Электронная библиотека » Овидий Горчаков » » онлайн чтение - страница 23

Текст книги "Вне закона"


  • Текст добавлен: 7 июля 2015, 21:30


Автор книги: Овидий Горчаков


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Минируем шоссе, возвращаемся в лагерь
1

– Видал? – сказал мне шепотом Щелкунов, в руке его что-то блеснуло. – У одного штабсфельдфебеля выменял: я ему очередь пуль не пожалел, а он мне – часы. Хотел ей подарить, да все не решался.

Я понял, что Владимир говорит о Минодоре. Он протянул мне крохотные золотые дамские часики «Лонжин» с красивым золотым браслетом и какими-то драгоценными камнями.

– Ох, волнует меня эта трофейная лихорадка, – тихо сказал я Щелкунову, возвращая ему часы. – Нездоровое это дело. Выбегаем как сумасшедшие на шоссе – и по карманам: один – за часы, другой – за цепочку.

Мы лежали с ним в боковом охранении на обочине шоссе. До рассвета оставалось часа три. В пятнадцати шагах от нас три Николая и Гаврюхин, наш проводник, закладывали мины.

– Мы ж не мародеры, – сказал Владимир, пряча часы в нагрудный карман. – А если бы наши ребята знали, что немцы голые едут, разве бы они пропустили их с богом? А раз нет, значит, трофеи дело попутное.

– А вот Баламут вчера полсотни километров отмахал, чтобы пластинки к нашему патефону достать у какого-то бургомистра.

– Что ж с ним, с Баламутом, поделаешь, когда он так музыку любит? – приглушенно засмеялся Щелкунов.

– Нет, друг, трофеи да обыски у полицаев дело опасное, заразительное. В отрядах Аксеныча, Дзюбы и Мордашкина все трофеи в штаб сдают…

– А я так, для памяти, беру, – заявил Владимир. – Вот под Чаусами, к примеру, я у старосты крест Георгиевский и двадцать две золотых монеты царской чеканки взял. Золото ведь я в штаб сдал – на танковую колонну, только крест на память оставил.

– Это тот, что у тебя к пистолету прицеплен? Так ведь он тоже из золота. Небось пуговицу от кальсон или ложку деревянную ты на память не возьмешь. А в карты ты, Длинный, на марки играешь. Это что? Тоже так, на память?

Щелкунов выдрал в сердцах клок травы и выпалил:

– Да ты что пристал ко мне? Ссориться хочешь? Чистюля! А насчет карт, – сказал он совсем тихо, – везет мне в них. Я ведь все деньги Богомазу на разведку отдавал.

Он вытянул из пачки сигарету, чиркнул спичкой, закурил. Запахло эрзац-табаком. «Вот так штука! – подумал я. – Разведка отряда должна была зависеть от Володькиного счастья в картах!»

Из темноты вынырнул Барашков.

– Вы что тут огонь палите? – прошипел он яростно. – Потушите немедленно! Идем к подводам, готово… Эти две мины им за Богомаза!..

Щелкунов послушно вкрутил в землю окурок. Во время подрывной операции Барашков, этот великий скромник и тихоня, становится беспощадно строгим командиром.

Весь остаток ночи Щелкунов насвистывал что-то очень бравурное и шапкозакидательское. И только на рассвете – мы уже достигли опушки леса – его прорвало:

– Слушай, если ты на дороге часы найдешь? Разве ты оставишь их там? Почему же я должен оставлять всякое добро на шоссе? Оставлять для немцев? И вот еще… У Дзюбы, Мордашкина и Аксеныча все в штаб трофеи сдают, потому что их распределяют по всей справедливости. А у нас Иванов, Перцов да и сам Самсонов расшарашивают наши трофеи…

Я промолчал, раздумывая над этим аргументом.

– Хальт, Гаврюхин! – весело закричал вдруг Владимир.

Он соскочил с подводы, повесил часы на сучок, отбежал на несколько шагов – и не успели мы с Гаврюхиным понять, что он затеял, – вдребезги разбил их метким выстрелом из нагана. Часы так и брызнули золотом.

– С ума вы там, что ли, спятили! – завопил с передней подводы разбуженный выстрелом Барашков.

Щелкунов повернулся ко мне с торжествующим и одновременно чуть виновато-ошарашенным видом:

– Вот! Начхать мне на фрицевские трофеи!

– Неумно и ничего не доказывает, – проговорил я.

Щелкунов, нахохлившись, хранил мрачное молчание, я продолжал думать о трофейной проблеме, Гаврюхин ворчал, осуждая Володькино безрассудство: «Такую вещь погубить!»

По дороге наш «старик» Гаврюхин разговорился вдруг, вертя кнутовище в больших заскорузлых руках:

– Глядите, сынки, не зарывайтесь! Умственные вы ребята и крепко к партизанскому делу привержены. На войне этой жалеть жизни не приходится, а вот душу в чистоте и целости уберечь надо непременно. По жизни вам говорю, сынки. Богомаз – большого разумения был человек, какая силушка в нем кипела! – правильно говорил: ненавидеть, убивать надо с большим разбором. Убивать, но не стать убийцами. Сказано: семь раз отмерь…

Мы с Щелкуновым недоуменно переглянулись, но промолчали. Пожилой минер говорил отечески добрым голосом, и доброта эта и житейская мудрость, сквозившая в его словах, заставила нас прислушаться к нему.

– Рушить завсегда, сынки, легче, чем строить, – говорил старый партизан с натужной медлительностью, еловым языком, с трудом подбирая слова. – Рушить может и бык, ежели сорвется, и бандит. Не на век, чай, война эта. Не сегодняшним днем надобно жить, а и вперед раскидывать. Вот особенно ты, Володя, не зарывайся, греха на совесть не бери. Железо в тебе еще не каленое, согнуть тебя можно и так и этак. Гляжу я вот, к примеру, на Козлова Василия – головой захлестнуло его разрушительство это, совсем сбился человек с линии, к нормальной жизни совсем стал непригоден. Как его теперь к порядку да к труду вернешь, когда он, в хвост ему шило, уж ни человека, ни вещь не жалеет? Нет, ребята, надо жить по правде, по справедливости… Дело наше правое, но драться за правду надо так, чтобы во время драки ее, эту правду, под ногами не растоптать. Ежели вконец озвереешь, убивая зверей, то кто, выходит на поверку, победил? Зверь! В общем, главное, ребята, свою линию не теряйте!

2

У Горбатого моста все слезли с подвод. Пока ездовые с криком и руганью тянули заробевших лошадей на тот берег через полуразрушенный мост, мы напились воды из Ухлясти, сполоснули лица. Чтобы поразмяться и отогнать сон, десантники Колька Шорин и Колька Сазонов начали гонять по берегу пустую ржавую консервную банку.

– Сапоги разобьете! – ворчал хозяйственный Гаврюхин, неуклюже отскакивая от Шорина, который чуть было не «подковал» его. – Эх, молодо-зелено! На минах-то наших, может, люди сейчас гибнут, а вы тут футбол затеяли.

– Не горюй, папаша! – крикнул Шорин. – Фашисты – не люди! И это хорошо, что сапоги разобьем – с фрицев придется снимать!

Я подошел к канаве. Вот то место – трава примята, большое, еще не затянувшееся окно в лягушачьем шелку, следы, вмятины сапог… За канавой стоит густой ольховый подлесок, шумно гнутся на ветру гибкие вершины берез…

– Подходящее местечко для засады, – раздался голос за спиной.

Я вздрогнул, обернулся, стиснул руку бывшему богомазовцу – Шевцову из отряда Мордашкина. Через мост перебирался небольшой обоз мордашкинцев.

– Тут его ранили? – спросил Шевцов, пробежав глазами вдоль канавы. Он сгреб с головы синюю летную пилотку, вытер ею потный лоб. – Жаркий будет денек! – заметил он, обмахиваясь пилоткой. – Еду с ребятами на минирование. У Мордашкина я по подрывному делу теперь. Спасибо Барашкову – натаскал. До войны, помню, мечтал диверсанта поймать, теперь сам диверсантом заделался.

Мягкий южный выговор Шевцова напомнил мне, что в нашем отряде его звали Костей-одесситом.

Не сводя глаз с примятой травы у канавы, он спросил:

– Ты первый к нему подбежал, да? Стреляли, говоришь, из немецких автоматов?

Я показал Косте-одесситу, где лежал велосипед Богомаза, где стояла телега вейновцев. Когда я вспомнил, как я перевязывал рану Богомаза, горло у меня перехватило, и мне никак не удавалось выровнять голос.

Костя-одессит перешагнул через канаву и минут пять ползал на четвереньках в кустах, шарил в высокой траве, разгоняя лягушат.

Тем временем ветринцы, соблазненные примером десантников, включились в игру и забили консервную банку в импровизированные ворота москвичей. «Всего два дня прошло, а им и дела нет!» – подумал я с бессильной яростью и в следующее же мгновение почувствовал, что в глубине души растет желание броситься москвичам на выручку и носиться с ними по берегу Ухлясти, как по берегу дачной Клязьмы. Не успел я запихнуть подальше это постыдное желание, как всплыла ханжеская мыслишка: «Сейчас неудобно, а денька через два отчего не сыграть?» И тут я не выдержал: глазам стало жарко, щекотно. Я проклинал забывчивость и беспечность друзей, затеявших игру в футбол там, где пролилась кровь Богомаза, проклинал собственное жизнелюбие. Мне вдруг захотелось, чтобы в небе померкло солнце, а на земле – вся радость жизни, чтобы люди не смели смеяться.

Костя-одессит перепрыгнул через канаву и молча показал мне закопченную гильзу патрона калибра 9 мм, одинаково годного как для немецкого автомата, так и для немецкого пистолета.

– Твои ребята тебя ждут, – сказал я ему. – А мои вон пошли уже…

Но Костя-одессит еще долго, придирчиво расспрашивал меня. Особенно интересовало его, точно ли я помню, что рана Богомаза была слепой – с одним отверстием от разрывной пули.

– Замучил ты меня! – сказал я ему, когда он собрался уходить. – Сразу видать бывшего лейтенанта госбезопасности! Но фрицев или полицаев – убийц Богомаза ты все равно не арестуешь…

– Как знать! – без улыбки ответил Шевцов. – Руки у нас сейчас коротки, да вырастут… Спасибо тебе. Привет от Полевого. Пока! – И напоследок еще раз спросил: – Значит, ты точно помнишь, что рана была слепой?

3

Повар порадовал нас завтраком из двух блюд. Кроме надоевшего картофельного пюре с говядиной, он сварил великолепную уху из мелкой рыбешки, которую ребята наглушили толом в Ухлясти. Страстный рыболов Гаврюхин выуживал разваренную рыбешку из котелка, приговаривая:

– Красноперка, горчак, уклейка, пескарь, плотва!..

Барашков сидел в кругу почитателей его диверсионного таланта и, обгладывая мосол, рассказывал:

– Ребята у меня – богатыри. А что? Нет, скажешь? Ползет эшелон, словно немецкий Змей Горыныч, дернет мой тезка Сазонов, скажем, за веревочку из-за куста – и чудо! Голова у Змея отваливается, туловище у Горыныча бьется в судорогах, и вываливаются из него, горят в огне чертенята – душа радуется!..

Щелкунов был так сердит на меня, что не пошел со мной отсыпаться под царь-дубом, а забрался после завтрака в шалаш разведчиков. Я стал подыскивать себе место, чтобы переспать до обеда. Кругом там и тут, под деревьями и на открытых местах, лежали партизаны отряда. Бодрствовал один лишь Ефимов. Я лег рядом, на его плащ-палатку. И, как всегда, расспросив меня о ночной операции, покурив, Ефимов начал говорить о своих переживаниях и чувствах, о тонкой своей психике.

– Чему верить, что ценить – неизвестно, – полились знакомые слова. – Все относительно. Вот засада, например, или минирование это твое: с одной стороны – благородная месть, с другой – бандитское нападение из-за угла. Все можно хвалить или хулить – слова всегда найдутся. Все можно выставить в хорошем или плохом свете. Значит, есть две правды. А уж если две или больше, то правды, единственно правильной правды, значит, вообще нет. Нет достоверных знаний, идей, взглядов… А раз нет, то пусть служат мне те взгляды и та мораль, которые наиболее выгодны в данное время. Во время обстрела никто не бежит отыскивать каменную стену, а прячутся за первый подвернувшийся бугорок, из какого бы дерьма он ни состоял. Так и в жизни. А если повиноваться идеям, подчиняться до конца взглядам – положишь живот ни за грош. Была бы вера в воскресение мертвых и загробную жизнь – «для душ праведных» «в свете, покое и предначатии вечного блаженства»… С такой верой наши деды принимали поношение, гонение, бедствие и самую смерть «за имя Христово». Но нам отказано и в этом, единственно стоящем утешении для идейного мученичества. Умереть ради потомков? Которые никогда не узнают и не оценят? Которые для меня лично ничего хорошего не сделали!..

Я плохо его слушал. Я смотрел на пустой фургон Богомаза с торчащими дугами, думал о том, что партизаны сняли с этих дуг немецкую плащ-палатку и завернули в нее тело Богомаза перед тем, как опустить в могилу, и мысли Ефимова казались мне ненужными, вредными, оскорбительными для памяти Богомаза.

– А что такое мировоззрение мыслящего человека мирного времени? – вопрошал Ефимов. – Клубок неразрешимых противоречий, вечный разлад с самим собой. Он понимает, что народ, коллектив – все это мираж, гипноз, что существуют только люди, личности… Впрочем, в военное время он заботится об идеях столько же, сколько думает о них человек, брошенный в кипящую пучину…

– Скажи, Ефимов, – проговорил я вдруг, подыскивая слова, невольно сбиваясь, как это часто бывает, на строй речи собеседника, – почему так получается? Все это Богомаз с мясом хотел вырвать, а ты только корку с болячки сдираешь, в «тонкой психике» своей ковыряешься, и тебе и больно, и приятно… Почему это так?

Ефимов стремительно приподнялся на локте и уставился на меня. Он долго смотрел на меня беспокойными глазами – сначала, показалось мне, с каким-то испугом, потом с недовольством и сожалением. Наконец он опустился и, так и не сказав ни слова, повернулся ко мне спиной.

А я уже забыл о нем. Под царь-дубом я увидел разведчика Самарина. Он успел уже сменять свой карабин на самодельный автомат Богомаза.

Что ж, в хорошие, верные руки перешел автомат Богомаза, но от этого мне было не легче…

Перелом
1

– Ночка-то до чего хороша! – шумно вздохнул пулеметчик Сашка Покатило. – Гарна ночка!..

Мы лежали вдвоем в секрете на западной опушке Хачинского леса.

Ночь. Лес. Июль. Ровными, по ниточке, рядами стоят молодые сосенки. Над нами, за изменчивым, штриховым переплетом сосновых ветвей, бездонная синь неба. И звезды – безмерно далекие, непонятные огоньки. Они киселисто дрожат там наверху, как крошечные серебряные медузы в иссиня-черном океане.

Мы в сосновом загайнике, что отделяет Хачинский лес от беспредельного холмистого поля. Где-то там – Днепр, Могилев, Быхов, «железки» и «шоссейки», машины, люди… А здесь – миллионы километров межпланетного пространства, где миры – песчинки, а созвездия – пыльные тучки. Если встать и выйти из загайника, то справа увидишь Хачинский шлях, полого спускающийся широкой белесой лентой из лесу. Тесно обступили его, словно испугавшись необъятности окружающего мира, ветхие хаты Добужи. Шлях взбирается выше, убегая, суживаясь, все дальше. Пропадает в оврагах, вздымается на косогорах и растворяется наконец в лунном дыме. Там – Красница… А слева, в глубоких теневых провалах, точно в кратерах, потонула Смолица. Ее не видно, но воображение строит знакомые улицы, дворы… Расстрелянная с воздуха, наполовину сожженная Смолица…

– А у нас под Мелитополем темнеет степное небо, а звезды и больше, и ярче, – снова вздыхает Сашка. – И каждая звездочка отражается в Днепре!.. И тут звезды горят, да не греют, як на родине. А все же гарно, не на чужбине небось. Так бы и обнял всю землю… И отчего так много еще зла на свете!

Кажется, воздух состоит наполовину из крепкого соснового духа, наполовину из кристального стрекота кузнечиков.

– Как могли мы до войны ссориться, ругаться, скандалить в трамваях, с соседями, ломать себе голову над всякой ерундой? – словно издалека доносится голос Покатило. – Пустяками жизнь себе портили. Помню, хлопче, чуть не заболел я. И почему? Да потому только, что у соперника моего костюм был лучше. А все-таки хорошо жили… Подумать только: по радио мы не сводки с фронта ловили, а сводки погоды!..

Сашко рассказывает о мирной жизни, рассказывает не столько мне, сколько себе. С любовью припоминает стертые временем подробности, радуется каждой вспомнившейся фамилии.

– А вот в тридцать шестом… Да, лет за пять до двадцать второго июня, до перелома всей нашей жизни… Обожди, вспомню… Память и ту мне фрицы отшибли в лагере…

На пятиминутных привалах, в шалаше перед сном, в компании у лесного костра, на полатях в партизанской деревушке много довелось мне услышать простых, правдивых рассказов о мирной жизни. Мальчишки и старики, бывшие рабочие, служащие, колхозники, школьники, ставшие агентурными разведчиками, диверсантами и партизанами, – все они тосковали о прежней жизни, оборвавшейся у каждого двадцать второго июня 1941 года, и удивлялись одному, как могли они в те неповторимо лучезарные времена быть недовольными чем-либо, и жалели об одном – что мало ценили ту жизнь, мало от нее взяли.

У каждого моего товарища была своя довоенная судьба, свои радости, о немалых трудностях и недостатках почти не вспоминали – такими не заслуживающими внимания мелочами жизни казались они теперь. Но была у всех вместе и общая судьба – всенародная судьба рядовых строителей новой жизни, кипучей жизни тридцатых годов с их пятилетками, с их патриотическим подъемом и высоковольтным энтузиазмом, ударничеством и стахановским движением, головокружительной индустриализацией, с безоглядной верой в Сталина, с «Чапаевым» и «Волгой-Волгой», с «Челюскиным» и Чкаловым, с «Маршем веселых ребят» и «Москвой майской»… Жили большими делами, великими надеждами, работали в охотку, туго затянув ремень…

– Ты знаешь, – говорит Сашко, – я, кажется, нашел рецепт счастья. Если выживешь, всегда сравнивай жизнь после войны с нашей теперешней жизнью. Сколько крови кругом… Ведь мы все время сидим с тобой на мине – и мина эта вот-вот взорвется.

Покатило – тот самый пулеметчик, что сбил «мессер» над Красницей. И мне давно хотелось спросить его…

Я достал из-за голенища ложку:

– Взгляни, Саша! Помнишь, «мессера» ты сбил… Население вмиг расхватало алюминий с него, отливало миски, кружки, вот такие ложки, выпиливало гребешки. А ведь из-за этого самолета немцы Красницу живьем сожгли.

Покатило не дает мне договорить.

– Хочешь узнать, не скребут ли у меня кошки на сердце, – говорит он тихо. – Тигры, дытыно, скребли! И все из-за Ефимова. Мне и в голову не пришло, а он растравил мне душу. «Запиши, – сказал он мне, – один самолет на свой боевой счет, а также и всех старух и детей Красницы!» Что со мной было, хлопче! Думал, с ума сойду, руки на себя наложу. Потом Самарин посоветовал – кинулся я к Богомазу… – Покатило привстал, положил руку на карабин – свой пулемет он оставил в лагере. – Какая-то тень в поле. Кошка или собака… из Красницы… Ну вот, выслушал меня Богомаз и спросил: «А была бы Красница родным твоим селом, стрелял бы ты тогда по самолету?» – «Конечно! – обиделся я даже. – Что за вопрос!» Тогда сказал он мне: «Значит, нет тут никакой твоей вины, чистая твоя совесть!»

Мне нравится Сашко, этот бравый казачина с грубым лицом и прекрасными темными, тающими глазами. В бою Сашко страшен – безоглядно буен, как степной смерч. Таким, верно, был в деле запорожский казак Тарас Бульба. Во всем похож Сашко на Тараса, только нет у него оселедца на маковице. А в лагере и в походе все грустит Сашко, он мягок и внимателен к товарищам, любит лошадей и может, отстав от походной колонны, долго стоять и любоваться закатным солнцем. И все молчит он или мурлычет под нос: «А молодость не вернется, вернется она».

Покатило достал из кармана маленькую книжечку:

– Об одном жалею – летчик уцелел. А удостоверение свое и все документы бросил. Обер-лейтенант Лотар фон Белов, командир звена, четвертая эскадрилья, первый истребительный полк. Будет помнить Сашку Покатило.

Прохладный ветерок сменился вдруг теплой, пахучей, набежавшей с поля волной – пряно пахнуло сеном, полынью, лебедой, гречихой, ночь стала еще прекрасней, еще необычайней.

Задушевная, с глазу на глаз беседа, под звездами, с боевым товарищем – вот так рождается большая, на всю жизнь дружба! Ведь мы любим одной любовью, со всем пылом молодых наших сердец, ненавидим одной ненавистью…

– Эх, уйти бы куда! – проговорил мой товарищ с тоской. – Подальше от этого кавардака. К Мордашкину, что ли? Там, говорят, Полевой навел порядок, построил-таки ту советскую партизанскую республику, о которой мечтал. И отчего так много зла на земле?..

Что он сказал? Какой кавардак? Какое зло?..

По поднебесью косо, снизу вверх, чиркнула голубоватая искра. Раньше я принимал подобные искры за падающие звезды, теперь знал – это сигнальные пули немцев. Стреляют, однако, далеко, нас это не беспокоит.

– Что мирная жизнь! – воскликнул я, вспомнив вдруг слова Ефимова о мирной жизни. – На расстоянии, да еще при луне, и нищая Дабужа вон городом-садом кажется!.. Что жалеть о старом! Вот теперь это жизнь! Настоящая жизнь! До войны я не видел дальше своего запачканного чернилами носа. Правильно Лешка-атаман говорит: «Мировая война, мировецкая!»

Снова – в стороне Быхова – короткий росчерк трассирующей в небе.

– По-Лешкиному выходит, что война вообще дело хорошее? – удивился Покатило. – Постой! А ты, хлопче, в сорок первом топал на восток? Тебя немец в «дулагах» бил? А приймаком у кулака, паразита воскресшего, ты ишачил? Воскресшие, они злей…

– Ты не туда гнешь, – смутился я. – Я Красницу видел и воюю против войны. Но я никогда не перестану гордиться участием в этой войне. И никогда не забуду, как воевал. А если… если погибну, то уж с чистой совестью, погибну, как Чернышевич.

– Или как Богомаз?

– Или как Богомаз.

– Напрасной смертью.

– Что?!

– Обидной, напрасной смертью. Кто убил Богомаза?

Я сел, наклонился к Покатило, пытаясь разглядеть выражение его глаз. Он лежал, опершись на локоть, подперев щеку ладонью. В темноте поблескивали белки его глаз.

– Сам знаешь, полицаи или немцы.

Сашко зло усмехнулся. Глаза его смотрели не мигая.

– Ты, хлопче, был тогда на мосту, а я стоял на часах в «аллее смерти». Тебе вроде виднее было.

– Что ты имеешь в виду?

– Да то, что никто не получил за голову Богомаза сто тысяч марок!

– Ничего не понимаю!

Сашко опускает глаза, пальцы его машинально играют прицельной планкой карабина. Тревога моя растет.

– Все вы, десантники, держитесь тесной компанией. Еще бы, ядро отряда! А вдруг ты лучше моего все знаешь? Как мне довериться тебе?

– И не стыдно тебе, Сашко?

Мой друг шарит в кармане, достает аккуратно сложенную газетную бумагу, кисет с кистями. Он закуривает – я вижу на миг его грубоватое, суровое лицо, красивые тающие глаза. Он задувает спичку, и в нахлынувшем мраке красной звездочкой мерцает огонек цигарки. Пахнет самосадом.

– Ладно! Я был с тобой в бою, ты хороший товарищ! Слушай, дытыно! Я стоял тогда в «аллее смерти». – Сашко говорит низким, придушенным от волнения голосом. – Мимо прошел Гущин, потом Ефимов. Каждый – с немецким автоматом. Минут через десять – Богомаз на велосипеде. За ним – подвода с вейновцами. Я знал – вейновцы должны были проводить Богомаза до Могилева. Все они были в немецком. Почему «хозяин» дал Богомазу вейновцев? Потому что их наши могли принять за немцев и обстрелять. Партизаны могли устроить засаду. Объяснение есть… в случае чего. Проводить Богомаза до Могилева… Страховка. И неизвестно еще – может, «хозяин» и вейновцами этими был готов пожертвовать… За мостом Богомаз напоролся на засаду. Стреляли из автоматов. Две очереди из двух немецких автоматов. Кто стрелял? Немцы? Немцы сейчас мелкой группой не сунутся в лес. А полицаи тем более. Это первый промах…

Я оцепенел. Лицо покрылось испариной, все сильней колотилось сердце. Ночь, сверчки, полевые запахи – все это кануло в небытие. Я вижу только лунные блики в глазах Александра, слышу беспросветные его слова. А там – во мраке вокруг – тонет и гибнет все остальное…

– Ты помешал кое-кому добить Богомаза, – продолжал Покатило. – Ты подобрал Богомаза и отправил его в лагерь с Богдановым. Весь лагерь слышал стрельбу у Горбатого моста. Батя приказал не объявлять тревогу. Не дожидаясь донесений, сам пошел к мосту. Пошел один, приказал всем остаться в лагере. Еще одна ошибка. Но батьке не терпелось узнать, убит ли Богомаз, не сорвалось ли все…

Я хотел остановить Покатило, доказать ему, что все это не так, не может быть так. Но горло сдавило будто тисками. Я не мог дышать. Я мог только слушать, слушать…

– Батька прошел мимо меня. Один. Бледный, но решительный. По дороге он встретил Богданова. Богомаз был еще жив, дышал. Сердце его билось. На телеге – Богомаз, у подводы – «хозяин» и Богданов. Кругом – никого. И тогда все услыхали еще один выстрел. Батька сказал, что стрелял в белку. Как ранил он палец? Для блезиру. Еще одна ошибка. Он потерял голову, хотел объяснить выстрел…

– Молчать! – закричал я и, схватив полуавтомат, вскочил на ноги, пинком отбил в сторону карабин Покатило. Горло сдавило от бешенства. – Молчать! Не смей… Не смей так о командире! Ты… Ты предатель!

Покатило медленно поднялся, вытянул руку, точно защищаясь от удара. Я смертельно ненавидел его в эту минуту. Ненавидел его некрасивое, изрытое оспой лицо. Потянись он к оружию – я убил бы его.

– Да, вижу, ошибся я… – тихо произнес он, но голос его дрожал. От волнения он стал мешать русские слова с украинскими: – Я тебе, дытыно, высказал усе, що на души маю, а ты…

Я закричал дико, исступленно, еще пуще распаляя себя этим криком:

– Да, ты ошибся! Не на того напал. Я не поверю твоим идиотским сказкам. Ты врешь, врешь от начала до конца!..

– Успокойся, хлопче! Мы потом поговорим. И меня это ножом по сердцу… Я тоже считал его отцом-командиром, батькой… Да что ты, с ума спятил?!

– Молчать! Приказываю тебе, как твой командир!

Покатило тяжко дышал, судорожно сжимал кулачищи.

Мы стояли лицом к лицу, обдавая друг друга жарким и частым дыханием. Я понял вдруг: Покатило старше, много опытней, в любой драке, во всяком другом споре я ему не чета, но сейчас, в этом поединке, я сильнее. На моей стороне – сила правоверной ярости, многолетний разгон. А он… он сбит с толку, обескуражен, обезоружен не мной, а собственными сомнениями. Нет, он не враг, не провокатор. Он слаб, но слаб не по малодушию. Он, наверное, искренне заблуждается. Это открытие остудило мою ярость. А вдруг он?.. Нет, нет, нет. Неясно зачернела пропасть передо мной. Я отшатнулся, не захотел искать ответа на дне этой пропасти, зажмурился, боялся глянуть вниз, смутно догадываясь, что увижу там что-то нестерпимо страшное…

– А мне говорили, ты артельный мужик, – усмехнулся Покатило. – За товарища в огонь и воду!

И опять молчали. Стояли долго, не шевелясь. Недобро поблескивали глаза Покатило. И я снова услышал вдруг стрекот кузнечиков, почувствовал, как холодеет потное лицо. Тогда что-то треснуло во мне, раздвоилось. Я увидел себя вдруг со стороны. Нет, я правильно поступаю, но как это подло. Ведь он мой товарищ… И если вдуматься в его слова… «Артельный мужик»! Я так кричал на Покатило. Неужели я хотел криком заглушить собственные смутные, едва осознанные сомнения?.. «За товарища в огонь и воду»… Нет, нельзя думать! Стремясь выпалить все, прежде чем я успею пожалеть о сказанном, я заговорил:

– Я обязан, это мой долг, но Самсонов убьет тебя. Мы были друзьями. Я должен отвести тебя в лагерь, рассказать… Но сперва… слушай! Ты должен понять – я не могу иначе. И ты на моем месте… Пойми! Вот! На! Возьми… Даю тебе свой полуавтомат. Я безоружен. Делай что хочешь. Иначе я отведу тебя к Самсонову…

Неуклюже торопясь, я протянул ему полуавтомат прикладом вперед. Время, дыхание, сердце – все остановилось. Покатило яростно отбил приклад в сторону.

– Дурень ты, дытыно! – сказал он. – Книжный дурень! Мушкетер сопливый! Пошли!

Он поднял карабин, повесил его на плечо, и я пошел вслед за ним, спотыкаясь о грядки загайника, раздирая лицо об острые сучья, веря, что выполняю свой долг, и чувствуя себя последним мерзавцем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
  • 3.5 Оценок: 10

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации