Электронная библиотека » Зинаида Миркина » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Работа любви"


  • Текст добавлен: 16 февраля 2016, 17:00


Автор книги: Зинаида Миркина


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Текст шиваитской пураны не похож на «Крейцерову сонату», но за обоими стоит, мне кажется, одно: синдром молодых супругов… Чувственность, раскованная браком, профанирует и разрушает любовь, отымает у любви ее святыню и сохраняет только привычную близость двух товарищей по постели. Без сдержанности, хранящей место для тонких и тихих движений сердца, связывающих человека с человеком, любовь гибнет, облако нежности рассеивается.

У героев «Крейцеровой сонаты» нет ни викторианской чопорности, ни поэтической меры. И ограничением становятся ссоры. Перестав разговаривать друг с другом, супруги отдыхают, потом (снова почувствовав желание) мирятся… За проблемой пола выступает еще одна: проблема эгоизма. Ни Позднышев, ни его жена не умеют взглянуть на конфликт глазами другого, перешагнуть через замкнутость на себе. Близость не сблизила их… Им не удалось восстановить в браке то чувство родного прикосновения, которое было у ребенка с матерью и должно заново сложиться у супругов (как сказано в Книге Бытия: «Да оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей»), А без этого родного прикосновения, без общей души семьи – оболочка семейной жизни тягостна и враги человеку домашние его.

История семьи Позднышевых – это воронка нарастающей враждебности, углубляющейся трещины брачной жизни. Половая энергия женщины резко меняется в зависимости от ее плодовитости. Когда Позднышева носит, кормит, не спит ночей с больным ребенком, роль любовницы ей часто невмоготу, и ее перенапряженная нервная система становится источником истерических взрывов. Но в другие периоды устает муж. Прямо это нигде не сказано, но жалобы Позднышева иногда напоминают Агура, сына Иакиева, слова которого включены в Книгу Притч царя Соломона (гл. 30, стихи 15 и 16): «У ненасытимости две дочери: “Давай, давай!” Вот три ненасытимых, и четыре, которые не скажут: “Довольно!” Преисподняя и утроба бесплодная, земля, которая не насыщается водою, и огонь, который не говорит: “Довольно!”…»

Пока Позднышевы молоды и плодовиты, периоды мужского перенапряжения уравновешиваются циклами беременности, родов, кормления. Но потом жена перестает рожать, а муж стареет. Позднышев чувствует облако желания, которым окружена его жена, им же разбуженная, выведенная из равновесия девственности и оставленная без любви. Он смутно угадывает, что ей нужно что-то вроде музыки прикосновения, а не только привычные чувственные отношения, и в то же время сводит дело к порочному капризу и к красным губам Трухачевского. Он, не сознавая, знает, что не было у него никогда отношения к своей страстной силе как к материалу, из которого должна быть создана духовная мелодия, – и с ненавистью угадывает в музыке то, чего ему не хватало».

Критическую часть моего анализа подтвердила на современном материале Татьяна Клименкова в ее интервью, опубликованном «Общей газетой» (1996, № 43): «Культивирование идеала мужчины в образе „гиганта большого секса“… ведет к „чрезвычайной невротизации людей». Мужчину можно только пожалеть. Маскулинная культура создала такой образ эталонного мужчины, соответствовать которому весьма трудно. Он должен быть сильным, он должен быть добытчиком, он должен быть агрессивным. А каково требование: „Делайте это триста раз в году!»?.. (цитата из «популярной молодежной газеты». – Г.П.) Это же какой должен быть гигант, чтобы совершить столько подвигов за 365 дней! Не по этой ли причине невиданное распространение получили мужские неврозы, импотенция, короткая и все укорачивающаяся жизнь – зашифрованная мольба о пощаде существа, которое вот-вот ухнет под непосильной ношей».

«Мы наблюдаем все признаки крушения патриархальной культуры. Она держится из последних сил, на чрезвычайной невротизации людей». Я склонен согласиться с г-жой Клименковой, что нынешний нравственный кризис имеет очень глубокие, древние корни. Продолжу из того же моего эссе, с постоянным акцентом не на сам кризис, а на выход из кризиса. «Аскетическое христианство Средних веков вознесло материнство и принизило любовь мужчины и женщины. Но если говорить о возможностях извращения, то они есть и в материнской любви. Мать может любить слепо, безнравственно, любить убийцу, насильника, негодяя. Во встрече мужчины и женщины больше возможностей духовного выбора. Половая любовь может быть порочной… но она может быть и чистой, непорочной, святой, может быть созерцанием вечного света в другом, как в иконе, прикосновением к нему как причастию. Известный немецкий историк Ранке говорил, что все эпохи находятся в самостоятельном отношении к Богу. Так и здесь. Близость мужчины и женщины и любовь к детям – две сферы, каждая из которых находится в самостоятельном отношении к Богу. Владимир Соловьев, споря с Трубецким о смысле любви, толкует христианство лучше, чем Лев Толстой»[7]7
  Трубецкой считал, что смысл брака – потомство. Соловьев возражал, что любовь имеет самостоятельную ценность.


[Закрыть]
.

В «Снах земли» и в «Записках гадкого утенка» я пишу о том же своем опыте, просвечивающем через анализ текстов, в открытую, от первого лица. Я признавался, что подняться под визгом снарядов, разрывавших людей на части, мне было много легче, чем сказать любимой женщине: не делай тихого знака, что ты хочешь сейчас всего… Продолжая любить Иру Муравьеву, я хотел, чтоб и она чувствовала это в каждом прикосновении, я хотел такой близости, о которой писал Шелли (в моем переводе: «Если жизнь нас разлучит, мы встретимся в смерти, соединив наши последние вздохи»). И я стал думать, как использовать свою умеренную страстную силу не на манер дурака, орущего на площади, а как флейтист, у которого дыхание становится музыкой.

Несколько лет спустя – уже после смерти Иры – приятель со смехом рассказывал мне о письме Шопена Жорж Санд: дескать, в ноктюрне он передал музыку только что проведенной с ней ночи. Приятелю это казалось странным до смешного: музыка и это! Я подумал: «Ну и дурак же ты!».

У Ковальджи есть такие стихи: «Девочка – веточка, женщина – скрипка». Можно заменить эту метафору другой: парного танца и т. п. Но чем-то скрипка мне дорога. В ней скрыта музыка. Господство мужчины в близости очень условно: он, так же как и женщина, подчиняется инстинкту, или, так же как и женщина, исполняет свою роль под образом вечности. То есть разгадывает ту музыку, которая уже заключена в женщине, в ее душе, неотделимой от ее тела. Мужчина и женщина – глубоко другие, во всем философском смысле другого. В мужчине больше возможностей развития в разных направлениях, он больше может успеть в любой почти отдельной области, но почти всегда за счет целого, вплоть до разрушения целого. Отсюда потребность восстанавливать свою цельность, отсюда влечение к вечно женственному. Женщина настолько же превосходит мужчину в цельности, как он ее – в развитии. (Я говорю, конечно, не об отдельных людях, а о статистике.) В женщине дух неотделим от тела, любовь от материнства, ум от сердца. Китайцы нагрузили огромным метафизическим смыслом символы инь и ян, хотя в первоначальном своем смысле инь – влагалище, ян – член детородный. А в просветленном смысле – нечто вроде ипостасей Дао, Пути вселенной. Ибо дух воплощается, становится плотью, и плоть может стать причастием духу.

Этого решительно не понимал Дон Жуан и – заодно с ним – герои сексуальной революции. Либо они дураки, либо трусы. Дураки, если не понимают, что тайна женщины, как правило, не раскрывается в первую ночь, что к этой тайне надо иногда идти годами с одной и той же женщиной, все глубже ее разгадывая, вплоть до образа и подобия Божия, по которому мы все созданы. Либо же современный Дон Жуан – трус, испугавшийся порогов, через которые надо проплыть на пути к морю.

К счастью, традиция сохранила не только этот образ. Есть еще бессмертные пары: Тристан и Изольда, Лейла и Меджнун, Данте и Беатриче… И в суфийской традиции, и в традиции бхакти, и в «Божественной комедии» любовь мужчины и женщины – один из путей к небу.

И я благодарен поэзии (включая и прозу), что она показала мне возможность встречи, научила дождаться встречи и, дождавшись, не пропустить ее. Я убежден, что всякая подлинная встреча свята, где бы она ни произошла – в церкви или в аптеке.

«Сценка в аптеке. Женщина, очень милая на вид, лет сорока от роду, одетая плохо, по-рабочему, что, впрочем, не умаляет ее мягкую красоту, покупает аллохол, а мужчина лет пятидесяти говорит ей, как старой знакомой: “А чтой-то вы аллохол берете? Печеночка?” – “Да, что-то, – отвечает и она так же. – Тянет что-то!” – “А ведь небось и не знаете, как его употреблять. Давайте-ка я вам расскажу все по порядку…”

И вот уже семнадцать лет рассказывает, усыновив ее мальчишку, который стал уже взрослым и сам женился. Внучка у них Анечка, и счастливые они, как если бы знали друг друга с детства. Он уже старик, да и она немолодая. Но рядом с ним просто молодка. Жизнь ее благодаря аллохолу повернулась к ней всеми своими радостями и засветилась радугой в дождистом небе. И он ей говорит иной раз в минуту расслабленности душевной: “Я как увидел тогда тебя, так понял, что мы наконец-то встретились. Ничего о тебе не знал – и в то же время все знал. Мне с тобой сразу легко стало. Боль душевная отлегла, и я успокоился. Я сразу знал, что у нас с тобой долгая жизнь впереди. Это как перед дальней поездкой: сборы, волнение, проводы на вокзале, а поезд тронулся – и есть захотелось. Ха! И усталости как не бывало. Так и мне с тобой. Все еду, еду, смотрю в тебя, как в окошко, и насмотреться не могу. Ты очень разная! Все мне в тебе интересно, ей-богу, не вру. Нравится мне жить с тобой, а до тебя все не нравилось, все не по мне…”» (Семенов Георгий. Убегающий от печали. «Новый мир», 1996, № 9, с. 186. Это одна из лучших публикаций журнала.)

Тут самая главная фраза: «… смотрю в тебя, как в окошко, и насмотреться не могу». В тебя, а не на тебя. Встреча пожилых людей надежнее. Молодость часто сбивает с толку то, что французы называют «чертовской красотой». Ранние браки – это попытки семьи, попытки с добрыми намерениями. Но благими намерениями вымощен ад. Что делать, если семейная жизнь стала адом? Пример – католическая семья в «Земляничной поляне» Бергмана. Аверинцев рассказывает о браке двух молодых людей, для которых духовная близость значила все и действительно стала всем, так что личный опыт естественно слился с опытом церкви. Но ранняя духовная и нравственная зрелость – не частый случай.

Мы живем не в том мире, где каждое поколение повторяет в самом главном отцов и дедов, а в потоке нового. Отцы и деды не пережили его и редко могут наставить, как пробраться сквозь перемены к вечной оси, вокруг которой вертится время. Приходится самому собирать себя – из жизненных впечатлений, из прочитанных книг, заставивших пережить чужую жизнь, как свою собственную, из волн музыки.

В 17 лет я понял, что меня еще нет, и поставил себе цель «быть самим собой»; этими словами заканчивалось сочинение на тему «Кем я хочу быть». Я собирал себя сквозь 37-й год, сквозь войну, сквозь лагерь – и пожалуй, только годам к 38 стал готов к встрече. А ведь сходятся, покоряясь влюбленности, в 18, 20 лет. Что делать, если перекличка двух пар глаз, двух душ, светящихся в глазах, оборвалась?

Здесь законы сталкиваются. Я был свидетелем спора между З. и ее приятельницей, отстаивавшей католический нерасторжимый брак. Для З. любая близость без любви была духовно и нравственно невозможна. Католичка жила в таком браке, и ее тянуло к новым приключениям. Она уговаривала саму себя.

Я думаю, хорошо то, что помогает росту души. Плохо то, что мешает. Очень многое дает встреча с другой, подхватывающей своей внутренней жизнью. Можно ошибиться (особенно смолоду), но если догадка была верна, то действительно возникает одна общая жизнь, о которой романтически наивно говорит формула Александра Грина: «Они были счастливы и умерли в один день». К сожалению, вторая часть этой формулы – возвышенный обман, но первая – правда. И счастье разделенной любви – это тепло, от которого раскрываются все почки в душе. Хрупкое тепло, если можно так выразиться. Особенно если ему не предшествует более трудное счастье, одинокое, способность радоваться и весне, и лету, и осени, и зиме. Но именно разделенная любовь создает облако любви, в котором раскрываются сердца детей. И хотя любовь никогда не для чего-то, всегда сама по себе радость, блаженство, благодать, – каждая счастливая пара вносит в мир свое тепло. А каждая несчастная – свои комплексы, свои неврозы, свои подавленные взрывы ненависти.

В шестнадцать лет я был призван в арбитры между отцом и матерью. Отец женился в тридцать четыре года с ясным сознанием, что с этой женщиной хочет жить всю жизнь, но так и не сумел завоевать ее любовь. Мать вышла замуж 18 лет «из уважения», потом стала актрисой, вышла совершенно в другой мир, и возвращение к брачным узам стало пыткой. До формального развода она уже несколько лет играла в киевском театре, а жили мы в Москве. Я вспомнил все ссоры, шедшие непрерывной чередой, и высказался за развод. Отцу было очень больно, он терял контроль над собой и рассказал мне много лишнего. Потом примирился и вспоминал только хорошее. Из лагеря я писал свои дозволенные письма ему, а он пересылал маме. Это тот опыт, который надо прибавить к опыту Аверинцева. Не противопоставить, а просто прибавить. Неверно, что все счастливые семьи похожи друг на друга. Все и счастливы, и несчастливы по-разному. И в счастье, и в несчастье есть свои стандарты и есть свои неповторимые случаи.

К несчастным семьям и несчастным школьникам повернуто внимание Ошерова. Но оно какое-то безличное. Эссе Аверинцева – голос, рядом с которым могут звучать другие голоса. Статья Ошерова – окрик: только так! Мышление Аверинцева, за исключением одного случая, который я оговорил, исходит из прямого чувства блага, из того, что есть. Мышление Ошерова чисто реактивно, оно повторяет знакомые рывки: справа налево и обратно, слева направо. Запад нашел равновесие «натиска пламенного» с «отпором суровым». Ошеров по-русски хочет «натиск пламенный», либерально-социалистические веяния, изничтожить «до основания, а затем…». Статья посвящена критике американского опыта, но напечатана в «Новом мире», в пример и поучение нам, и вызывает в памяти давно знакомый выкрик Белинского: «Нет, что бы вы ни сказали, я никогда с вами не соглашусь!».

Даже запрет пользоваться розгой вызывает сердитую воркотню: «Если точно следовать букве и логике этой статьи (речь идет о ст. 12 Конвенции ООН о правах ребенка. – Г.П.), дети не только могут игнорировать мнение родителей по поводу содержания школьных программ и множества других вопросов, но родители не имеют права и нашлепать строптивое чадо по мягкому месту!» (с. 159).

Вспоминаются прения в бундестаге по вопросу о телесных наказаниях. Социал-демократы были против, христианские демократы – за.

«Почему бы детям чуть-чуть и не бояться родителей? – пишет Ошеров. – Страх Божий всегда почитался одной из великих христианских добродетелей. В страхе самом по себе нет ничего дурного, не следует его путать с трусостью» (с. 159). Последнее верно: храбрость – не отсутствие страха, а полет над страхом. Все остальное, по-моему, путаница. Немецкий язык здесь против христианских демократов. Немец для богобоязненности употребил бы слово Furcht, а не Angst. Страх оскорбить святыню – нечто иное, чем страх порки. В Новом Завете неразличение двух страхов преодолевается: «совершенная любовь изгоняет страх». И именно любовь вызывает страх второго рода, боязнь оскорбить свою любовь даже нечаянной грубостью, нечаянным срывом.

Учить любовью, учить страхом обидеть труднее, чем отшлепать, но иногда все-таки удается. Меня так выучили в раннем детстве – не бросать чашки с балкона и любоваться, как они красиво разлетаются на осколки. Охотно признаю, что в мягком воспитании бывают неудачи. Но Ошеров отрицает у либералов даже добрые намерения. Он видит только мотивы корыстные и злые. «Запрет на школьную молитву – прямое и недвусмысленное проявление враждебности к религии», – пишет Ошеров (с. 175). Не хватает только масонского заговора. Между тем посещаемость американских церквей в несколько раз выше, чем в Европе. Трудно поверить, что все американские законодатели и судьи – воинствующие безбожники. И скорее всего мотивом запрета общей молитвы было уважение к религии, к религии меньшинства, вынужденного присутствовать при чужой молитве.

Мартин Бубер вспоминает в своих автобиографических заметках: «В 8 часов утра звонил колокольчик, входил один из учителей и поднимался на кафедру, над которой на стене возвышалось большое распятие. В ту же минуту ученики вставали со своих скамей. Учитель и польские ученики крестились; он произносил символ веры, и все они вслух молились. Мы, евреи, стояли молча и неподвижно, глядя в пол, пока не разрешалось сесть…

Я не могу припомнить учителя, который не был бы терпим или не хотел казаться терпимым. Но ежедневное обязательное стояние в классе и слушание чужого богослужения действовало на меня хуже, чем мог бы задеть какой-либо акт нетерпимости. Это отпечаталось во всем моем существе» (The philosophy of Martin Buber. Ed. by P. A. Schlipp a M. Friedman. La Salle – L., 1967, p. 8).

Для Ошерова нет неразрешимых проблем, нет вопросов, с которыми люди бьются веками, подходя к ним то так, то эдак. На все есть свой бесспорный ответ: плохо решала проблему абортов Америка, хорошо – Германия. Там «в конституции страны ясно говорится о Боге, о высшем авторитете, стоящем над всеми мирскими, человеческими – научными, политическими, социальными, экономическими – и прочими интересами. Не случайно, например, в объединенной Германии аборты были объявлены Конституционным судом фундаментально неконституционными. Причем за такое решение было подано подавляющее большинство голосов – шесть против двух. В своем решении суд заявил: «Женщина должна знать, что неродившийся ребенок имеет свое собственное право на жизнь». И: «К абортам можно прибегать только в исключительных обстоятельствах». Это не значит, что аборты, сделанные в первые три месяца беременности, будут считаться преступлением. Но на них не будет распространяться государственная медицинская страховка. В итоге каждый действительно поступает согласно велению совести и несет личную ответственность за свои поступки» (с. 162–168).

Метафизически все концы сошлись с концами. А практически дело сводится к деньгам, к «иметь» и «не иметь». Имеешь – и тебя карает только совесть. Для менее состоятельных – огромная дыра в бюджете. А для бедных, да еще неопытных – неразрешимая проблема. А что значат «исключительные обстоятельства»? Почему восемь мужчин вправе решать, что для женщины абсолютно исключено? Я подозреваю, что все восемь судей (или по крайней мере шесть) – мужчины, и думаю, где у них совесть? Где была совесть у Лexa Валенсы, наложившего вето на закон сейма, разрешивший аборты?

В этом вопросе даже в книге «Папа римский Иоанн Павел II» автор ее, Елена Твердислова, позволила себе (единственный раз) свое женское возражение авторитету: «Можно, разумеется, оспорить некоторые позиции Ватикана, к примеру закон об абортах, хотя он по природе своей правомерен: должна изначально существовать ответственность за человеческую жизнь; но закон этот бессмыслен и трагичен для стран, где материнство не о б е с п е ч е н о с о ц и а л ь н о, а только при таких условиях он может разумно действовать, иначе начинаются поиски его обойти, которые, как известно, заканчиваются бедой» (Твердислова Е. Папа римский Иоанн Павел II. М., 1995, с. 56. Разрядка моя. – Г.П.).

Церковь вправе и обязана учить прихожанок, что аборт – крайняя, нежелательная мера. Но безнравственно пускать против женщин юридическую машину, сыщиков и полицию. Здесь нравственные импульсы сталкиваются. С одной стороны – жизнь зародыша. С другой – жизнь и здоровье женщины. В праве это называется коллизией законов: один запрещает, другой разрешает. Я думаю, что нам, мужчинам, лучше воздерживаться. Наша ответственность – в другом: позаботиться, чтобы подруге в момент близости не пришлось думать о последствиях, а потом (не подумавши вовремя) – как избежать последствий. В девяти случаях из десяти это на совести мужчины. И здесь моя совесть вступает в противоречие с Библией. Библия запрещает предупреждение беременности.

Однако почему церковь сохранила этот ветхозаветный запрет? Почему не отменила его вместе с субботой, обрезанием, покрыванием головы перед Богом? Потому что эллины и без истории Онана привыкли доводить половой акт до конца, а к обрезанию относились с отвращением, да и к другим еврейским обычаям. И Павел решил еврейскими святынями пожертвовать. Это вызвало раскол: не все ранние христиане согласились пренебречь прямым словом Христа: «Я пришел не нарушить (закон. – Г.П.), а исполнить». Иудео-христианство дожило до IV века. Но история решила спор в пользу Павла.

Мы подходим здесь вплотную к пониманию очень важной вещи: авторитет без внутреннего простора свободы так же хрупок, нежизнеспособен, как свобода без координат авторитета. Павел был искренен, когда писал, что умер и жив в нем Христос. И я не сомневаюсь, что внутренний голос Христа разрешил пожертвовать очередной «буквой» во имя «духа». Но такие коллизии повторяются вечно. Пророки доходили до полного отрицания культа. Хотя культ был святыней и ни одна религия без этой святыни не обходится.

В Средние века тяжелый кризис вызвала заповедь «не сотвори себе кумира». Церковь учила десяти заповедям и сама с ними не считалась. Эллинам и римлянам нужен был зримый Бог. Первый шаг навстречу им был сделан уже в формуле: «Бога не видел никогда и никто. Единородный сын, сущий в недрах Отчих, – Он явил». И пока христиане оставались гонимым меньшинством, им хватало мысленного образа. У энтузиастов, готовых на казнь во имя веры, вся жизнь была сосредоточена на внутреннем образе Христа. Но все переменилось после Константина и Феодосия. Государственную религию приняли массы полуязычников. Им нужен был вполне зримый, чувственно зримый культ – с иконами и статуями. Меньшинство в любой культуре способно сжечь, чему поклонялось, и поклоняться тому, что сжигали; большинство консервативно и по-своему право. О нем говорит традиция культуры. Сталкиваясь с этнически чужой верой, культура вступает с ней в диалог, и прямой победы одного почти никогда не бывает. Церковь не отказалась от диалога с современностью V века и создала новый живой культ.

Однако были племена, чуждые греко-римской традиции чувственно-зримой святыни. Таких племен немало (например, все арабы). И случилось так, что престол в Константинополе достался исаврийской династии, вышедшей из глубин Малой Азии. Опираясь на незыблемое Слово Бога, продиктованное на Синае, императоры-иконоборцы запретили почитание икон и статуй. Греки пытались бороться с запретом. Св. Максим Исповедник провел различие между кумиром (идолом) и иконой (символом Бога без прямого подобия). Однако иконоборцев он не убедил. Помог случай. Гречанка Ирина, избранная за красоту, воспользовалась ранней смертью мужа-иконоборца, ослепила сына (лишив его таким образом прав на престол без смертного греха сыноубийства), короновалась в мужском роде василевсом и восстановила почитание икон. Иконоборцы, сопротивлявшиеся этому, были истреблены. Погибли около 100 000 человек. Что касается латинской церкви, то она просто выкинула «не сотвори себе кумира» из Декалога. Но ничего не помогло: протестанты, читавшие Библию в подлиннике, вернулись к авторитету Писания. И вот что любопытно: средиземноморские народы остались верны культуре зримой святыни, протестантизм победил только там, где античность не оставила заметных следов. В столкновении заповеди с культурой победила культура.

Ошеров сожалеет, что американским детям не преподают десять заповедей. По какому Декалогу учить? Католическому (отредактированному в Риме)? Православному (с комментариями Максима Исповедника) или протестантскому без святоотеческих разъяснений? И как быть с иудаистами, мусульманами, буддистами? Они живут в христианской, по своим основам, цивилизации, но хотят оставаться самими собой. Америка – страна религиозных меньшинств, и она первая столкнулась с этой проблемой. Но постепенно в городах всех развитых стран складывается та же обстановка. Мы живем в неслыханно тесном мире с огромными скоростями передвижений и перемен. Каждый волен избрать в авторитеты пророческий монолог одной религии, но миру в целом не избежать диалога. Современный эфир – диалог пророческих монологов, и постепенно таким же становится религиозное сознание. Государственная школа, общая школа не может вернуться к одному катехизису, просто игнорируя другие. Ей нужна книга – много книг, в которых одинаково сочувственно рассказывается обо всех великих религиях и сам материал подталкивает подростка к переживанию реальности единого Бога за всеми исторически сложившимися образами, но ни один не навязывается как безусловная реальность. Мы с Зинаидой Миркиной попытались написать такую книгу («Великие религии мира», М., 1995), она тоже вызвала недоразумения и обиды[8]8
  Которые мы попытались учесть во 2-м издании (М., 2001).


[Закрыть]
. Нужны новые попытки. Жизненные потребности заставляют создавать суперэкуменическую книгу для школьников до того, как вполне сложилось экуменическое и суперэкуменическое богословие. О совершенстве здесь не может быть и речи, да оно и в идеале неосуществимо: процесс религиозного развития никогда не закончится, никогда не достигнет окончательных форм. Надо учиться жить в духовно открытом мире, находить новые духовные лекарства против новых болезней, искать пути восстановления цельности во все более сложном, все более дробном техногенном мире. Ибо суть дела в этом. Одно из имен Бога – Целое (имя, заново найденное Достоевским в «Сне смешного человека»).

Как противостоять лавине раздробленной и дробящей личность информации? Как противостоять силам, вытягивающим человека из его собственной глубины на поверхность, к голубому экрану?

Великие законодатели причастились Богу, познали его реальность и действовали не от себя, а «творили волю Пославшего»… Но всякое слово переносит нас из сферы абсолютной целостности в раздробленное бытие, где одна правда непременно противоречит другой. Всякое высказывание воли Божьей неполно и неточно, несет на себе отпечаток языка, времени, места, наконец – пола. Дух Божий по ту сторону всякой двойственности, но патриархи были мужчинами и считали превосходство мужчин чем-то установленным свыше. У евреев есть даже молитва: благодарю тебя, Господи, что ты не создал меня женщиной. В нынешнем нашем мире это неловко звучит.

Советский опыт сталинских лет показал необходимость заповеди «не предай». Во времена Моисея она еще не понадобилась. Но уже в I веке, в оставленную щель влез грех: на Христа донесли, что Он оскорбил величие Кесаря Тиберия. А потом умыли руки. У евреев, веками не имевших собственной власти, самый характерный образ зла – не Иван Грозный, не Малюта Скуратов, а доносчик (так и в романе Башевиса-Зингера «Раб»). Правдивый донос за грех не считался.

В Библии нет запрета употреблять наркотики. Это не значит, что Моисей и Христос наркотики разрешили. Просто им нечего было запрещать, не было в Палестине этого обычая, а в Индии он был, и Будда наркотики запретил. Жизнь религии – это процесс, в котором все время идет борьба духа со все более изощренным злом. Какие-то заповеди ветшают, какие-то возникают вновь. И понимание закона, заповеди тоже меняется. Буквальное исполнение табу, заповеди, закона уступает место нравственному творчеству, выходу из положения, в котором законы сталкиваются, противоречат друг другу (а такие положения все чаще). Идет диалог между законом и совестью (пример – суд присяжных, способный вынести приговор «не виновен» при явном и доказанном преступлении).

Идет и другой диалог: между религией в узком смысле слова и святынями, складывающимися вне этой сферы. Один из ведущих теологов нашего века, Пауль Тиллих, пишет: «Религия в самом широком и фундаментальном смысле есть предельный интерес… Он проявляется в сфере морали как безусловная серьезность моральных требований. Следовательно, если кто-либо отвергает религию во имя моральной функции человеческого духа, он отвергает религию во имя религии (далее то же повторяется о науке, об искусстве. – Г.П.)… Невозможно отвергать религию с предельной серьезностью, поскольку предельная серьезность, или состояние предельной заинтересованности, и есть сама религия. Религия – это субстанция, основание и глубина духовной жизни человека.

Но тогда возникает вопрос: как быть с религией в более узком и привычном смысле слова? Если она присутствует во всех функциях духовной жизни, почему человечество развивало религию как особую сферу, в мифе, культе, поклонении, церковных институтах? Вот ответ: из-за трагического отчуждения человеческой духовной жизни от своего собственного основания и глубины. Согласно визионеру, написавшему последнюю книгу Библии (Откровение св. Иоанна Богослова. – Г.П.), не будет храма, ибо Бог будет во всем…

Религия открывает глубину духовной жизни человека, обычно скрытую пылью повседневной жизни и шумом нашего секулярного труда. Она дает нам опыт священного, того, к чему нельзя прикоснуться, что внушает благоговейный ужас, предельный смысл, источник предельного мужества. В этом слава того, что мы называем религией. Но рядом со славой мы видим ее позор. Она возвышает себя и презирает секулярную сферу. Она придает своим мифам и учениям, ритуалам и законам предельное значение и преследует тех, кто им не подчиняется (тогда как животворит дух, а не буква. – Г.П.). Она забывает, что ее собственное существование – результат трагического отчуждения человека от его истинного бытия (отчуждения, совпавшего с самым началом цивилизации, с разрушением культуры примитивно-целостной. – Г.П.). Она забывает, что возникла в качестве выхода из чрезвычайной ситуации» (Тиллих Пауль. Избранное. Теология культуры. М., 1995, с. 240–241).

Либеральные реформы – попытка отделить славу религии от ее позора. Попытки, сплошь и рядом ведущие к временному торжеству атеизма. Высшая сила, которую мы называем Богом, «предшествует всякому разделению и делает возможным всякое взаимодействие, потому что она точка тождества, без которого нельзя помыслить ни разделение, ни взаимодействие. Это относится главным образом к разделению субъекта и объекта, а также к их взаимодействию как в познании, так и в действии. Prius (предшествующее. – Г.П.) субъекта и объекта (абсолютно целостное. – Г.П.) не может стать объектом, с которым теоретически и практически соотносится человек как субъект. Бог – не объект для нас как субъектов. Он всегда то, что предшествует этому разделению. Но, с другой стороны, мы говорим с Ним, мы действуем по отношению к Нему и не можем избежать этого, так как все, что становится реальным для нас, вступает в субъектно-объектную корреляцию. Из этой парадоксальной ситуации возникло наполовину богохульное мифологическое понятие „существование Бога“. И отсюда пошли бесплодные попытки доказать существование этого „объекта». Атеизм – разумный религиозный и теологический ответ на это понятие и на подобные попытки. Это было хорошо известно наиболее глубокому благочестию во все времена. Поражает атеистическая терминология мистицизма (например, «и Бог преходит!» у Мейстера Экхарта. – Г.П.). Она ведет за пределы Бога к безусловному, трансцендируя всякую фиксацию божественного как объекта. Но мы находим то же самое ощущение неадекватности всех ограничивающих имен Бога и в немистической религии (опирающейся не столько на непосредственный опыт причастия Богу, сколько на авторитет. – Г.П.). Подлинную религию невозможно представить себе без элементов атеизма. Не случайно, что не только Сократа, но также евреев и ранних христиан преследовали как атеистов. Для приверженцев „сил“ они были атеистами» (там же, с. 253).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации