Электронная библиотека » Михаил Кононов » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Голая пионерка"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 15:53


Автор книги: Михаил Кононов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

ГЛАВА ПЯТАЯ
В которой Дэус консерват омниа.

Днем и ночью через деревню Кондрюшино, сквозь голубую глиняную пыль, протекали стада.

Охмелевшими головами качали в такт нетвердым шагам всегда выдержанные, чопорные матроны симментальские дальнего ударного колхоза имени Сталина (бывшее имение графа Мещерского). Неделю назад они подминали тугим выменем высокую медуницу заливных лугов, теперь же были смертельно тощи, как знамение фараонова сна о семи годах голода.

Понуро плелись буренки пегие, карие – костромские: колхоз «Наш путь».

Поспевали за костромскими коровушки голландские, нежные – «Пятнадцать лет Октября». Их томных бабушек и строгого прадеда выписал некогда с польдеров, где разгуливал, вдохновляясь, Рубенс, рачительный тверской помещик Цицианов-Топильский.

Лениво тянулись кругломордые ушастые бычки – ферма колхоза «Красный май». Хмурые погонщики подталкивали сосунков кнутовищами.

Норовили выбежать на обочину, пощипать траву овцы облачно-кучевые, кудлатые. Мудробородые надменные козы пронизывали ледяным взглядом жалкую суету бегства. Горизонтальные козьи серебряные зрачки застывали, как у дневной совы. Бывшая коммуна «Гигант», ныне колхоз «Колос».

И бараны, с удрученными лицами, желающими сна, в локонах завитых рогов, – тоже из «Красного мая», наверное.

Перекатывался, громыхал и звякал под копытами смятый цинковый подойник. Из него еще сочился тонкий ручеек молока. Молоко не впитывалось в утоптанную глину, лежало лепешками, как пролитые белила, синее по краям.

Ковыляли пешком и тряслись на телегах беженцы. Из Демянска-городка. Из дальних деревень Валдайского края.

Сухое скрипучее мыканье непоеных коров. Лица людей молчащих, поглощенных ходьбой, дорогой, пылью, как потоком взбаламученной реки. Рыдающее ржанье испуганного жеребца. Редкий хлесткий выстрел кнута – мало погонщиков, очень мало.

Стада. Стада. Стада.

Их угоняли в тыл, на восток. По новгородскому тракту.

А грязные, одичалые закаты докатывали до Большой Медведицы. С утробным клокотаньем ворочались в небе до рассвета. Взмахивали зарницами.

Сжималась, съеживалась земля. Запад наворачивался на круглый восток, кроя холмы Валдая сизой неживой хмарью пожарищ, прогоняя с пастбищ скотину, подминая крестьянскую жизнь. Покрывала землю война ветхой нестираной скатертью скоромной гулянки. Стелила постель для невесты мертвой…

Весной сорок первого года врачи у Мухи определили малокровие, анемию, авитаминоз, а также туберкулез – под вопросом. Родители посовещались с учителями и отправили бледненькую восьмиклассницу к бабушке, на Валдай, в деревню Кондрюшино, – молоко парное пить. В деревне была хорошая десятилетка. Папа приезжал на «эмке» раз в месяц, в штатском костюме, привозил конфет и пирожных, а для бабушки Александры – халву, она любительница.

Двадцать третьего июня почтальон дядя Влас принес телеграмму: «Не волнуйтесь зпт скоро будем зпт ждите письма».

Письмо пришло через три недели. Но не от родителей, а от тети Клавы, с которой отец и мать работали на одном военном заводе. Она писала, что Мухе лучше остаться в деревне, поскольку ее родителей как кадровых специалистов руководство направило в другой город, в командировку, причем, наверное, надолго. Они, мол, сами оттуда напишут, а пока приказывают Мухе слушаться бабушку и не бояться: немцев прогонят дней через двенадцать– четырнадцать.

А потом через деревню пошли стада…

Муха выбежала на крыльцо на рассвете. По размолотым в прах колеям волочился алый, как знамя, боров, с лиловым облаком присохшей грязи на обширном подбрюшье. Элитные свиноматки Уля и Гуля, известные всему человечеству по московской Сельскохозяйственной выставке, не поспевали за боровом, и пожилой невыспавшийся погонщик подталкивал их прикладом винтовки. Подслеповатые, с холодными рыбьими лбами, бурля изнутри матерым салом, они тыкались в мусор на дороге и так растеряли, не умея оглянуться, молочных своих поросят, – уже испеченных, может быть, на штыках военной охраной стада.

Мимо учительской высокой избы, мимо школы и сельсовета, где трепетал над крышей линялый, почти что белый флажок, бравурные, как прибывающая гроза, проносили свой дипломированный экстерьер с достоинством и честью фиолетовые племенные быки колхоза «Имени ОГПУ». Поблескивали военной сталью кольца у них в ноздрях. Сверкали кривыми кинжалами полированные рога. Полыхали кровавые яблоки глаз, каждое с кулак кузнеца.

Вослед коллекционным прославленным производителям выступали приставленные к ним навечно три зоотехника с гармошкой. У каждого из них на запыленном пиджаке блистала медаль за славу. Зоотехники шли шеренгой, по-солдатски. У них была бронь от призыва прочная. Они размахивали руками и пели: «Малой кровью, могучим ударом!…» За ними каурая кобылка, в исправной сбруе и городских кожаных шорах для форсу, понуро влекла старинную легкую бричку. На ее лакированных черных дверцах сверкали опереточным золотом начищенные графские гербы с двумя стоячими львами и надписью по-латыни: «Дэус консерват омниа» – Бог сохраняет все, стало быть, консервирует. В бричке, все оглядываясь назад и крича что-то непонятное, как будто на их языке упрекала лошадей или коз, восседала пожилая пьяная цыганка в синем шелковом платье, простоволосая. На полных плечах – черный полушалок рытого бархата с серебряными кистями. Одной рукой, тяжелой от браслетов и колец, цыганка по-мужски подергивала обвислые вожжи. Одновременно давая грудь крупной кудрявой девочке лет шести, сидящей у нее на коленях. Девочка языком мусолила сосок, а сама рассматривала, переливая в смуглых ладошках, золотое материнское монисто, длинное, чешуйчатое, как змея.

Сразу за бричкой вышагивали городские ровные пионеры. На них-то и кричала цыганка. Пионер поменьше ростом изредка бил одной палочкой в красный барабан – с раскатистым треском. Ударит – и засмеется. И гладит себя по голой, вчера остриженной наголо, маленькой голове с узким голодным затылком.

– Ну вот и свету, почитай, конец: двинулась Русь!…

У Мухи за спиной крестилась бабушка Александра.

– Ноев ковчег, прости меня, Господи!… Архистратиже Михаиле, отжени мене от лукаваго, старости моея ради! – Она повернула Муху к себе лицом и насильно ее перекрестила, больно ткнув щепотью в глаз.

Муха вырвалась, сбежала с крыльца. Двинулась наперерез стаду к избе сельсовета, где трепетал над крышей линялый флажок. Там уже дожидались деревенских парней военные грузовики. Шофер в гимнастерке и высоких сапогах окатывал из ведра черную командирскую «эмку» – точь-в-точь папину как будто.

Мурашки бежали у Мухи по спине, когда она останавливалась, пропуская прущую валом скотину. От пыли во рту было кисло, гортань чесалась. Муха чихала, утирала ладонью слезы. Чихала снова, снова, уже утонув в пелене слез, уже не чая выбраться из водоворота животной плоти, что сопела, чавкала и топотала, как жадное болото. И ревели стада. Щелкал бич. Вихрем свивался темный ужас скотов, отрываемых от земли клубящейся всесветной рекой исхода.

Взволнованно, словно на каблучках невесты, стайкой семенили двухлетки-телочки, покачиваясь и бесстрастно помыкивая. Нежно розовела кожа под слабым ворсом у них на щечках и на костистых невинных бедрах. Муха узнала по темному пятну на холке смирновскую смирную Зорьку. Протянула руку погладить ее, но телка дико шарахнулась, отдавив копытом Мухе большой палец левой ноги.

Захваченная буйным, едва ли не безумным теченьем смешанного стада, Муха поневоле вбирала телом пронизывающие токи страха, глухое горе безвинных животных. Не ведая над собой Бога, кроме человека, отданные землей в его власть, когда-то свободные, они утратили давно звериную независимую мудрость. Двух-трех суток бегства впроголодь им хватило, чтобы забыть хранимый человеком строй млекопитающего порядка. Тень разума, охранявшего безмысленный скотий покой, рассеивалась, как дорожная пыль, над бурунами голодающей плоти.

Пробиваясь сквозь токи и завихренья рогатых голов, с глухими, задернутыми пылью глазами, мимо коровьих длинных хвостов, вдоль острых пупырчатых хребтин, Муха переживала одичанье домашней скотины, как напасть, как собственную болезнь. За месяцы деревенской жизни Муха привыкла уважать трудящихся животных едва ли не наравне с человеком.

– Смута, смута окаянная! – говорила с крыльца Богу бабушка Александра. – Не ведают, что творят, архангелы Твои, Господи! Хоть бы додумались, живоглоты, к водопою скотину повернуть…

Юный, как облачко после дождя, взрослеющий орловец становился вдруг на дыбы, закидывал березовые ноги в золотых несношенных копытах старой корове на круп и ржал над собственной шалостью. Приглашал ликовать от силы движенья табунящихся каурых братьев и старого обреченного мерина в седых яблоках, взбодрить стремясь и чуждых двух кабардинских иноходцев в белых цирковых уздечках, с перерубленными торопливым погонщиком удилами, и все стада ревущие, и табуны на скаку, и клубящиеся отары, по воле, быть может, злопамятного скотьего бога Велеса, утопленного в Днепре чуть не тысячу лет назад, изливаемые теперь войной из горизонта в горизонт.

Через равнину с хлебами, окрашенными рассветом, и синий холм с пустой сквозной колокольней.

Через малое сельцо Вельцо и деревню Кондрюшино, разбуженную спозаранку, – четыре порядка изб с распахнутыми дверьми и ставнями, с новыми заборами и мятущимися курами, черными стариками и белыми детьми.

Сквозь последние материнские заклинания, кресты и всхлипы.

Сквозь дыханье и слезы девочки Маши Мухиной. На крыльце сельсовета она раз за разом чихает и теребит за плечо, чихает и обнимает мирового парня Звонарева Алексея. И чувствует вдруг щекой, что Алеша, сосед ее по школьной парте, сбрил сегодня свои белые шелковые волосы на подбородке – Муха любила прихватывать их зубами, когда Алексей целовал ее в щеки, провожая после танцев в клубе до дому. И чихает Муха, и летит голубая глиняная пыль, как последний дым сгоревшего за ночь заката. И жесткие лямки отцовского солдатского сидора уже схватили Алексея за плечи.

– Не жди, – сказал Алеша. – Не вернусь.

Муха перестала чихать. Ее нос, губы и дыханье уже поняли, что сказал Алеша, а сама она еще не осознала. И спросила:

– А?

Он поцеловал ее в мокрый нос и пошел к машинам.

Парни молча и без игры залезли в кузов серой тарахтящей полуторки. Поплыл грузовичок навстречу топотавшей с пригорка скотине. Галопом разбегались, спотыкались в канавах у обочин коровы, выкатывали жадные белки плачущих глаз. Подняв морды, они уповали гулко на защиту и справедливость человека. Дрожа, еле-еле выпрямляли ноги, провисая хребтом от недоенного воспаленного вымени.

Машины продвигались на малой скорости, почти непрерывно сигналя голосами жалкими и злыми. Перед колесами передней полуторки река рогатых голов растекалась на два рукава. Грузовички и командирская «эмка» были будто три острова, неподвижные в стрежне мощной реки. Муха видела, как из окна поезда, что движется сама земля, вместе со стадом, в нее вросшим, грузовички же качаются и тарахтят на месте. Они тарахтят, трясутся, угловатые, вспыхивают глазами, а под ними земля, с ее дорогой, канавами и полями окрест, с быками-валунами, и волнами пенистыми овечьих табунков, и багровыми, бурыми, молочно-черными бурунами бокастыми симментальскими, костромскими, – сама земля наворачивается, проскальзывает под колесами и дальше, дальше летит, как ковер-самолет. Себя же саму Муха чувствовала как бы привязанной к машинам, покидающим землю, и дорога уплывала у нее из-под ног, покачиваясь и дрожа.

Острова войны плыли навстречу реке спасенья, разрезая ее неживыми голосами автомобильных сигналов. Алеша и другие ребята стояли в кузове, махали матерям и девчонкам, глотающим пыль из-под колес. Командир, с портупеей через плечо, примостившись на подножке грузовика, кричал на мальчишек, забегавших дорогу полуторке.

Муха давно знала, что с войны не возвращаются. Не вернулись с финской ленинградские ее соседи-приятели Сеня Глазман и Ваня Енакиев. Не вернулись и деревенские, известные ей по рассказам Алеши, – Гошка Вепрев, скотник Витя Сомов, братья Селивановы, Фрол и Гордей. И многие еще, многие. Из кондрюшинских вернулся только Серега Евграфов, кузнец, без руки пришел. Он сидел в клубе, на танцах, каждую субботу, хоронился в углу да лузгал семечки, а шелуху ссыпал в тот карман пиджака, над которым болтался пустой рукав.

Ноги ее сами понесли по дороге, и Муха быстро догнала грузовик. Вцепилась в задний борт. Повисла, волоча ноги по колее, кусая губы. Грудью ударялась о гремящие доски с гвоздями.

Алешка протиснулся к борту. Схватил ее за запястье левой руки, потянул вверх.

Муха ударила правой ногой в дорогу и взлетела над землей.

Машина вскидывалась на ухабах. Доски били Муху по ребрам. Алеша кричал ей что-то в лицо. А Муха летела и летела.

Тело ее стало невесомым и распластанным над землей. Она закрыла глаза. Где-то рядом с облаками парила.

Неделю назад ей снилось это: держит Муха за руки Алешу и летит. И никогда его не отпустит. И никогда с ними, летящими, ничего плохого случиться не может. Потому что летят Муха с Алешей, держат друг друга за руки, а над ними радуга радуется во все небо.

Грузовик остановился. За правую руку Муху схватил подбежавший командир в портупее.

Алешка тянул ее вверх. Командир портупейный – вниз.

В бок Мухе впивался гвоздь из доски, а в горле хрипело. Она ничего не видела и вздохнуть не могла. Радуга упала и раскололась оранжевыми звездами и синими осколками.

Командир кричал и ругался. Крылатое тело Мухи разрывалось между землей и небом.

– Майн Готт! Как вам не стыдно! Вы же красный офицер! Оставьте девочку, она имеет право проводить!… Не имеете права! Доннерветтер! Цурюк! Цурюк!…

Она не узнала голос учителя. Но знала, что только он, Вальтер Иванович, может крикнуть в запале по-немецки. Он частенько ругал мальчишек немецкими словами – и в шутку, и всерьез.

Алешины пальцы разжались, и Муха упала на землю.

А когда открыла глаза, снова увидела сон.

Тихий учитель немецкого языка наскакивает на командира, хватает его за портупею. Отбив его слабую руку, командир отрывает напрочь воротник белого пиджака учительского, отглаженного всегда и чистого, кричит: «Немецкий шпион!» Подбегают солдаты с винтовками. Учителю скручивают руки. Тащат его к командирской «эмке», вталкивают в черную машину. Трогается первый грузовик. За ним второй, где Алеша в кузове. Машины въезжают на пригорок над озером Вельцом. И, свернув с тракта на лесной проселок, вслед за машиной, увозящей учителя, исчезают за полосой ольшаника, набирая скорость внезапными рывками, как живые.

Муха долго лежала во ржи за обочиной. Никто из девчонок не остался с ней: испугались. Из-за дуры учителя забрали самого любимого – за что? Соображать же надо, хоть ты и городская!

Так она и сама поняла, когда слезы высохли: виновата. Навек… Нет! Сам шпион! Предатель! Так ему и надо!…

Месяц назад Вальтер Иванович оставил Муху после уроков переписывать контрольную работу. В Ленинграде по немецкому языку у нее всегда было «отл.», в крайнем случае – «о. хор.» В деревенской школе съехала на «уд.», случались и «неуды». Вальтер Иванович заставлял учить наизусть Гете и Гейне – километрами. Делать перевод – туда и обратно. Тексты для диктовок составлял сам или придумывал на ходу. Мать у него была немка, все знали и уважали его за вежливость и ровный пробор в белых остзейских волосах.

«Рихард Вагнер – великий германский композитор», – переводила Муха про себя, поглядывая на учителя исподлобья. И не «германский» – немецкий, во-первых. Так, одну хоть ошибку сама исправила. Помогло, что пятое ребро перекрестила, когда за парту садилась, как Алеша научил. «Цикл его опер «Кольцо Нибелунгов» знают и любят все любовники музыки…» Любители, дура же! «Любители музыки не только в Германии, но и во всех странах мира. Особенно знаменит великий… великолепный… летающие Валентины…» Тьфу! «Летающие валькиры…» Вампиры? Валекиры? Валекира – интересно все-таки, есть имя такое, наверное, а может, нет? Написано – значит есть! «Летающие Валекиры» из оперы «Тангейзер»… Валекиры, Тангейзер, – мудрят все, дурят народ, нет бы сказать просто: Валя, Геша…

Прочитав Мухин перевод, Вальтер Иванович пошел в угол, за печку, где стоял патефон. Завел скрипучую пружину, поставил пластинку. Музыка подхватила Муху, дыхание пресеклось.

– Вспомнила! – она себя по лбу хлопнула. – Это же самая мировая пластинка! «Полет валькирий» же! Вы нам уже два раза ставили ее, Вальтер Иванович!…

Он прижал палец к губам: помолчим, мол. Руки сложил на груди. Глядел не на Муху – в окно. Он стоял, а Муха видела, как он летит в небе. С белым пробором. В белом плаще. С факелом в руке – за справедливость, за нашу победу, за мировой пожар! Против всех этих финнов, японцев, якутов – только немцы ведь с нами заодно, дружественная такая нация, сознательная…

Когда музыка закончилась, Муха подошла к нему, встала рядом. Занавеску белую на окне задернула. Занавески в классе повесила Валерия Исидоровна, учительница математики, черная и злая, как осенняя галка. Бездетная.

И сказала Муха, глядя в пол:

– Вальтер Иванович! Поцелуйте меня, пожалуйста. Один разик!…

И – сквозь землю сразу провалилась. Темно стало в глазах.

– Не могу, Мухина, – сказал он спокойно. – Забеременеешь сразу. А кого родишь, подумай! Немца родишь. Такие, как ты, сразу могут, от одного поцелуя. И вот родишь ты немца, а скоро война, между прочим… С немцами как раз война, кстати. Да.

– Почему война с немцами? – Муха обидеться не успела. – Почему немца рожу?

– Потому, что кончается на «у»! – он повернулся и указательным пальцем придавил ей кончик носа.

Муха закрыла глаза и поцеловала его мягкие пальцы. Длинные такие. Ноготочки миниатюрные, чистенькие – прелесть!

Он отдернул руку. Побледнел. Бумага, буквально.

И вдруг той же самой рукой ударил ее по щеке.

Вальтер Иванович опустил голову. Покраснел так, что Муха увидела розовую кожу над его редкими, гладко зачесанными волосами, а пробор стал багровым, как рубец от удара прутом.

– Зачем? – спросила Муха тихо.

– Чтобы не подглядывала из кустов, как я по ночам в речке купаюсь с милейшей Валерией Исидоровной. Чтобы кнопки не подсовывала мне на стул. И в окно бы не стучала мне среди ночи, в простыню завернутая: всю валерьянку выпила бедная Валерия Исидоровна, до утра ее откачивал. А главное – чтобы ты на войну не убежала, когда меня на черной машине увезут, а ждала бы смирно Алексея своего, божьего человека. Активная ты больно, Мухина. Худенькая – но активная. Впереди паровоза бежишь, а дороги не ведаешь. Летишь… По земле надо ходить, по земле. Уйми гордыню!… Однако не смею вас долее задерживать, фройляйн! – Он склонил перед ней свой серебряный пробор, глухо щелкнул каблуками белых парусиновых зубным порошком начищенных полуботинок и отступил с поклоном на шаг, церемонно свесив и разболтав длинные руки. – Ауф видерзейн!…

Муха взяла его ладонь, поднесла к губам. И до оскомины сладко укусила изо всех сил мягкую подушечку под большим пальцем. Теплая кожа спружинила, как резина, а потом лопнула со звуком раздавленной клюквы.

Она подхватила свой портфель и пошла вон.

В дверях обернулась.

Он смотрел на свою ладонь. Кровь капала на пол.

– Я забыла, Вальтер Иванович, – сказала она смущенно. – Кто все же она такая – валькирия?

– Ты! – сказал он, стряхивая кровь с ладони. – Ты сама и есть. Береги себя, ягодка…

И вот увезли его. Как сказал, так и вышло. Дурак!

Муха на спину перевернулась. Смотрела на облака. Они бежали по небесной дороге, как овцы, сгрудившись, понурив головы. Им было давно безразлично, куда гонит их ветер. Они были большие и знали, что ничего с ними не случится – так и будут плыть, плыть, пока не растают без боли от солнца и ветра. Или, может, потемнеют и станут дождем. Плыть ли, развеяться, уйти водой в землю – им все равно. Им ничего не нужно. Как овцам, когда они сыты и собраны в стадо. И солнцу не нужно ничего. И светить ему вовсе не трудно и не надоело, хотя, конечно, и скучно. Слепое оно. Только кажется, что смеется и радуется. Какая у слепого радость?

«Их вайс нихт вас золь эс бедойтен, – услышала она голос Вальтера Ивановича. – Не знаю, что со мной случилось. Гейне, «Лорелея». Как думаете, ребята, кто из девочек наших на Лорелею похож?» – и смотрел Вальтер Иванович на нее, на Муху.

Предатель!

Муха повернулась набок. Легла ничком. Снова набок повернулась. Покатилась, подминая телом зреющую рожь. Как будто бы не своей волей покатилась. Как будто ветром перекатывало ее по полю.

Докатилась так до обочины дороги. Встала, пошатываясь, широко расставив ноги. Долго ждала, когда уймется вокруг бессовестное круженье полей, небес и облаков, скрывших солнце. Закинула голову и плюнула в небо. В глиняный низкий свод без светила.

Дорога лежала свободная, просторная – как затоптанная насмерть. Еще дымились тугие конские яблоки. Желтела моча в серединах коровьих лепех, роились оранжевые мушки. Словно бы остались где-то во сне навек гонимые страдающие стада, да и страх-то собственный Мухе только приснился, и уже затянулась под разорванным платьем рана пониже ребра, хотя и саднило в боку от каждого вздоха…

Дней через десять после того дня, когда увезли из Кондрюшина на войну Алешку и забрали Вальтера Ивановича, тетя Клава прислала еще одно письмо. Эшелон, в котором ехали в командировку папа и мама, попал под бомбежку. Мухиных убило одной бомбой. «Приехать даже к вам не могу, – жаловалась тетка. – Плачу одна».

А вещи учителя забрали милиционеры, через три дня после того как его увезли.

Похоронка на Алешу пришла через месяц, в августе.

И в поле, и в лесу, и на речке за стиркой, и дома повторяла про себя Муха слово немецкое – валькирия. Во сне и наяву, уставясь в одну точку, пока бабка не даст подзатыльник. По десять раз на дню проходя мимо его дома заколоченного, повторяла, твердила, напевала. И потом, после похоронки на Алексея, – томительно и с надеждой, находя в нем силы, чтобы вставать утром, и делать работу, и дышать, и видеть пустое небо, – ВАЛЬКИРИЯ!

И в полубреду, когда поднял ее со скамейки вокзала в Демянске выскочивший из эшелона за кипятком старшина Быковский и она наконец взлетела в небо, у него на руках, слыша Вагнеровы раскаты, как трепет, хлопанье, дрожь и свист крыльев у себя за спиной: «Как звать тебя, дивчина?» – «Вааааль-кирия-а-а-ааа…»

И только после того, как чистый от слез взгляд родного генерала Зукова на волейбольной площадке по-настоящему освободил ее для полета, Муха узнала, что Вальтер Иванович ошибся: валькирии все же и ростом повыше будут, и шире в плечах, не говоря уже о бедрах, и какую-то не то, что ли, свечку длинную или факел в руках держат, или, может, это у них такие специальные светящиеся дубины, – в общем, и до сих пор как вспомнишь, так вздрогнешь. Над Берлином их Муха повстречала: занесло однажды поначалу, опыта ведь не было никакого, ориентироваться совершенно не умела. И век бы их не знать, не видеть, не сталкиваться с ихней бандой, – тогда и до сих пор бы, может, так про себя думала: валькирия.

Красивое имя! Или это у них, вроде, должность такая – валькируй себе да валькируй помаленьку, а Вагнер тебя на весь мир прославит неизвестно за что – вот порядок-то у Гансов, не забудут человека, если подвиг совершил, даже пусть хотя бы он и не за наших сражается, а за фрицев. Ни за что бы не верила, что они и в самом деле на свете есть, если бы нос к носу столкнуться не пришлось. Кстати, и несправедливо получается, между прочим, что про них, кобылиц, музыка написана, а некоторые второй год в одиночку с Гитлером воюют тем же воздушным способом, а еще ни в одной даже газете портрета твоего не напечатано, нет про тебя ни песни, ни даже паршивого стишка в дивизионной газете, как про самого завалящего Героя Советского Союза обязательно настрочат эскренно с десятью восклицательными знаками. У них там этих валькирий целыми стадами в небо выпускают, а на всю Красную Армию не исключено, что одна-разъединственная Муха подобными приемами боя владеет, причем самоучка, заметьте. Вечно в небе одна как перст. Если не считать, конечно, той женщины воздушной, огромной, которую Муха видела как-то над ночным Ленинградом летом, в белую ночь. Очень смутно, правда, видела. Так до конца и не уверена по сей день, вправду ли это женщина и действительно ли она над Ленинградом в ту ночь дежурила. Огромадная такая – жуть! Одним платком своим с высоты может, наверное, полгорода прикрыть, если захочет. Лиловый такой у нее платок, сиреневый как бы. А может, конечно, то были просто тучи, по-особому так сложившиеся над городом, – поди разбери теперь. Но факт тот, что женщина над городом как бы склонялась, причем как бы пологом, все стремилась платком своим широченным Ленинград прикрыть, что ли, а может, укутать, – трудно понять. Или же, не исключено, облака, фиолетовые да розовые, так выстроились, как будто, честное слово, живая женщина стоит в небе, голову над Ленинградом склонила. Кто ее знает! Но самолетов немецких в ту ночь не было над городом, это точно. Муха нарочно запомнила. Может, и из-за женщины той – кто знает! Факт тот, что никаких, кроме нее, подозрительных, с точки зрения своего пролетарского происхождения, личностей Муха в небе больше никогда не наблюдала. Только эта дежурная да валькирии. Но если с этой гражданкой странной, сиреневой, дело темное, то уж с валькириями-то сразу ясно: их было полное отделение, штук, наверное, восемь или девять, и все такие здоровые телки, морда у каждой девяносто на девяносто, ляжки – не обхватить вдвоем, как с ними гансовские офицера управляются в землянках, на топчанах – даже и непонятно, невозможно представить, бляха-муха! И несмотря, что Муха в небе запахов никаких не чуяла ни до, ни после того случая, от той компании блатной сразу на нее пошел какой-то не то ветер такой темный, не то все-таки запах – вроде как одеколоном тройным, неразведенным. И как будто иголками стало покалывать ей и лицо, и все тело прозрачное. Хотя, опять же, ни до, ни после не ощущала она ни пролетающих сквозь нее беспрепятственно пуль, ни зенитных фейерверков, ни даже самолетов, каждый из которых мог бы ее перерезать крылом или смолоть в порошок своим ревущим пропеллером, – и запахов от них не боялась: ни тола, ни бензина, ни динамита. А тут – вот уж воистину: нерусским духом пахнет! Как посыпались эти невидимые иглы – ну, бляха-муха, держись! Сразу стало ясно, какой там город чернеется внизу: да Берлин же, как пить дать! У них тут, наверное, самая и есть малина – у этих кобыл у задастых, с дубинками. И словно бы та же воля, которая Муху в небо поднимала и вела всякий раз – без голоса и слов, но вполне даже очень понятно, – тут ей, чудачке, сразу и объяснила: поворачивай-ка, Чайка, оглобли. Она-то ведь навстречу им летела по глупости. Тоже и им хотела в глаза бесстыжие заглянуть, чтоб почувствовали хоть малую толику, как говорится. Но словно как тормоз внутри скрипнул: осади, мол, не пори горячку, успеешь еще им ума дать по первое число, а пока рано тебе, не справишься со всей гоп-компанией, подомнут. Фактически-то, если по правде, не успела еще подумать и догадаться, что откладывается рассмотрение данного вопроса, – как оно кто-то само повернуло Чайку на спину, лицом к луне, и понесло в обратную сторону, на восток, вот и все.

И все же после той ночи, после обещаний командования, что важное ответственное задание с настоящим риском и полной славной победой у нее еще впереди, Муха почуяла впервые глубже, чем умом, что не случайны ее сны, что готовились они кем-то давно, а конкретный срок и территориальное место подвига укажут ей те, кто поумней. И иначе, кстати, тогда зачем берегла ее военная фортуна до сего дня и часа? Могла бы оставить навек на просеке подо Мгой или отправить в Германию, в плен. И почему, давайте тогда уж разберемся, не стояла Муха в шеренге на волейбольной площадке замыкающей, как обычно? Или заранее рассчитала, чтобы справедливый, но строгий наган ткнул в живот не ее, а мирового парня Севку Горяева? Ведь смех же получается, факт! Хотя, по сути дела, его-то, Севкин-то подарок и вывел последних бойцов батальона из окружения, а то бы им тоже на просеке лечь под автоматами немецких патрульных.

Нет, этак у нас с вами, товарищи, голова кругом пойдет, как станешь распутывать, с чего все началось да к чему приехало.

Взять хотя бы тот случай на просеке. Если бы не Санька Горяев, да Севка, да комиссар Чабан, который тоже, как Севка, уже должен был через двое суток получить жуткую позорную смерть, да если бы не старшие, как следует обстрелянные и закаленные в боях товарищи, все могло кончиться очень плохо и даже хуже. Удивительно, до чего коллектив вселяет в тебя уверенность в самый трудный момент – это как закон. Кто ты один? Никто! Ноль без палочки, правильно Сталин писал. А в коллективе ты сила, потому что товарищи не подведут. Это и в уставе приказано, и само так завелось испокон веков, даже смешно.

Но патрульные гансы, между прочим, тоже были ребята не из робкого десятка. Когда Муха услышала, уже вплотную, громкое «Хенде хох!» – и впереди, и сзади, и слева, прямо из леса, – как будто кастрюлей накрыло пятерых окруженцев, – руки ее сами собой поднялись, а лопатки свело судорогой, – точно вот-вот с двух шагов перебьет ей позвоночник экономная немецкая очередь.

Шла она последней. Впереди, не оглядываясь, только взбагровев затылком и лысиной сквозь серебряную шевелюру, руки поднял комиссар Чабан. Пятеро оставшихся от роты пехотинцев, отрезанные с трех сторон, застыли посередине просеки с поднятыми руками. Чабан выматерился протяжно, сплюнул себе под ноги, прошипел: «Сказано же было: по болоту надо! Нет – по просеке поперлись… Пи-и-з-з-здеццц!»

Последнее словцо, как будто впервые услышанное, по уху Муху огрело – аж горячо стало и самому уху, и правой щеке. И не потому, что мат. У него ведь, у слова, значение есть. Причем не мужское значение – бабье. И в тот же жгучий миг вспомнилось ей, как прошлой ночью, у костра, в двух шагах от неспящей на куче лапника Мухи сказал, между прочим, комиссар Чабан, поводя над пламенем промокшей портянкой:

– Все б ничего, да баба вот с нами… Она еще сикуха, конечно, а все ж баба, никуда ты не денешься. А баба на корабле – это быть беде, факт…

Дыхание у нее остановилось. Муха крепче зажмурила глаза и застыла телом, чтоб не шелохнуться, не поняли бы, что она не спит, слышит.

Главное, если б Санька, дурак, ляпнул не подумав или хоть Севка, – ладно, не обидно, у них у обоих язык без костей болтается. А на Чабана она готова была молиться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации