прежде всего, что им, конечно, делает честь. Я, вы понимаете, не о барстве говорю, сами можете судить, а об общем, что ли, уровне умственного развития. Оно и естественно: академисты там и другие, если по чисто ученой части – в монахи идут, или, если умный даже и священник, понявший моральное, нравственное значение религии, ее истинный исторический смысл, – он сейчас в деревню не пойдет, его место где-нибудь в Петербурге; деревня еще до него не доросла, а там он полезен. К нам идут наши же, большей частью из-за хлеба: поучится в городе в семинарии, свой же брат мужичок, – и готово. Пасет стадо понемножку. В догматах и в прочем выученном крепок, разъяснить, коли нужно, бабе, которая икона, Владимирская или Казанская, по воздуху шла, или которой из них надо молебен служить от потери зрения – может; чего ж еще? Друг друга они понимают с мужиком, потому что до семинарии-то вместе парнишками раков ловили; такой батюшка не мудрствует, а потому в православии крепок, в ересь его не свернешь. Вот недавно даже у нас мужичка совсем простого в священники поставили, – в свое же село. Он, правда, надела не имел, в уездном училище учился – не кончил, – так, перебивался кой-чем; агентом от товарищества машинок «Зингер» был, все разъезжал по уезду; да со священниками нашими и сошелся, понемножку миссионерить начал, перенял у них; ведь нашу сторону знаете, раскольников у нас – страх! Понравился нашим батюшкам, они и устроили ему как-то. Попит теперь в селе, ничего.
В городе, конечно, пообразованнее немножко батюшки, да и понатерлись, а все-таки, знаете, вроде этого. Оно для их положения и лучше. Спокойнее. Я так смотрю, что все это пока нормально и необходимо для будущего, когда силою вещей дело повернется в разумную сторону.
Вот говорил я вам о нашей губернии: у нас и раскола, и штунды, и молокан, и других разных сект – видимо-невидимо; однако теперь уменьшается. Отчего? Думаете, от миссионерства? Ничуть. Кого там миссионер наш обратит и куда? Разве какого-нибудь, кому не удобно в секте оставаться, по делам, что ли. А уменьшаться стало силою вещей. Ветер с другой стороны подул. Прежде, бывало, им всякое выслеживанье, преследованье, с серьезностью к ним, с опаской – они и топорщатся. Повоюем, мол! Знай наших! А нынче – и глядеть-то на них очень не хотят. Еду я, например, по уезду, случится там что-нибудь; в веру ихнюю я даже и не вникаю, спрашиваю для формы: молоканин? старовер? Ладно. Штундист? И то ладно; подай штрафик там, какой ни на есть, и продолжай, коли охота. Они видят, староверы особенно, что никто ими даже не интересуется, хвать – и осели; дух-то воинственный поспал. К работе повнимательнее, глядишь – ребят в школу к попу посылают. Мальчишка подрастет, поосмотрится, видит – церковнику-то времени побольше, поспокойнее, повыгоднее; иной и в семинарию угодит. Так тихо-мирно время-то свое и берет.
Иные, скажу вам, всячески меня заинтересовывали: мы, говорят, ни молокане, ни штундисты, ни баптисты. Кто же вы? Духоборы? – Нет. – Кто же? – Мы, говорят, «ищущие». У нас, говорят, совсем не то. – Я, однако, не стал вникать. Такой, объявляю им, секты нет, я вас запишу молоканами, мне решительно все равно. А если вам по существу угодно говорить – идите к батюшке, может быть, он вас определит. Уж не знаю, ходили ли.
Впрочем, как народ – сектанты ничего; даже потише и поначитаннее церковных; чтение только у них несуразное. Вбок все пошло. Духоборы эти да толстовцы – тоже, по-моему, ненормальное, потому что преждевременное явление.
Однако я от рассказа моего отвлекся, извините. Отступление, впрочем, небесполезное, потому что Верочка моя, как поздоровела и переехали мы в наш город, понемногу стала этими верованиями интересоваться. Как-то даже со мной, для прогулки, в село Безземельное ездила. Толковала с ними, иных звала в гости. Я – ничего; она и раньше, давно, народом интересовалась.
– Ты бы, – говорю, – Вера, чем слушать их, почитала бы им что-нибудь, рассказала бы.
– Что я им расскажу? Чему их научу? Я сама ничего не знаю.
– Ну, милая, мужика всегда есть чему поучить. Она смеется.
– Ты с ними не говоришь, так и не суди, что они знают и чего не знают. Впрочем, пусть они ничего не знают. Мне с ними не душно. А ты, вот, знаешь, что надо жить во имя человека, и духота от твоей жизни. Не запрячешь жизнь только в человека.
Вижу – раздражена, я молчу. Оставил ее. Пусть ищет неведомо чего с этими «ищущими». Поздоровела – опять стала против меня раздражаться.
Давно уж у меня мысль одна была. Верочка, думаю, не у дел, был бы ребенок – ничего бы этого не случилось. А как взять на воспитание ни с того ни с сего? Однако тут мне помог случай. Сама Вера захотела.
Умерла у нее сестра сводная в губернском городе. Замужем была за писцом каким-то, муж еще молодой, детей штук пять, беднота. Младшему мальчику, Андрюше, всего десять месяцев. Да еще болезненный мальчик.
Приехала Вера из города серьезная. Потом просит меня:
– Иван Васильевич, возьмем к себе Андрюшу. Усыновим. Ничего, что он больной. Я его выхожу.
Я рад-радехонек, однако нарочно не сразу согласился, чтоб она не думала, что я ей игрушку хочу дать.
Поехали, привезли мальчика. Хорошо у нас стало, хоть и болел Андрюша. Верочка точно век с детьми возилась, любит – страх. И я к ребенку стал привязываться. Усыновили мы его.
Вера Андрюшей хоть и занимается, однако характер у нее мало изменился. Чуть разговор – она своих мыслей не оставляет, все против меня. (С сектантами дружит и говорит, – однако ничего, в меру.)
Тут вскоре прибавилось еще наше семейство. Сестра моя приехала. Хоть мы много лет не видались – я ее любил и уважал, и давно уговаривал ко мне переехать. Она постарше меня, когда я на службу поступил – она уж в селе учительствовала. Года три после того не писала мне, а потом ничего. Поняли мы друг друга. Ко мне не ехала, пока здоровье было, деятельная она такая, живучи по селам, фельдшерству получилась, то, се. Так и шло. А в тот год заболела она, лета не молодые – ну и согласилась отдохнуть, место бросить, у меня пожить. Силы будут – дело для такого человека всегда найдется.
Думал я тоже, что и Верочке Клавдия принесет пользу.
И старше, и опытнее, и человек достойный, по самому роду деятельности, всяческого уважения.
Однако я сразу заметил, что они с Верочкой не понравились друг другу. Может быть, оттого, что уж очень они разные. Клавдинька – пожилая, моего сложения – ширококостная, хотя не полная, большая, лицо такое энергическое, губы поджатые. Верочка же, хоть побледнела и похудела, однако, еще очень красива была. Росту небольшого, одета не нарядно, – однако всегда заботливо как-то и аккуратно. Во всяком пустяке, по наружности, у них различие; например, у Веры брови очень густые, черные, вразлет; а сестра моя светло-русая, у нее вовсе бровей не видно.
И в характере мало сходства. Верочка легко раздражается, кричит, а у Клавдии такой спокойный, сдержанный тон, как молотком бьет. Злобы я, впрочем, в Клавдии никогда не замечал; разве сварливость некоторая, ну да это надо извинять, у старых девушек это бывает. А так – чудный человек! Энергия какая, сила деятельности, честность! Мне было очень неприятно, что они с Верочкой как будто не сошлись. Ну да ничего, думаю, – обойдется. Вера с ребенком, Клавдия по хозяйству да в больнице бывала (с доктором земским познакомилась) – к Андрюше же не подступалась – мал.
Однако Вера уж и тогда против нас обоих с Клавдией раздражалась. Клавдия, видимо, жалела меня. Веру считала истеричкой, взбалмошной, неразвитой и однажды сказала мне, что замечает в ней ненормальность. Мне было неприятно, обеих я их любил – но что ж делать?
V
– Все вокруг шло, знаете, своим чередом. Службой моей я был доволен, мною тоже довольны: сколько мог – трудился. И маленькое колесо, если оно правильно вертится, необходимо в гигантском мировом механизме. Случаются, конечно, заминки, узелки небольшие завязываются, – но ведь общему направлению они не мешают, течения истории не удержать.
Была и у меня однажды неприятность. В холерное время прислали к нам из города лишнего фельдшера, нового. Он, знаете, из простых, из городских мещан, молодой еще – но удивительно как это все теперь скоро усвояется, ежели человек соприкоснется с современным просвещением! У этого, положим, еще грубоватости порядочно было, ну да ведь только что выбился, понял, что такое наука, почувствовал, что он человек, а кругом такая еще темнота. Мне этот Касьян Демь-яныч очень понравился своей уверенностью во всем. Я его на время даже у себя поселил, в больнице места не было. У нас в городке, собственно, холерных заболеваний не случилось ни одного. Барак устроили мы, лежал там приезжий из губернского города, выздоровел, а дальше и не пошло. Касьян Демьяныч, однако, еще жил у нас, в барак и в больницу ходил, а в свободное время – так, по городу; интересовался. Он из большого губернского центра раньше не выезжал.
С Клавдией он очень сошелся. Она подолгу с ним говаривала, он слушает, видно, на ус мотает, Клавдинька очень начитанная. И я иной раз в разговор вступлю. Обо многом тогда рассуждали.
Одна Вера, бывало, молчит. Молчит, а то усмехнется. Я уж ее и не трогаю, еще невесть чего наговорит. Хотя не нравилось мне это: серыми мужиками не гнушается же, а на Касьяна Демьяныча косится. Радоваться надо, что такие пошли, прощать многое, – а не воротить нос.
Был летний праздник, большой, – в соборе протоиерей служил. Мы с Верочкой только что вернулись от обедни (нельзя же, знаете, у нас все на виду, это уж известный порядок). Клавдия ждала нас с чаем в столовой. Сели. Касьяна Демьяныча нет. И в церкви его не было. Клавдия и говорит:
– А Касьян-то Демьяныч хотел сегодня случаем воспользоваться, поговорить народу… Знаешь, о противохолерных мерах. Действительно, никакого ведь у нас и примитивного представления о гигиене нет.
Не успела она это выговорить – как дверь настежь, влетает урядник.
– Ваше высокоблагородие, беспорядки! На площади фер-шала бьют!
Фу ты! Никогда у меня этого не бывало. Я фуражку в охапку – вон. Где помощник? Туда же, говорят, побежал.
Вы слыхали, я думаю, что в холерное время кое-где и бараки разбивали, и даже докторов колачивали. Что делать? Много еще на Руси невежества и тьмы, борется она до поры с настоящим светом. Да и за то надо благодарить, что свет-то воссиял, знаем его, где он. Однако у нас в городке и народ не такой, да и холеры не было – пустяки, думаю. Какой бунт!
И точно, бунта не оказалось. Живо мы учинили суд и расправу, усмирили, так сказать, страсти – и получаса не прошло, как наш Касьян Демьяныч сидел у нас в столовой, и Клавдия поила его чаем.
Однако ему успели здорово подбить глаз, и лицо у него, естественно, было злое-презлое, сумрачное, дикое. Ужасно это варварство озлобляет человека молодого. До ненавистничества может довести, я это понимаю.
Клавдинька участливо расспрашивала:
– Да как это вышло? Пьяные они? Что вы им говорили?
– Чего говорил? Ничего особенного не говорил. О чистоте да о роли, значит, известки в холерное время. Могли понять.
– Ну а как вышло-то? – спросил я. – Ведь Евтихий Иванов вас первый ударил?
– Черт его, почем я знаю… Ражий такой мужик. Видите, я им говорю об известке, потом рисую это им картину холерного заболевания, слушают. Только баба какая-то пискнула: «Молебен бы Владычице»! Я отвечаю, что молебны в холеру опасны, так как происходит заражение во время сборищ. Загудели, – однако ничего. Продолжаю. Опять кто-то: «Спаси, Господь!» Это уж меня, признаться, раздражило, я и говорю: вы лучше об известке думайте; поняли? – «Как не понять, кричат, ты в известку-то вместо Бога веришь». Я и так взбесился, а тут орут: «Бей, ребята, какой это фершал, это он нас в известковую веру прельщать наслан»… Я и сам заорал. Ну и стали бить…
Как я ни был раздосадован и возмущен, однако тут не вытерпел, улыбнулся. Известковая вера! Выдумают же!
Моя Верочка уж совсем громко расхохоталась. Клавдия ей заметила:
– Удивляюсь вашему смеху и легкомыслию. Касьян Демьяныч молод, прям – он пострадал за свою молодую, честную горячность…
– Да, – сказал я. – Вы нашего народа не знаете. Так с ними говорить еще нельзя. Не следует прямо оскорблять некоторых суеверий. Многое нужно обходить, осторожно ведя их вперед, не отнимая преждевременно того, что они со временем бросят сами.
– Ну да, ну да, – вдруг взволнованно заговорила Вера и встала. – Узнаю тебя, Иван Васильевич. Лгать, притворяться, обходить этих людей, которых вы называете темным народом. Примите вот это, маленькое, – а в остальном мы с вами! Потом вот это, и еще, и еще. Так кругом и надеются обобрать!
– Вера! Вера! – пытался я ее урезонить.
– Что такое – «Вера!» Я правду говорю. Где-то выдумали какое-то небольшое человеческое счастьице, и с самодовольным спокойствием идут правдами и неправдами совать его в горло всему миру! Решили за себя и за других, что оно всем нужно, всем впору. И как это случилось, что самым узеньким душам дано урезать широкие, и жизнь, им покорная, складывается по ниточке… Кто это им помогает?
Клавдия не выдержала:
– Это ваши сектанты-то с широкими душами, видно, и поколотили Касьяна Демьяныча…
– Нечего злиться, – спокойно отвечала Вера. – Вы мне все так противны вашей самодовольной и удачливой тупостью, что я давно бы ушла от вас, если б… к несчастью, везде не было таких, как вы, и того же, что здесь. Человек для человека, человек во имя человека… Вот какой простор и ширина!
Она захохотала. Клавдия, видно, сдерживалась, однако прошипела:
– Вижу, что вы хотите выше своей головы прыгнуть.
– Человек так создан, Клавдия Васильевна, что может жить, лишь пока знает или верит, что есть нечто выше его. Те, кто эту необходимость потеряли, – мертвецы. Не только вы с вашим братцем, а может, полсвета теперь. Вот и такие уже, как Касьян Демьяныч. Молоды опенки, да черви в них.
Ей никто не возражал.
– Я, говорит, таких людей хочу найти, которые бы в жизнь, а не в смерть глядели… Не в свое бы имя, человечье, жизнь устраивали, а во имя Того, кто их повыше.
А Клавдия опять, и так ласково:
– За чем же дело стало? Подите, поищите… Четьи-Минеи почитайте. Кстати же вас с уголька спрыснут.
Вера только глазами засверкала и прочь пошла. В дверях говорит:
– Не пойду я никуда. Все равно всех загрызете. Легион вас надвигается. Я давно пропала, да мне себя не жаль. Вот только еще ребенка жаль.
Остались мы втроем. Слышу я, говорит Клавдия фельдшеру тихонько:
– Знаете, она ненормальна.
Тот только головой кивнул. А Клавдия опять, погромче:
– Как мне жаль брата! Но теперь меня заботит будущность несчастного мальчика.
Об Андрюше и я тогда в первый раз задумался.
VI
– Ну-с, теперь уж немного осталось, к финалу приближаемся. Кстати, из лесу скоро выедем. От лесу до Макарихи с полверсты, не больше. Вон как в лесу-то быстро темнеет! Давно ли солнышко закатилось, а и зари уж не видать. Коли не соскучились – так я уж кончу, а то скоро доедем.
Я усиленно попросил его кончать, и Иван Васильевич, плотнее надвинув фуражку, продолжал рассказ.
– Чрезвычайно это было для меня тяжелое время. С Верой никаких ладов нет, бледнеет она да сохнет, помочь – не знаю чем. Я ей старался без нужды не возражать, но от этого ее раздражительность не уменьшалась. Чуть что – вспышка, обличенья эти вечные, просто никому – да и ей самой – в доме житья нет. Прежде такая скромная была, а теперь стала даже до циничности доходить. Не то чтоб грубо очень, а ужасно неприятно, именно цинично, говорила. Побранилась, например, как-то с Клавдией, я молчал, слушал. Она ее оставила – и ко мне.
– Ты, говорит, Ваня, все-таки тем лучше, что в тебе хоть злобы нет. Ты, говорит, знаешь, на что ты похож? Вот бывает, что подадут суп, не за обедом – а так, отдельно, когда есть не хочется. Полную-полную тарелку, подадут без скатерти, и светлый такой, ярко-желтый бульон, с большими выпуклыми жировыми кругами, медленными, потому что бульон чуть тепленький. И ни одной капли соли туда не положено, совсем пресный. И надо этот бульон есть маленькой чайной ложечкой. Вот такие вы все. А у кого еще в придачу злоба – это как если бы в этот бульон еще кто-то подошел и плюнул.
Так это было противно слушать, что я даже встал и ушел.
Единственное в доме отдохновение – наш Андрюша. И Вера, когда с ним (а она с ним все больше да больше сидела) – совсем меняется. Добренькая такая, песни ему поет. И я ужасно к ребенку привязался. Совершенно забыл даже, что он не мой сын. Мечтаю, какой он у меня вырастет, как я его учить буду, как в университет он поступит… Ужасно, знаете, оживаешь в детях! Как ни говорите – естественное бессмертие!
Ну-с, подрастает он, болеет, выздоравливает. За Верой так всюду и ходит. Клавдия мне несколько раз намекала, что не вредно ли для впечатлительного мальчика постоянное общество нервной Верочки?
– Он уж понимает. Ты бы слышал, что она ему втолковывает! Суеверия – хуже всякой няньки. А третьего дня к тебе зачем-то эти мужики приходили, Вера Ивановна потом к себе их зазвала, мистические разговоры из Четьи-Минеи – и ребенок тут. Право, брат, такое воспитание нерационально. Ты непростительно слаб.
Ну, в слабости-то я неповинен. Я добр и человечен, это правда: я очень терпим, но характер, если дело касается моих убеждений, у меня есть. Говорю без хвастовства, да вы, я думаю, обо мне уж сами составили свое мнение. Клавдия все-таки по-женски упреждала события, да и Верочку она не любила, – а мне Вера была все же дорога. Я молчу, хотя невольно начинаю беспокоиться; к Андрюше ужасно, говорю вам, привязался.
Как-то постом великим сидим мы в гостиной после чая, Клавдия за книжкой; входит Вера, Андрюшу спать укладывала. Берет что-то со стола и говорит мне довольно небрежно:
– Завтра я думаю идти к обедне, с Андрюшей. Буду его причащать.
А у меня, знаете, относительно этого давно уже было свое незыблемое, и весьма обоснованное, решение.
– Причащать? Нет, душа моя. Совершенно лишнее. Она подошла спокойно, села возле меня и глаза прищурила.
– Почему? Я, напротив, нахожу, что это необходимо для ребенка.
– Напрасно находишь. Помнится, мы даже с тобой об этом как-то рассуждали. Во-первых, Андрюшино здоровье мне дорого; не говоря уже о тесноте и духоте – вспомни, что тут приносят целую кучу неизвестных ребят, а ложка одна…
Вера еще больше прищурила глаза.
– Великолепно! Далее?
– А далее – я нахожу, что никаких обрядов над ним исполнять, ни говорить с ним о подобных вещах теперь, пока он не может сознательно их принять или отвергнуть – не следует. Это, если хочешь, недобросовестное насилие. Вырастет он – разум ему подскажет, что делать. Его будет воля.
Вера – ни слова. Смотрит на меня в упор и молчит.
– Няньку ты отпустила – и хорошо сделала. И тебя прошу, – прибавил я твердо, – ни о чем таком ребенку не говорить, а довольствоваться, при необходимости, самыми краткими и простыми объяснениями.
Признаюсь, зная ее взбалмошные мысли и несдержанность, я ожидал вспышки. Но она все смотрит и вдруг говорит спокойно, с усмешкой:
– Я тебя понимаю. Одного не понимаю: как же ты сам ходишь в церковь и говеешь? Значит, разум твой говорит, что тебе это нужно?
Я уж был рассержен, но сдержался:
– Ты понимаешь, Вера, что это дело совести. Всякий взрослый человек, которому приходится стоять в церкви, может молиться в душе как ему угодно. Он только не должен оскорблять соседа требованием принять его верование. Наконец, надо понимать и принимать во внимание, что есть период детства в жизни человечества…
– Прекрасно, – перебила меня Вера. – До тебя мне дела мало. Но ты сказал: детство. Если это – для детей (пусть будет по-твоему!), то почему же ты мешаешь детям, – настоящим, которым нужна эта пища, чтобы расти, – приходить туда? Разве это не насилие? Если мы имеем хоть малое что-нибудь, хоть самое крошечное – почему же мы откажем в этом ребенку? Зарони в него искру – она, может быть, и разгорится. А насильственная темнота, на которую ты обрекаешь моего мальчика…
– Он и мой, Вера, не забывай, и не старайся, пожалуйста, меня поймать женскими уловками. Разубеждать меня в чем-либо тоже напрасно. Ты отлично поняла, что я сказал; а затем – кончим, пожалуйста, этот тяжелый разговор.
Может быть, я был жесток. Тут еще Клавдия вмешалась:
– Что вам, Вера Ивановна? Поступит мальчик в гимназию, всему вовремя научится. Развивать же его болезненную впечатлительность, влиять на его фантазию, при его нервности – это значит подготовить ему незавидную будущность. Я уверена, что брат положит этому конец.
Никогда я не видал Веру Ивановну в таком состоянии! Она вскочила, вся бледная, почти страшная. Хотела говорить – и задыхалась.
– Вы… вы… мало вам, что вы меня погубили… Вы и ребенка моего хотите обездолить… Все, что в детстве дорого… От чего потом и человеком живым можно остаться… Заранее ему жилы перегрызаете… О, безбожники, безбожники!
Я взял ее за руку, крепко.
– Успокойся, Вера, опомнись! – сказал я почти строго. – Есть всему свои пределы.
Она вырвала руку, повернулась ко мне и заговорила быстро, почти умоляя:
– Скажи, Ваня, ведь ты пошутил? Ну, не понимаешь сам, – но ведь ты мне веришь же сколько-нибудь? Веришь, что я Андрюше худа не пожелаю? Не будешь мне приказывать, о чем говорить с ним, о чем нет? Ведь ты знаешь меня, разве я была ханжой? Или нечестной, лицемерной? Ваня, Ваня, ты прости меня, если я за себя говорила, сердилась на тебя… Что я! Теперь я об Андрюше, оставь его мне, Ваня!
Не могу вам передать, как мне ее было жаль. Но и страшно стало за ребенка при виде ее исступленности, и я понял, что не могу, не имею права ей именно теперь в чем-либо уступить. Я опять взял ее за руку, еще крепче, и сказал, даже без дрожи в голосе:
– Убеждения мои, Вера, неизменны. Помни, что Андрюша и мой сын. И я не имею никакого человеческого права оставить его на волю такой взбалмошной и ненормальной женщины, как ты… как бы я тебя ни любил. Слышишь?
Она даже не вырвала руки. Подняла на меня глаза и затихла. Я уже думал – обошлось, опомнилась немного. Нет, засмеялась как-то жестко и быстро вышла из комнаты.
На другой день она Андрюшу в церковь не повела, но потом вскоре Клавдия мне сказала, что она все-таки хочет поставить на своем, и я утром должен был чуть не силой удержать их на пороге. Началась у нас такая жизнь, которой не опишешь, да и долго было бы и тяжело описывать. Под конец даже при ребенке стали повторяться безобразные сцены. Я принужден был ей сказать, что я отдам Андрюшу из дома, если она не усмирится. Клавдия выхлопотала разрешение открыть в нашем городке нечто вроде детского сада, школу такую, и уж присмотрела помещение. Впоследствии я думал действительно отдать туда Андрюшу, но пока хотел только припугнуть Веру. Да и действительно, так жить было нельзя. Все мы извелись, Андрюша каждый день плакал.
Вера слушала меня спокойно.
– Да, говорит, пора это кончить. Так нельзя. Я устала. Тихо пошла в спальню и легла. С того дня – ни звука от нее, бывало, не добьешься. Зовет ее Андрюша – она точно не слышит.
– Вера, говорю, да поди же к нему!
– Зачем? Я сама вижу, я ему вредна.
Шуму не было больше в доме – но от этого стало не легче, а точно тяжелее. Ребенок плачет, ходит бледный, больной.
– Мама умирает, маму полечить.
Потом стало казаться, по привычке, что все вошло в колею – но какая уж это была колея! Вера лежит до вечера, точно все думает о чем-то. Я, хоть и мало, все-таки надеялся, что она одумается. А не одумается, тогда… что «тогда» – я и сам не знал. Все мы извелись, Клавдия пожелтела. Андрюша каждую ночь метался. И характер у него стал портиться. Такая, знаете, атмосфера, – точно покойник в доме.
Сидим мы раз вечером с Клавдией в гостиной, при одной свече, молчим. Часами так просиживали. Вдруг дверь скрипнула – Вера.
Я удивился. Посмотрел на нее – опять молчу.
Она села рядом со мною, к столу. Как изменилась! На десять лет постарела, и взгляд нехороший.
– Здорова ли ты, Верочка? – спрашиваю. Невольно спросил, увидав ее такой.
– Не очень. Клавдия вмешалась:
– Вам бы полечиться, Вера Ивановна, на кумыс, что ли, летом съездить.
И сказала, я убежден, с добрым сердцем. А Вера вдруг на нее по-прежнему:
– Молчите, вы!
Клавдия, чтобы не связываться, глаза на работу опустила и только проворчала сквозь зубы:
– Сумасшедшая!
Я надеялся, что Вера не услышит – но она услыхала и вдруг точно обрадовалась и заговорила скоро, оживленно:
– Да, да, я сумасшедшая… То есть нет, не сумасшедшая, а так, нервы у меня очень расстроены… Не правда ли, Ваня?
– Верочка, ты успокойся.
– Я спокойна теперь, но я больна. Я чувствую, что я больна. Не могу владеть собой. Я бы хотела полечиться. За тем и пришла, чтобы сказать тебе.
– Что ж, хочешь, сейчас за Федором Ивановичем пошлем?
– Нет, что ты! Я бы хотела к специалисту, в губернский город. Вот, к Лазаревскому…
– К Лазаревскому? Да разве он… по нервным болезням?
– Ну да, психиатр. Ведь у него клиника своя. Там же и другие. Я бы хотела к ним.
– Да что же с тобой, Вера?
У меня какой-то страх к ней явился.
– Я больна, право. Свези меня завтра, Иван Васильевич. Мне отдохнуть надо, полечиться.
Я, знаете, засмеялся, хотя вовсе не хотелось смеяться.
– Что это ты, в сумасшедший дом захотела?
Шучу, а она так серьезно, так просительно на меня посмотрела и тихо говорит:
– Очень прошу тебя, Ваня, свези меня к докторам. Если и придется там пожить – мне спокойнее будет. Надо же мне куда-нибудь уехать, а куда?
И что вы думаете? Тихими речами уговорила-таки меня повезти ее на другой день в губернский город. Я, конечно, ни секунды тогда не сомневался, что никто ее не оставит в лечебнице, потому что она совершенно была здоровая; а думал – проедемся, доктора режим какой-нибудь назначат, мало ли… Даже рад был. С Андрюшей она безучастно простилась, точно мертвая. Ненадолго прощалась, – а все-таки это меня изумило. С Клавдией вовсе не простилась, Клавдии это было даже неприятно.
Всю дорогу молчала, как я ни старался ее разговорить. Приехали уже ночью, она устала. Остановились в гостинице. На другой день повез я ее. Не один доктор осматривал, – трое. Расспрашивают – она молчит! Упорно так, я даже удивился. Со мной она все-таки, хоть мало, но еще утром разговаривала. Стали меня спрашивать – что я могу сказать? Говорю – жаловалась на нервное расстройство. Стали щупать ее – она закричала, и все-таки ни слова.
Один увел меня в другую комнату, опять спрашивает, были ли припадки? Какие припадки? Не было, говорю.
– А как же вы ее привезли?
– Так и привез. Сама захотела.
Опять принялся меня расспрашивать. Я, знаете, вообще не красноречив, а тут у меня совсем язык прильнул к гортани. Начну говорить – сам вижу, что совершенно без толку, не могу объяснить ни какого рода болезнь, ни причины, ни когда началась и в чем проявилась. Не рассказывать же им было день за днем всю жизнь, как вам, вот, я рассказал! Да их с научной точки зрения и это бы, вероятно, не удовлетворило.
Опять позвали меня в первую комнату. Вера стоит у окна, ко мне спиной, без шляпы. Доктор, который с ней был, говорит, чрезвычайно ласково:
– Вот Вера Ивановна согласилась у нас пожить, полечиться. Не правда ли?
Вера отвечает, не оборачиваясь:
– Да, я останусь.
Я было рот раскрыл, но меня тотчас же увели прочь. Не раздражайте, говорят, больную, так хорошо все обошлось.
Я было к ним с расспросами – они мне целую кучу вещей наговорили: и то у ней явно, и это определено, и здесь чувствительность, говорят о припадках… Я просто смешался, потерялся. Спрашиваю: когда же выздоровеет? Они опять, и зрачки-то у нее расширены, и еще что-то ненормально… Пока, мол, ничего нельзя сказать, увидим, улучшение может наступить или быстро, или более медленно.
Уж не помню, как я договорился насчет комнаты для нее и всего другого. Признаюсь, ужасной это было мне неожиданностью. Доктора считали, что я просто убит горем, не могли же они, конечно, догадаться, что я, везя больную в психиатрическую лечебницу, никак не ожидал, что ее там примут. Говорили много сочувственного, слегка обнадежили. Поздравляли, что так спокойно обошлось. Очень любезные люди.
Хотел проститься – не позволили.
Да-с; так вот так я ее и оставил. Ехал назад из губернского города домой, – дорогой немножко пришел в себя, одумался. Конечно, я не медик: к тому же Вера была у меня все время на глазах; мне трудно было уследить, как зародилась и как развилась болезнь. Глаз специалиста тотчас же видит все признаки. Лечение, наконец, даже известный режим – кроме пользы, ничего не принесут расшатанному, больному организму…
Иван Васильевич умолк на минуту. Я посмотрел на него и спросил:
– Что же, вы часто ее видите?
– Я? Как вам сказать? Езжу-то я туда часто. Иногда дважды в месяц. А видел ее с тех пор всего один раз. Вскоре после того, как свез. Вышла ко мне в отдельную приемную. (Такие любезные доктора! И больница прекрасная, чисто!) Вышла, худенькая, маленькая, прихрамывает по обыкновению. В сером халатике, волосы острижены. На лице только брови чернеют. Взгляд – тут уж и я заметил – ненормальный; глядит прямо – а будто не видит меня.
Села, руки сложила.
– Вера, говорю, хочешь, поедем домой? Она отвечает, ровно, тихо:
– Нет, Иван Васильевич, не поеду. Мне здесь хорошо.
– Да что же здесь хорошего? Ведь тебе лучше, поедем! Сам думаю: как себе доктора хотят – а я попробую ее взять домой. Что будет? Она опять:
– Нет, уж я не поеду. Здесь спокойнее. Я даже рассердился.
– С сумасшедшими-то?
– Не все ли, говорит, равно? А мне с этими спокойнее. Вы не тревожьте ни меня, ни себя, Иван Васильевич, не ездите ко мне. Я не скоро выздоровею. Домой меня и не пустят, – да и зачем вам? Вот, разве, платить за меня здесь нужно… Да все равно и дома я вам что-нибудь стою.
– Вера, – возражаю ей, – а про Андрюшу не спросишь? Она встала.
– Ну, что об этом говорить. Прощайте, Иван Васильевич. И не тревожьте меня. Право, мне хорошо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.