Электронная библиотека » Лидия Чуковская » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 03:19


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
О законных правах человека

А. Д. С.


 
Голубоглазое молчанье,
Мощь одинокой тишины.
И расстоянье, расстоянье,
Которым мы разделены.
 
 
Как от Земли и до Луны.
 
 
Заговорил – и прозвучали
Слова отваги и печали.
 
 
И не хватало, не хватало
Лишь мученического венца.
И время, вот оно, настало
Для мученического конца.
 
 
Сегодня-завтра он наступит,
Очей угаснет синева.
И вот когда бессмертье вступит
В свои законные права.
 

1976

* * *

Ч.


 
И этот нежный твердый голос —
Моя отрада и беда.
И этот бедный тонкий волос,
Седеющий в чаду труда.
И эта сеть больных морщинок
Близь некогда огромных глаз.
И этот смертный поединок —
В который раз.
 
* * *
 
Я не Богу молюсь, я молюсь мертвым.
Утолите, молю, мои печали.
Бог не знает меня, он парит гордо.
Бог не знает меня, а вы – знали.
 

1977

* * *
 
Лыжная тропка спустилась к реке,
Белая в белом.
Что мне сказать на моем языке,
Оледенелом?
 
 
Зов тишины словно отзвук струны,
Тронутой где-то.
Самая здесь белизна белизны
Белого света.
 

1978

Неи3вестному
 
Как символ неприкосновенности
Нетронут, распростерся снег.
Как символ предрешенной верности
Придет по снегу человек.
 
 
Он валенки охлещет веником
И переступит мой порог
Моим великим современником,
Который не придти не мог.
 

13 декабря 1979, Переделкино

* * *
 
Я умерла, а диктор продолжает
Вещать из Лондона: «Родезия. Футбол».
Мир жив и диктор жив.
Я умерла. Об этом: «В новостях».
 

1976 – 1980

* * *
 
Я обойдусь без судоговоренья.
Без радиовещательных затей.
Сочувствий без и без столпотворенья
Добра и зла у немоты моей.
Рассвет, рассвет! Останься лучше тьмою.
Лучей своих не засылай сюда!
И если ты назначен быть судьею,
Уж лучше будь расстрелом без суда.
 

1980

Музыка

М.


1
 
Я музыкой жива. Она сестра разлуки.
Последний взмах – нет, не смычка, платка.
В последний раз расставшиеся руки,
И окна, тронувшиеся без звонка.
И пауза – во всю длину перрона
(Светлым-светло, а не видать ни зги).
И у покачивающегося вагона
Карениной предсмертные шаги.
 

1979 – 1981

2
 
Отмыкай мою душу скрипичным ключом. Где же флейты?
Паровозных гудков заглуши несмолкающий вой.
Никогда не поверю, хоть режь ты меня, хоть убей ты,
Никогда не поверю, что мертвый ты, а не живой.
Вынимай мою душу из мрака сырого колодца.
(Вот и скрипка вступила, и труб неподкупная медь.)
Выручай мою душу – за нее еще стоит бороться,
За нее еще стоит, владея смычком, умереть.
 

1981

Сверстнику
 
С каждой новой могилой
Не смиренье, а бунт.
Неужели, мой милый,
И тебя погребут?
Четко так молоточки
Бьют по шляпкам гвоздей.
Жизни точные точки
И твоей и моей.
Мы ведь сверстники, братство
И седин и годин.
Нам пора собираться:
Год рожденья один.
 
 
Помнишь детское детство?
Школа. Вместе домой.
Помнишь город в наследство —
Мой и твой, твой и мой?
Мерли кони и люди,
Глад и мор, мор и глад.
От кронштадтских орудий
В окнах стекла дрожат.
Тем и кончилось детство.
Ну а юность – тюрьмой.
Изуверством и зверством
Зрелость – тридцать седьмой.
Необъятный, беззвучный,
Нескончаемый год.
Он всю жизнь, безотлучный,
В нашей жизни живет.
 
 
Наши раны омыла
Свежей кровью война.
Грохотала и выла,
Хохотала она.
 
 
…О чистые слезы разлуки
На грязном вагонном стекле.
О добрые, мертвые руки
На зимней, промерзшей земле…
 
 
«Замороженный ад» —
Город-морг, Ленинград.
 
 
Помнишь смерть вурдалака —
И рыданья вослед?
Ты, конечно, не плакал.
Ну и я – тоже нет.
Мы ведь сверстники, братья.
Я да ты, ты да я.
Поколенью объятья
Открывает земля.
Поколенью повинных —
Поголовно и сплошь.
Поколенью невинных —
Ложь и кровь, кровь и ложь.
Поколенью забытых
(Опечатанный след).
Кто там кличет забитых?
Нет и не было! Нет!
Четко бьют молоточки.
Указанья четки:
 
 
«У кого там цветочки?
Эй, давайте венки!»
В строй вступает могила.
Все приемлет земля.
Непонятно, мой милый,
Это ты или я.
 

Март-апре ль 1984

* * *
 
«…И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что предал тебя за бесценок!»
Я помню свой первый, свой детский испуг
И страшную рифму: «застенок».
И тень этой рифмы легла на пути,
Но странный у тени оттенок:
Я знаю – застенок мне легче снести,
Чем: отдал меня за бесценок.
 

1985

* * *
 
Вот так же будут на могиле
Сходиться и мои друзья,
Печалясь, что меня зарыли
И услыхать меня нельзя.
 
 
И так же будут торопиться
На электричку, по делам,
И впечатленьями делиться
От новых радиопрограмм.
 

1983 – 1986

* * *
 
Мой день расчислен по минутам.
Но что теперь мне делать с ним —
С удавом этим, с этим спрутом,
Со днем расчисленным моим?
 
 
Так дней теперь осталось мало,
Что не поймешь, куда спешить?
За что хвататься? За начало?
 
 
Когда минут я не считала,
Когда растратчицей бывала,
И это называлось: жить.
 

1983

* * *
 
Ночь каждая – как горный перевал.
 
 
Вдруг камень оборвется под ногами
И я лечу в пустыню диких скал,
Которые казались облаками.
 
 
Река Сестра. Я через речку вплавь.
О, «кто есть кто» средь здешних поселенцев?
Свидание!? Как страшно бьется сердце…
«Живые с мертвыми»? Сон это или явь?
 
 
Врач капли мне порекомендовал,
Чтоб я не путала живых и мертвых.
И впрямь к утру все виденное стерто.
 
 
Ночь каждая – как горный перевал.
 

1990

* * *
 
Вырваться на вольный воздух мира!
Позади морока и беда.
Что бы ты проговорила, лира,
Прежде чем умолкнуть навсегда?
 
 
Медленно оттаивают звуки.
Шепотом шевелится струна.
Медленно отчаянные руки
Пробуют раздвинуть времена.
 
 
Нет, не нам по силам это бремя.
Никого из смерти не вернем.
Как же ты из-издевалось, время,
Над беспомощным моим трудом!
 

1940-е – 23 июля 1993

* * *
 
Уж эти мне ошибки гения
Лови, подсчитывай, ищи,
А гений вечно в заблуждения
Впадает, сколько не учи.
 
 
То запоет не тем он голосом,
То ноту он возьмет не ту,
То мыслит он недолжным образом —
Не там он видит правоту.
 
 
Прискорбна участь современников:
Поэзии спокойный стих
Их обессмертит как изменников
Слепорожденных и глухих.
 
* * *
 
Ах, так вот что значит слово старость.
Вот как клеветали на нее.
Это просто – боли не осталось,
Страха нет, и боли не осталось,
Бытом обернулось бытие.
Вот она: я больше слез не трачу,
Губ не мучу именем твоим.
Я уже над мертвыми не плачу
И не радуюсь живым.
 

20 – 23 марта 1993

* * *
 
«Поезд ушел, – мне говорят. —
Ты опоздала».
Что ж! Поплетусь помаленьку назад,
Прочь от вокзала.
Я возвращаюсь к тебе, тишина,
С содранной кожей.
Тихо. И вдруг отвечает она:
«Тоже негоже».
 

Приложения

Приложение 1
Отпечаток времени

История повести Лидии Чуковской «Софья Петровна» рассказана автором в «Записках об Анне Ахматовой» и в очерке «Процесс исключения». Повесть ожидала публикации на родине около пятидесяти лет.

После XXII съезда партии в 1962 году Лидия Корнеевна дала рукопись напечатать на машинке и предложила повесть нескольким редакциям журналов и издательству «Советский писатель». Она писала в своем дневнике:

«11/XI 62. Грешна. Никогда мне не хотелось увидеть “Софью” в печати, как теперь – теперь, когда повсюду только и есть разговору, что о 37. И мне – после 20 лет молчания – снова молчать!»

В издательстве книга почти дошла до печати, были подготовлены рисунки. Снова цитирую дневник:

«11 марта 1963 г. Сегодня я держала в руках обложку и фронтиспис к “Софье Петровне”. Меня пригласили в издательство и милая молодая Голяховская, художница, показала мне “оформление”, обещав даже подарить обложку. Да, это надо, потому что книга, конечно, на острие».

Эти рисунки потом долгое время висели в комнате Лидии Корнеевны. Чем закончились попытки печатанья, рассказано в первой главе «Процесса исключения». С этих попыток публикации и начался, в сущности, процесс исключения Лидии Чуковской из советской литературы, завершившийся ее исключением из Союза писателей СССР в январе 1974 года.

Хотя напечатать повесть в 1962 году не удалось, ее прочли в редакциях журналов, прочли и некоторые друзья Лидии Корнеевны. Их письма, публикуемые ниже, тоже несут на себе отпечаток времени, дают почувствовать, как читали эту повесть современники автора, сами пережившие ту эпоху, о которой идет речь.

В 1962 году, когда повесть готовилась к публикации в «Советском писателе», Лидия Корнеевна по просьбе издательства написала небольшое предисловие «От автора». Но в России книга тогда не вышла. С этим предисловием повесть была напечатана позже в 1965 году в Париже.

Первое издание «Софьи Петровны» на родине автора состоялось в 1988 году в № 2 журнала «Нева».

Елена Чуковская

От автора

Повесть, предлагаемая вниманию читателей, написана двадцать два года тому назад, в Ленинграде, зимою 1939 – 1940 года. В ней я попыталась запечатлеть события, только что пережитые страной, моими близкими и мною. Не писать я не могла, но и никакой надежды увидеть свою повесть в печати я, разумеется, не питала. Трудно было надеяться даже на то, что школьная тетрадь, куда была мною набело переписана повесть, избегнет уничтожения и сохранится. Держать ее в ящике письменного стола было рискованно. Однако и сжечь ее у меня не поднималась рука. Я смотрела на нее не столько как на повесть, сколько как на свидетельское показание, уничтожить которое было бы бесчестно.

Началась война. Началась и кончилась ленинградская блокада. Люди, хранившие тетрадь, погибли, но ее сохранили. Уехав из Ленинграда за месяц до начала войны, я пережила годы 1941 – 1944 вдалеке от родного города, и только в конце войны моя тетрадь, после долгой разлуки, чудом вернулась ко мне.

Кончилась война. Умер Сталин. Все чаще и чаще стала приходить мне на ум надежда, прежде несбыточная, что близится время, когда повесть увидит свет.

После того как с трибуны XX и XXII партийных съездов были произнесены слова, обновляющие настоящее и разоблачающие черные стороны прошедшего, мне более чем когда-либо захотелось, чтобы моя повесть стала достоянием читателей и тем самым послужила делу, которое представляется мне жизненно важным: во имя грядущего, помогать уяснению причин и следствий пережитой народом трагедии.

Не сомневаюсь, что литература еще не раз обратится к изображению тридцатых годов, и писатели, располагающие гораздо большим количеством фактов, чем каким тогда располагала я, обладающие большей способностью к анализу и обобщению и большим художественным даром, запечатлеют черты эпохи полней и многосторонней. Я же, по мере своих сил, попыталась изобразить лишь то, что наблюдала сама.

Но при всех мыслимых достоинствах будущих повестей и рассказов, написаны они окажутся уже в иную эпоху, отделенную от 1937 года десятилетиями. Моя же повесть писалась по свежему следу только что происшедших событий. В этом ее отличие от произведений, которые будут посвящены 1937 – 1938 годам когда бы то ни было. В этом я вижу ее право на внимание читателей.

И именно поэтому я не вношу в нее сейчас никаких перемен, опустив только экспозицию, не идущую к делу. Пусть моя «Софья Петровна» прозвучит сегодня как голос из прошлого, как рассказ очевидца, добросовестно пытавшегося, вопреки могущественным усилиям лжи, разглядеть и запечатлеть то, что совершалось перед его глазами.

1962

История повести, рассказанная автором[21]21
  Написано в 1967 году.


[Закрыть]

«…как раз в конце 1940 года начался тот настойчивый сыск, который вынудил меня весной 41-го покинуть Ленинград, а перед отъездом, зимою, несколько месяцев не прикасаться к Дневнику.

Прочитав “Софью Петровну” Анне Андреевне, я, приблизительно в то же время, прочитала повесть своим друзьям. Я пригласила к себе восемь человек; девятый явился незваный, почти против моей воли. Нет, он не был предателем и не побежал в Большой Дом докладывать. Но он был болтлив. Он рассказал кому-то интересную новость, а кто-то еще кому-то, и в конце 1940 года новость, в искаженном виде, “по цепочке” проникла туда; там стало известно, что у меня хранится некий “документ о тридцать седьмом” – как именовал “Софью Петровну” следователь, вызывавший на допросы далеких и близких.

Даже сейчас, через тридцать лет после ежовщины, когда я пишу эти строки, власти не терпят упоминания о тридцать седьмом. Боятся памяти. Это сейчас. А что же было тогда? Преступления еще были свежи; кровь в кабинетах следователей и в подвалах Большого Дома еще не просохла; кровь требовала слова, застенок – молчания. Где вы – журавли Ивика, где ты – говорящий тростник?

Я до сих пор не постигаю, почему, прослышав о моей повести, меня сразу же не арестовали и не убили. А начали вести предварительное расследование. (Анна Андреевна сказала мне однажды: “Вы – как стакан, закатившийся под скамью во время взрыва в посудной лавке”.)

Разумеется, дома у меня ни “Софьи Петровны”, ни Дневников давно уже не было. Прочитав повесть друзьям, я отдала свой единственный экземпляр – толстую школьную тетрадь с перенумерованными Люшей страницами – в надежные руки…

Пристальные поиски “документа о тридцать седьмом” начались так.

Однажды днем к нам на квартиру явился милиционер: Иду – Люшину няню – срочно вызывали в милицию. Там в это время шел обмен паспортов, и мы обе решили, что Иду вызывают по этому поводу.

Однако она вернулась только через сутки и в состоянии полувменяемом.

Оказалось, из милиции ее срочно переправили в Большой Дом, где и допрашивали шесть часов подряд.

Речь шла обо мне и о моих друзьях. Кто у меня бывает? О чем говорим? Громко говорим или шепотом? Какие и где я храню документы?

Плача, Ида рассказала мне, что следователь дал ей кличку “Петрова” и на прощание распорядился:

– Отведешь, Петрова, во вторник девочку в школу и на обратном пути встретишься со мной у трамвайной остановки. Доложишь, кто был у твоей хозяйки в последние дни.

И вот потекла наша поднадзорная жизнь. В то время вместе с друзьями я составляла хрестоматию для детей младших классов. Работали мы главным образом по вечерам, у меня, – подбирая и редактируя сказки, маленькие рассказы, стихи. Пока мы возились со сказками, внизу в парадном дежурили «агента». Наутро следователь, встретясь с Идой в назначенном месте, спрашивал ее:

– Кто был вчера у твоей хозяйки?

– Такая-то и такая-то.

– Что делали?

– Сказки читали.

– Когда ушли?

– В одиннадцать.

– Неправда, – кричал следователь, заглянув в записную книжку, – в 11 часов 20 минут.

Не ограничиваясь встречами у трамвайной остановки, следователь, раза три в месяц, вызывал Иду к себе. Вопросы становились все более увлекательными и приобретали, к моему удивлению, все более семейный характер:

– Говорит ли твоя хозяйка кому-нибудь, что муж ее не был ни в чем виноват? Стоит ли у нее на столе его фотография? Кем она хочет, чтобы сделалась девочка, когда вырастет?

Последний вопрос удивлял меня безмерно, и я много раз переспрашивала Иду. Люше было тогда девять лет. Что они имели в виду? Хочу ли я, чтобы она стала инженером, врачом или учительницей? А почему это их занимает?

Я еще не знала тогда и узнала гораздо позднее, что по плану, разработанному НКВД, семьи “врагов народа” должны были в своих недрах выращивать “мстителей”; дети в этих семьях брались на учет заблаговременно; не профессией будущей Люшиной интересовался следователь, нет, – он интересовался памятью о Матвее Петровиче; он был бы рад услышать от Иды такое признание: “Моя хозяйка желает, чтобы ее дочь, когда вырастет, отомстила за ее мужа”.

“Мстители”!.. Расстреляв отцов, застенок мстил за свое злодейство детям убитых.

Идино смятение росло; дома она плакала, не осушая глаз, уверенная, что и меня, и ее скоро арестуют.

Чтобы дать ей передышку, я в середине февраля 1941 года уехала под Москву, в санаторий “Узкое”. Действительно, Иду на время перестали таскать. И на меня в Москве никто не обращал никакого внимания. Но стоило мне воротиться домой – все началось сначала, и притом в удесятеренной степени. Иде грозили, если она не найдет “документ”, тяжелыми карами. Обещали также прийти днем, когда меня и Люши не будет дома, и произвести обыск.

Компрометирующего у меня ничего не было, но обыска я боялась: они могли сами принести, сами положить и сами найти что угодно.

Друзья советовали мне уехать – уехать надолго. Лечь в больницу. Сделать операцию, на которой давно уже настаивали врачи.

10 мая 1941 года, за полтора месяца до начала войны, я взяла самые необходимые вещи, заперла квартиру на ключ и вместе с Идой и Люшей выехала в Москву.

Через неделю я лежала уже в больнице при Институте эндокринологии. Дней через десять меня оперировали».

(Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. 1938 – 1941. В промежутке)


«В декабре 1962 года мне широко улыбнулось счастье. Издательство “Советский писатель” заключило со мной договор на мою заветную книгу: повесть “Софья Петровна”. Это повесть о тридцать седьмом годе, написанная зимою тридцать девятого – сорокового, непосредственно после двухлетнего стояния в тюремных очередях. Не мне судить, какова ее художественная ценность, но ценность правдивого свидетельства неоспорима. Я и до сих пор (1974) не знаю ни одной книги о тридцать седьмом, написанной в прозе здесь и тогда.

Быть может, она и существует под спудом, но еще не достигла нас? Будем надеяться…

В своей повести я попыталась изобразить такую степень отравления общества ложью, какая может сравниться только с отравлением армии ядовитыми газами. В качестве главной героини я избрала не сестру, не жену, не возлюбленную, не друга, а символ преданности – мать. Моя Софья Петровна теряет единственного сына. В нарочито искаженной действительности все чувства искажены, даже материнское, – вот моя мысль. Софья Петровна – вдова; ее жизнь – сын. Колю арестовали, ему дали лагерный срок; его объявили “врагом народа”. Софья Петровна, приученная верить газетам и официальным лицам более, чем самой себе, верит прокурору, который сообщил ей, будто сын ее “сознался в своих преступлениях” и заслужил приговор “10 лет дальних лагерей”. Софье Петровне твердо известно от самой себя, что никаких преступлений Коля не совершал и совершать не мог, что он до кончиков ногтей предан партии, родному заводу, лично товарищу Сталину. Но если верить самой себе, а не прокурору и не газетам, то… то… рухнет вселенная, провалится под ногами земля, прахом пойдет душевный комфорт, в котором ей так уютно жилось, работалось, аплодировалось… И Софья Петровна делает попытку верить одновременно и прокурору и сыну, и от этой попытки повреждается в уме. (Я, собственно, и хотела написать книгу об обществе, поврежденном в уме; несчастная, рехнувшаяся Софья Петровна отнюдь не лирическая героиня; для меня это обобщенный образ тех, кто всерьез верил в разумность и справедливость происходившего. “У нас зря не посадят”. Если разуверишься, спасения нет; остается одно – удавиться.)

Обобщить виденное и пережитое Софья Петровна неспособна, и укорять-то ее за это – нельзя, потому что для мозга рядового человека происходившее имело вид планомерно организованной бессмыслицы; как осмыслить нарочито организованный хаос? Да еще в одиночку: стеною страха каждый прочно отделен от каждого, пережившего то же, что он. Таких, как Софья Петровна, множество, миллионы, но когда из сознания народа изъяты все документы, вся литература, когда подлинная история целых десятилетий подменена вымышленной, то каждый ум брошен сам на себя, на свой личный опыт и работает ниже себя.

…Долгие годы повесть моя существовала в единственном экземпляре: толстая школьная тетрадь, лиловые чернила. Хранить тетрадь дома я не могла: три обыска и полная конфискация имущества были уже у меня за плечами. Тетрадку мою приютил друг. Если бы ее у него обнаружили, его бы четвертовали. За месяц до войны я уехала из Ленинграда в Москву для медицинской операции; друг мой остался в Ленинграде; его по болезни не взяли в армию, и, как я узнала, оказавшись в Ташкенте, – он умер от голода во время блокады. Накануне смерти передал мою тетрадку сестре: “верни – если обе останетесь живы”.

И вот я жива, и в руках у меня моя тетрадь. И умер Сталин, и состоялся XX съезд, и я дала мою тетрадь перепечатать на машинке, и мою повесть читают друзья. А после XXII съезда, в сентябре 1962 года, я предложила повесть издательству “Советский писатель”; все по правилам, все честь честью: в результате двух благоприятных рецензий повесть – в декабре – одобрена, принята, со мною заключен договор на принятую вещь; в январе 1963 года мне выплачивают 60% гонорара; в марте показывают готовые и принятые отделом оформления рисунки; рукопись вот-вот должна пойти в набор и превратиться в книгу.

Чудо!

Я видела, что издательство к моей повести расположено, что оно сочувствует ей и мне. Молодые редакторши, читая, плакали, и каждая просила экземплярчик для мамы и для мужа; художница исполнила рисунки с быстротой необычайной. Да что художница! Сама т. Карпова, главный редактор, правая рука самого директора, т. Лесючевского, та самая Карпова, от которой до тех пор на своем литературном пути я привыкла выслушивать одни лишь вежливые грубости, говорила мне теперь одни лишь грубые комплименты.

Единственное, чего потребовало от меня издательство: написать предисловие. Я написала.

Комплименты, расточаемые мне, искренние и неискренние, понятны были вполне. Скорость, с какой читали, рецензировали, готовили к сдаче в набор мою повесть, – тоже. Еще бы! Ведь “культ личности” разоблачен, тело Сталина вынесено из мавзолея, и каждая газета, каждый журнал, каждое издательство обязаны хоть в малой мере “откликнуться” на “разоблачение массовых нарушений социалистической законности”: статьей, рассказом, стихами, повестью или романом.

Откликались! Карпова глубоко и сочувственно вздыхала, говоря о тяжелом прошлом, мудро и своевременно разоблаченном партией, – прошлом, которое никогда не вернется, и о “восстановлении ленинских норм партийной жизни”. (Можно было подумать, будто нормы беспартийной жизни свято соблюдались всегда.)

И вдруг – одни почувствовали это ранее, я, отчетливо, в 63-м году, – кругом, все нарастая, поползли тревожные слухи: “наверху” перемена курса, неудовольствие, литература слишком уж углубляется в “последствия культа”, надо говорить о достижениях, а не об “ошибках”; партия на XX и XXII съездах своими решениями все объяснила и все исправила; довольно, хватит. Уцелевшие возвращены из лагерей и тюрем, реабилитированы, им предоставлено не одно лишь жилье, и они даже, подумайте только, трудоустроены; родным погибших выданы справки о посмертной реабилитации сыновей, сестер, мужей; чего же еще? зачем же сыпать соль на раны? приступим к очередной посевной или очередной уборочной. «На энском заводе задута новая домна».

7 и 8 марта 1963 года состоялись разъяснительные встречи руководителей партии и правительства с интеллигенцией. Я – не того ранга интеллигенция, чтобы меня на высочайшие встречи приглашать; но в мае я получила другое приглашение: в издательство. Меня пригласил к себе заведующий отделом советской литературы т. Козлов и, с одной стороны, невразумительно-доброжелательно, с другой – непреклонно и категорически объяснил мне, что моя повесть хоть и принята, и сдана в производство, и даже на 60% оплачена, но напечатана быть не может.

Хотела было я зайти по этому случаю к самой Карповой, но ее не оказалось: то ли она болела, то ли была в отпуске или в командировке. Не помню.

Конечно, отказ издательства был для меня настоящим жизненным крушением, горем, но собственно к издательству претензий я не имела. Я видела, что многие работники искренне хотели опубликовать мою повесть. Но у нас ведь не редакции решают (в сколько-нибудь серьезных случаях), что издавать, а чего не издавать. Приказ есть приказ, запретная тема – запретная тема… Однако через некоторое время зашла я все-таки к главной поклоннице моей повести и главному редактору издательства “Советский писатель” т. Карповой. Села в кресло напротив нее. Спросила, как она полагает, долго ли будет длиться запрет.

– Странно, – сказала я, между прочим. – Ведь это как если бы об Отечественной войне предложено было напечатать три повести, три поэмы, три рассказа, три романа и – точка. “Не будем сыпать соль на раны!” – ведь в каждой семье убиты отец, или муж, или брат, или сын, а иногда по четверо в одной семье, и близким тяжело вспоминать о погибших. Но война длилась четыре года, а “культ личности” со своими “последствиями” – около тридцати. В каждой семье – отец, или муж, или брат, или жена, или сестра, а бывает, следа от целой семьи не осталось. Война – дело чудовищное, но можно понять ее причины и смысл, а вот смысл и причины “культа личности” и все, что этим “культом” вызвано, осмыслить много труднее. Тут каждый документ драгоценен для будущих поколений, для исследователей, в том числе и моя повесть.

– Я с самого начала говорила вам, – ответила без запинки Карпова, – что ваша повесть идейно порочна. Причины же и последствия культа опубликованием в газетах партийных документов достаточно разъяснены. Выступления Никиты Сергеевича и встречи руководителей партии и правительства с интеллигенцией внесли дополнительную ясность. Я же никогда не заблуждалась насчет вашей порочной позиции.

Карпова, главный редактор издательства “Советский писатель”, в литературных кругах славилась своей патологической лживостью. Даже поговорка сложилась: “врет, как Карпова”. Но прямая, наглая, бесстыдная ложь, сколько бы раз с ней ни встретиться в жизни, всегда ошеломляет наново. Об идейной порочности моей книги Карпова никогда не проронила ни слова. Напротив, более всех торопилась заключить договор и объявить «одобрение».

– Как вам не стыдно, – сказала я, растерявшись.

– Будьте еще благодарны издательству, – ответила Карпова, уткнувшись в бумаги, – что мы не требуем с вас деньги обратно. Государственные деньги на вашу повесть истрачены зря.

(Государственные деньги! Не ради денег писалась моя повесть в ту пору, когда вокруг меня, в моем родном городе, расстреливали каждого десятого, а может быть, пятого!)

Однако лгунья подала мне отличную мысль. Идею ответного удара.

– Деньги? – переспросила я, поднимаясь. – Деньги вы не вправе требовать у меня обратно. Этого не допустит закон. Принятую и одобренную к печати рукопись вы в любом случае обязаны оплатить полностью. Не я вам, а вы мне должны деньги. Я буду требовать их судом. Издательство переменило свои намерения? Пусть оно и будет оштрафовано, а при чем здесь автор?

– Попробуйте, попробуйте, – ответила мне Карпова в спину.

Через некоторое время я отправилась к юристу Союза Писателей. Услышав, что рукопись моя была принята и одобрена, что к ней были приняты рисунки, что мне выплачены 60% гонорара, он определил мой иск как безусловно законный. Но тут же добавил: “Писатели обычно избегают судиться с издательством, потому что впредь оно перестает издавать их”. Меня это не смутило. Я поехала в Управление по охране авторских прав, где один из молодых юристов, ознакомившись с копией договора, сразу согласился написать от моего имени жалобу в суд и представлять на суде мои интересы.

Время перед судом тянулось медленно. Судья вызвал меня и потребовал рукопись. Читал около месяца, если не более. Мнения своего не высказывал. Затем судебное разбирательство назначалось дважды и дважды откладывалось: не являлся ответчик. Я уж думала: все это неспроста. Наконец 24 апреля 1965 года заседание народного суда Свердловского района города Москвы при открытых дверях состоялось. Небольшой зал был полон. Судья вел дело сухо и точно, по-прежнему не говоря ни слова о повести. Юрист издательства “Советский писатель” был весьма многоречив. Он сообщил суду, что в повести обнаружен “идейный перекос”, что раньше работники издательства, находясь “в угаре конъюнктуры после XX и XXII съездов”, не заметили этого перекоса, а теперь, в свете новых партийных решений, “взглянули на повесть другими глазами”; что повесть моя – всего лишь фотография, запечатлевшая одни лишь уродливые стороны нашей жизни; она лишь материал, из которого, поработав, можно было бы, пожалуй, создать “ударное, с ясных партийных позиций, произведение”; что повесть идейно неполноценна; что в издательство после опубликования “Одного дня Ивана Денисовича” хлынул поток произведений на лагерную тему, которому необходимо положить предел; что и Солженицына, может он нам сообщить доверительно, никто издавать более не собирается. “Да, да, он-то собирается, но мы не собираемся…” “Мы не сами поняли вредность темы, а нам указали: коммунистам печатать книги на эту тему нет необходимости, а главное, нет пользы…” В зале смеялись, перешептывались и, как я заметила, многие записывали[22]22
  Одна из записей этого судебного разбирательства опубликована за границей в 1972 году – через семь лет! – в «Политическом дневнике», с. 51 – 57. (Запись сделана Р. Орловой.)


[Закрыть]
. “Если Чуковская это дело выиграет, – заявил напоследок юрист издательства, – это окажется дурным прецедентом”. Юрист из “Охраны авторских прав” был, напротив, очень краток. Он заметил, что мы не в Англии, что судопроизводство у нас не прецедентиальное, а закон об авторском праве ясен (он привел соответствующие пункты): рукопись одобрена, издательство в любом случае обязано выплатить автору все 100% гонорара.

Зал слушал его с сочувствием, судья – бесстрастно.

Несколько раз, после очередной речи многоречивого издательского юриста, судья приказывал мне:

– Отвечайте!

Я отвечала. Сказала я, в частности, что, если перестанут издавать Солженицына, это будет большой бедой для страны; что, впрочем, моя “Софья Петровна” и его “Иван Денисович” – повести, написанные о разных временах, в разное время и на разные темы: его – о лагере, моя – о “воле”; сказала я также, что если принята и одобрена моя повесть была “в угаре конъюнктуры после XX и XXII съездов”, то не в угаре ли новой конъюнктуры договор теперь расторгается? И неужели решения XX и XXII съездов – это “угар конъюнктуры” – всего лишь?.. Я сказала, что если злодеяния прошедших годов могли совершиться, то не потому ли, в большой степени, что редакции газет, заваленные стонущими, плачущими, вопящими письмами, в которых родные молили вступиться, пересмотреть дела их близких, – лишены были возможности эти письма печатать? Редакторы не смели в угоду конъюнктуре. И действительно – кто бы в ту пору “осмелился посметь”? Подписать к печати подобный вопль значило тогда подписать себе смертный приговор.

Готовность редакций – всех! на всем огромном пространстве нашей страны, редакций всех газет, книг, журналов, всегда повиноваться дирижерской палочке стоящего у пульта дирижера, допускать или не допускать на свои страницы то или другое сообщение (например, о беззаконных арестах и пытках), – не есть ли одна из причин совершившегося? Я сказала: пусть моя повесть всего лишь фотография, а не живопись, но на этой фотографии запечатлен весьма существенный момент истории нашего общества, и повесть необходима всем, кто хочет задуматься над совершившимся.

Народные заседатели задавали ответчику вопросы, главным образом уточняющие даты “процесса прохождения”. Судья был молчалив. По существу он задал юристу издательства всего один вопрос. Предоставив ему подробно обосновать утверждение, будто повесть моя “идейно неполноценна”, судья спросил:

– А что, при заключении договора на принятую вещь, когда автору выплатили 60% гонорара, тогда повесть была полноценной?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации