Текст книги "Вне закона"
Автор книги: Овидий Горчаков
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Мы лежали в мокрой от росы траве у самого шоссе в кювете. Гущин – слева от Лешки-атамана, я – справа. Шагах в пятнадцати от себя я видел свежевыкрашенный черно-желтый столб, такой чужой километровый столб, возле которого была вложена одна из мин. Ребята, кажется, перестарались – слишком хорошо подмели заминированный участок.
– Вот так, бывало, и лежим в засаде, как рыбаки, – рассказывал Лешка Гущину. – Кого Бог пошлет, кто клюнет – щука? А может, акула, от которой ноги не унесешь?
В утреннем холодке медленно таяла туманная дымка. Солнце уже зажгло макушки сосен, но шоссе еще было затоплено тенью. В голове гудело от беспокойной, бессонной ночи. Знобило. Так знобило, что зубы стучали. А может, это от страха?..
Кухарченко вскинул вдруг чуб, прислушался. Гущин застыл посреди зевка с раскрытым ртом. Я тоже повернул голову в ту сторону, откуда послышался шум моторов. Нас учили: звук автомашин в тихую погоду можно услышать за шестьсот – тысячу метров…
– Едут! – раздувая ноздри, азартно выпалил Кухарченко. – Без моей команды не стрелять!
Он раскинул ноги, расставил удобнее локти, поставил на боевой взвод затвор ППШ.
Едут с моей стороны, справа, из Могилева. Что за черт! Полуавтомат вспотел… Да нет! Это руки вспотели…
Гул приближался, нарастал, давил к земле. А вдруг меня видать с шоссе? Пересохло во рту. Но уже поздно…
В правом рукаве бестолково ползал, щекоча кожу, посылая по всему телу мурашки, заблудившийся муравей. Гул дизелей, казалось, рвал воздух, сотрясая землю. Никогда в жизни не думал я, что этот звук может быть таким мощным, таким грозным…
«А вдруг струшу?» Нас трое, только трое… Что, кто появится сейчас, на этом чужом шоссе?
Вот они! Я вижу их!.. К нам несется огромный тупорылый грузовик, за ним второй. Шуршит гравий, постукивают камешки по крыльям. На бортах – какие-то диковинные эмблемы и огромные, в полметра, черные одноглавые орлы. Машины открытые – с железных дуг над кузовом снят брезент… Машины битком набиты немцами в стального цвета пилотках. Как на киноэкране, машины поравнялись с нами. Запыленные, исколесившие пол-Европы машины. Снизу они кажутся огромными. Солдаты в них сидят в затылок друг другу. Неужели это и есть немцы? Я все еще не верю, с трудом верю во всамделишность происходящего. Первая машина, казалось, застыла на миг перед черно-желтым километровым столбом и… проехала дальше. Я не ждал взрыва, не мог поверить в него, и взрыва не было. Со столбом, гудя, поравнялась вторая машина. Снова замерло сердце. И снова – ничего… Гул затих, грузовики исчезли вдали за поворотом. Поднятая ими пыль, пропитанная душным запахом синтетического бензина, проплыла над головой, медленно оседала на руках, на мокром от росы стволе полуавтомата.
Кухарченко в полный голос выпустил очередь яростных ругательств, помянув и фрицев, и Господа Бога, и минера Барашкова. Гущин не сводил с шоссе напряженных глаз. В нос его безнаказанно впился здоровенный комар.
– Если не больше двух-трех машин без конвоя пойдет – была не была, долбанем их! – в бешенстве прорычал Кухарченко, матерясь.
Солнце оплескало горячим золотом верхушки берез по ту сторону шоссе. Зажглись бусинки росы на телеграфных проводах.
Снова – и опять справа, с моей стороны, – донесся звук мотора, напоминавший рокот тяжелого бомбардировщика, совсем не похожий на наш, русский. И снова мы увидели сначала одну, крытую брезентом автомашину, затем другую. Едут… Едут без конвоя!.. Горячая щека прижата к холодному прикладу…
Совсем забываю вдруг, каким глазом надо смотреть через прорезь прицела на мушку. Стремительно наезжает первая машина. «Черт! Забыл отвести предохранитель!» Мушка пляшет перед глазами, исчезает в каком-то тумане. Я вижу лицо и голову водителя в сдвинутой на затылок пилотке, вижу его скучно устремленные вперед глаза. С ним рядом длиннолицый офицер в высокой фуражке, с сигаретой в зубах. Сердце вот-вот выпрыгнет из груди – немец, первый немец в прорези прицела…
Резкая, оглушительная автоматная очередь раздирает воздух, заглушает шум моторов. Ослепительно брызнуло ветровое стекло. Судорожно нажимаю на спусковой крючок. Неслышно разлетается боковое стекло. Шофер всплескивает руками и валится грудью на баранку. Стреляю по кабине, по мотору, по колесам. Автомат бьется в руках Кухарченко, гремят винтовочные выстрелы Гущина.
– Граната! – кричу я и бросаю «эфку» под передние колеса второй машины.
Шипя, свистя, вырывается воздух из пробитых скатов. Огненные языки лижут камуфлированный брезент, дымом и пылью заволокло шоссе.
Из-за поворота – не слышно из-за нашей стрельбы – выныривает машина за машиной. Кухарченко вскакивает, выпускает очередь по белым чашечкам изоляторов на телеграфном столбе и бросается к лесу. Гущин бежит за ним. Я догоняю их шагах в пятидесяти от шоссе. Сапоги скользят по палой рыжей хвое. Оглянувшись, вижу за кустами в клубах маслянистого черного дыма телеграфный столб с уныло повисшими проводами, слышу гул моторов, визг тормозов…
Наши товарищи, завидев нас, тоже пускаются наутек. Спросонок Боков бросается ошалело сначала в одну сторону, потом в другую. Кухарченко гогочет и на ходу шлепает осоловелого Бокова по спине, на чем свет стоит кроет минера Барашкова, тут же перезаряжает автомат. Самсонов бежит легко, часто озираясь, и в глазах его светится торжество. Мы пробегаем краем поляны, на которой по-прежнему мирно клубится утренний туман, оставляем позади сосновый бор и скрываемся в чаще, где еще властвуют сумерки. Позади, на шоссе, хлопают выстрелы. По лесу катится гулкое эхо…
Очень довольный своим участием в засаде, охмелевший от только что пережитой опасности, я иду с Шориным, Терентьевым и другими новичками и, дрожа и захлебываясь от возбуждения, рассказываю им о своем боевом крещении. Наконец-то и мои выстрелы прозвучали в этой войне!..
А сзади Лешка-атаман докладывает командиру:
– Сначала прошли два восьмитонных дизеля со взводом эсэсовцев в каждом. Мины не сработали.
– Разве то были эсэсовцы? – спрашиваю я.
– Пентюх! – отвечает Кухарченко. – Видел у них у всех орла на левом рукаве? Значит, СС. У вермахта – орел на правом рукаве!.. Потом мы подбили две новые французские трехтонки с занюханным лейтенантом интендантской службы…
Я умолкаю, пристыженный, – вот это наблюдательность! Кухарченко – молодец, опытным глазом разведчика он увидел куда больше меня, желторотого новичка. Но и от моей самозарядки, черт возьми, пьяняще пахнет бездымным порохом, разогретым оружейным маслом. Нет, я не могу молчать, опять распирает меня буйная хмельная радость.
– Что это ты расхрабрился? Штаны-то сухие? – слышу я добродушно насмешливый голос Самсонова, и вдруг: – Постой-ка, гроза оккупантов! А пилотка твоя где? Э-эх, потерял голову-то?
Я вскидываю руку к голове – пилотки нет.
Он берет у меня мою десятизарядку:
– И полуавтомат не перезарядил?! Плохо. В тылу врага ни на минуту нельзя оставаться без заряженного оружия.
До лагеря плетусь позади всех, прячу сконфуженное лицо. Нога снова болит.
Убить человека
1Кухарченко возвратился из Кульшичей, как обычно, на рассвете. Устало скинув с плеч мешок и распустив на пропотевшей гимнастерке комсоставский ремень, он нагнулся к Самсонову и легким щелчком по лбу разбудил его:
– Плохие новости, Иваныч! Немцы навечно нокаутировали нашего бородача. Вчера приезжали…
Я высунул ухо из-под венгерки и прислушался.
– Пронюхали-таки гады. Труп кинули на огороде, жители боятся хоронить.
Самсонов молча отшвырнул плащ и, судорожно зевнув, зябко поеживаясь, выбрался из-под палатки. Кухарченко потянулся так, что хрустнули кости, и, шумно зевнув, сказал:
– Еще двоих привел из Рябиновки и одного из Кульшичей: один «абкруженец», двое местных – члены партии, мне их бородач-покойник указал. Тебя ждут у постового, иди поговори с ними.
– Расстреляли! – пробормотал Самсонов, потирая руки. – Этого следовало ожидать. С немцами шутки плохи!
Через час-полтора Самсонов вернулся с тремя новыми партизанами. Один за другим десантники выползли из-под плащ-палаток и, с любопытством поглядывая на новоприбывших, принялись за чистку оружия. Новичков было трое. Гущин и Богданов долго жали руку одному из них – смущенному ушастому парню, в котором по зимней деревенской шапке, линялой гимнастерке со следами треугольников в петлицах и заправленным в стоптанные армейские сапоги темно-синим шароварам можно было без труда узнать приймака-окруженца.
– И ты с нами, Гришка! Вот здорово! А все боялся в лес идти! Мы уж тут на засаде парочку фрицев укокали, шоссе минировали.
Гришка дурашливо усмехался, пылал алыми ушами и веснушчатым лицом и хлопал белесыми ресницами. Кто-то из десантников дал ему гранату РГД, и он с опаской повертел ее в руках.
– Мне б оружия побольше, – прошептал он заикаясь. – Ты, Гущин, унес мой наган.
– Самому достать надо, – смеялись его товарищи-приймаки.
– Вот в хвост тебе шило! – удивленно качал кудлатой, с проседью головой пожилой, обросший щетиной белорус с охотничьей двустволкой, назвавшийся Гаврюхиным. – По соседству жили, виделись чуть не каждый день и не знали, что каждый из нас в лес собирается. Мы с Блатовым давно надумали уйти, да и никак невозможно было нам оставаться: шепнет какой-нибудь подлец, в хвост ему шило, живодеру-герману, что мы партийными да колхозными активистами были, – и поминай как звали.
Блатов, ободранный мужичишка, сморчок сморчком, молчал, дополняя лишь мимикой темно-бурого, сморщенного, как печеное яблоко, лица рассказ Гаврюхина о весенних дождливых днях, проведенных в стогах сена, о ночных свиданиях с семьей. Они заверили Самсонова (Гаврюхин пространно и многословно, а Блатов кивками безволосой головы), что здешние леса они знают не хуже собственного огорода.
– Ну что ж! – заключил Самсонов, широко улыбаясь. – В моем полку прибыло… Кончилась наша робинзонада!.. Воюйте с нами, товарищи! Учитесь у моих десантников! Мы тут уже даем жару оккупантам!
– А на кой нам ученики эти, – пробурчал Щелкунов. – Набирают лаптежников, «сено-солому», в диверсанты!
– «Даем жару оккупантам!» – прыснула Надя. – Ой, не могу!..
– Уже пятеро их, окруженцев и местных, – вполголоса сказал Боков, подойдя вплотную к командиру. – Пусть-ка они лучше собственный отряд организуют.
Самсонов нахмурился, слушая Бокова, но в это время Николай Барашков, только что возвратившийся с ночной разведки, подошел упругой походкой к командиру группы и, молча и радостно поглядывая на пасмурные лица, извлек из-за пазухи бесформенный кусок металла.
– Ахтунг! – сказал он с таким видом, точно держал в руках скальп могилевского коменданта. – Внимание! – Он любовно погладил острые, рваные края таинственного предмета и, выдержав паузу, продолжал: – На минах наших, братцы мои дорогие, подорвались две машины: «адлер» с тремя офицерами и грузовой дизель. Точные результаты местным жителям пока еще неизвестны, фрицы аккуратно убрали обломки машин и что там от фрицев осталось, да и ямки наши засыпали, но две мины, как ни вертись, вполне оправдали себя.
– А третья? – затаив дыхание спросил Щелкунов.
– Разминировали, – извиняющимся тоном пояснил Барашков. – И мне кажется, как раз ту самую, что ты, Володька, поставил.
Щелкунов облапил Барашкова длинными ручищами и закружил с ним по траве, расталкивая ошалелых от первого успеха парашютистов.
– Две машины и десяток оккупантов… Даем жару! – заявил Самсонов, строча что-то в блокноте. – Расстрелян один предатель из Ветринки… Но как нам узнать, кто выдал им моего связного?
– А мы уже знаем это! – нахмурился Кухарченко. – Помнишь, когда повстречались мы с нашим бородачом, на подводе с ним дядек, отец полицейского, сидел? В Смолицу они тогда за солью ехали. Так вот этого дядю сам комендант Пропойска волостным бургомистром в Кульшичах поставил. Все село на него жалуется. Корысть его заела, земли у солдаток нахапал, мироедом заделался, из своих деревенских веревки вьет. Этот иуда и выдал нашего бородача. Рассказал гестапо, гад, про встречу в лесу, про наши ночные свидания.
За кустами послышался звонкий голос Нади, ее девчоночий смех.
– Вот трещотка! – вздрогнул Самсонов. – Все ей хиханьки да хаханьки!.. А Бородача бы надо к награде посмертно представить, да связи нет. Зарез нам без связи.
– От худого он корня этот Тарелкин, – сказал бывший председатель сельсовета, – от кулацкого корня! Он-то меня и выжил из села.
Заметив, что у него потухла папироска, я протянул Гаврюхину зажженную спичку.
– Значит, будем снова драться, – проговорил тихо, взволнованно Гаврюхин. – Значит, снова заговорит Могилевщина! – Он взглянул на меня помолодевшими глазами. – Вы не думайте, товарищи дорогие, будто мы тут груши околачивали. Эх и горячие же были денечки прошлым летом! Всем работы по горло было. Колхозное добро эвакуировали, истребительные отряды сколачивали. А Могилев как обороняли! Там наш полк народного ополчения вместе с вашими, с Первой Московской дивизией, крепко держался. Мост через Днепр мы, правда, не успели взорвать. Одиннадцатого июля танковый генерал ихний, Гудериан, в хвост ему шило, махнул через Днепр севернее Быхова и попер на Рославль… Дней десять – двенадцать мы в окружении были, от танков отбивались. А про тридцать могилевских студентов-комсомольцев не слыхали? Двадцать восемь из них погибли под деревней Благовичи, вместе с секретарем горкома комсомола!.. Да, трудненько было, а зимой стало совсем невмоготу. Всю нашу жизнь Гитлер перекроил, крепко утесняет народ, последние жилы тянет. Сколько раз я проклинал себя, что не умер с оружием в руках! Да брать не хотели – староват, дескать. Ну ничего! Теперь колесо пойдет!.. У нас тут народ дюже злой на немца. Наплясался он на нашей спине. Край наш, что бочка с порохом – искры не хватало…
2В тот же вечер Самсонов послал в Кульшичи Барашкова, приказав расстрелять иуду-бургомистра. Вняв моим мольбам, командир разрешил мне сопровождать Барашкова.
Ко мне подошел Шорин:
– На, надень мою пилотку. На такое дело идешь – надо вид иметь! Со звездой пилотка-то!..
Я шел не чуя земли под ногами, совсем забыв про свою больную ногу, чувствуя себя настоящим народным мстителем. Я им покажу, какой я хлюпик!
Смеркалось. Вечерняя роса сплошь выбелила заросшую просеку. Темнея, лес неслышно подступал к просеке.
В лесу что-то захлопало вдруг.
– Что это?! – прошептал я, останавливаясь.
– «Что», «что»! Козодой – вот что! – ответил Барашков.
Сердце билось тревожно.
В первый раз вышел я из партизанского леса…
– Тренируй память, – сказал мне Барашков. – Наблюдай, запоминай ориентиры! Из леса всегда выходи в стороне от просеки или дороги, чтоб не нарваться на засаду…
На опушке Хачинского леса мы расстались с Алексеем Кухарченко. Он шел с бывшими приймаками – Васькой, Сенькой и Гришкой – в Рябиновку, где он надеялся уговорить жителей возвратить группе парашюты и наше добро из подобранных ими грузовых тюков.
В поле лунно и тихо. Смутно белеет впереди широкий шлях. Ночь дышит покоем. Но покой этот, я знаю, обманчив. Всюду мерещится мне подстерегающий нас враг…
Впереди обозначились силуэты деревенских хат. С каждым шагом учащенней билось сердце. Пахнуло крепким навозным духом, парным молоком, печным дымком. Запахло деревней. От этой первой моей деревни в тылу врага пахло точь-в-точь как от деревни на Волге, куда я во время школьных каникул ездил к бабушке и дедушке. В деревню мы вошли не улицей, а через чей-то сад и огород, придерживаясь тени яблонь, заборов, построек…
У низенькой двухоконной хаты, придавленной к земле взъерошенной соломенной кровлей, мы остановились, и Николай едва слышно постучал костяшками пальцев сначала в низкую сенную дверь, потом – совсем негромко – по крестовине отражавшего лунный свет кривого, в четыре стеклышка, оконца. За окном заворочались, заговорили приглушенно. Барашков хриплым шепотом проговорил:
– Отчини дверь, мамаша!
В сенях, как назло, громко скрипнул засов, гулко стукнула щеколда, дверь приоткрылась с ужасающим визгом, и мы увидели взлохмаченную бабью голову.
– Выйди, кали ласка, на минуту, – сказал Барашков, озираясь.
Щелястая дверь приоткрылась еще шире, и та же лохматая голова с широко открытыми испуганными глазами сипло пробасила:
– Няма у меня ничого. Кондёр да тюря… Пошто людей по ночам будите?..
Узнав, где живет бургомистр, мы отправились, сопровождаемые взрывом исступленного собачьего лая, туда, куда ткнула пальцем негостеприимная крестьянка. Но не так-то просто найти дом в незнакомом, непробудно спящем селе.
– Возьмем проводника, – предложил я робким шепотом, удивляясь тому, что осмелился давать советы «старичку».
После долгих переговоров у одной из хат нам открыли дверь, и мы заспорили с упрямым селянином – он ни за что не соглашался проводить нас к бургомистру. Барашков протиснулся в узкие темные сени, приказав мне сторожить снаружи. Лай оборвался, и над селом снова воцарилось молчание. Стало до жути мертво и тихо. Только где-то вдали, наверное в соседней деревне, одиноко тявкала беспокойная собачонка. Я оглянулся на волнисто блестевшие окна соседней хаты. Неживой свет луны дробился рябью на неровностях оконного стекла. По спине пробежал озноб. Чьи глаза наблюдают за нами?..
Завербованный Барашковым проводник оказался на диво робким пареньком моего возраста. Зубы его отбивали чечетку. Именно этот стук, верно, и вызвал новый взрыв исступленного собачьего лая.
– Да не трясись ты, заячья душа! – дернул его за рубаху Барашков. – Чего ты испугался?
– Вот там… вон там, – проклацал хлопец, тыча пальцем за плетень, – ко… коммунист забитый лежит…
Ночь сразу показалась мне холодней и темней.
Проводник едва волочил онемевшие от страха ноги. Он жестоко почесывался и подтягивал наспех надетые полотняные штаны.
Минут пять шли мы по полоске травы между двумя размытыми колеями.
– Вот та пятистенка! – простучал он зубами, тыча пальцем в темноту и сразу же поворачивая вспять.
Мы все же заставили его подвести нас к воротам крепкого шестиоконного дома с вычурными наличниками и флюгером на трубе над высокой железной крышей. На глухом заборе белело какое-то объявление. Я разглядел черного фашистского орла. Барашков осторожно посветил электрофонариком: «Назначенному немецким командованием бургомистру подчинение обязательно. За ослушание – расстрел!»
Из-за забора донесся какой-то подозрительный шум. Я крепко схватил Барашкова за рукав.
– Слышишь? – прошептал я.
Барашков зло блеснул глазами и буркнул уничтожающе:
– То корова в хлеве жвачку жует! – Он повернулся к нашему проводнику: – Беги домой, и ни гугу!
Парень юркнул в сторону – только пятки засверкали.
3Карабкаясь через забор, я порвал свои хлопчатобумажные шаровары. Прыгая вниз, ушиб больную ногу.
– Открой, дядя! Отчини дверь! – несмело повысил голос Барашков, шепотом обругав меня нехорошими словами. – Отчини, дядя!
Я боролся со смехом: «Дядя! К дяде в гости пришли!» Но это был неискренний, противный смех.
– Кто там еще? – глухо послышался за дверью недовольный, строгий голос. – Что надо? Кто вы?
– Полиция! – ответил Барашков. – А ну отчиняй, а то выломаем!
Звякнула щеколда, нас впустили, и мы, пройдя сквозь темные, заставленные кадками сени, в которых пахло кислой капустой и прокисшими овчинами, очутились в темной и душной горнице. Я поймал себя на том, что машинально искал глазами электровыключатель.
Бургомистр, зевая и крестя рот, долго возился со спичками, ломал их трясущимися пальцами, пока лучи наших фонарей скользили по бревенчатым стенам и небеленому потолку. Наконец, осветив два испуганных лица – бургомистра и его жены, над столом загорелась старинная висячая десятилинейная лампа под жестяным зеленым абажуром.
Совсем недавно, вдруг вспомнил я, при электрическом свете писал я прощальные письма матери, друзьям, и вот самолет «дуглас», подобно машине времени, перенес меня на много-много лет назад, в старый мир, в мир бургомистров, полицейских, во времена Мамаева ига!..
– Добрый вечер! – сказал я неуверенно и машинально, по штатской привычке сдернув с головы пилотку.
Лица хозяев сделались еще более встревоженными при виде наших полуавтоматов и нашей формы.
– Мы партизаны! – заговорил Николай, кинув на меня испепеляющий взгляд. Голос его заметно дрожал, лицо тоже было испуганным.
Я снова нахлобучил пилотку. Скрывая смущение, пробормотал:
– Разрешите? – И стал пить колодезную воду из железного ковшика в кадушке у двери.
Бургомистр, босой, в одном исподнем белье, попятился, тяжело опустился на широкую скрипучую лавку под новеньким длинным плакатом, на котором черным по белому было напечатано: «Трудолюбивому крестьянину – своя земля». В затянутом паутиной красном углу я увидел почерневшую божницу с иконой темного письма и запыленными холщовыми полотенцами с вытканным на них черно-красным нехитрым узором. На иконе – засиженный мухами Георгий Победоносец на коне, приканчивающий копьем змея.
Я огляделся – дом сложен из плохо отесанных, но довольно толстых сосновых бревен, щели замазаны глиной с мохом, пол дощатый, грязный. Под святым Георгием – стол с дубовыми лавками у стен. Большая белая печь с черными чугунами, полати с подушками и ватным одеялом, боковушка с дощатыми стенками и ситцевым пологом над дверным проемом…
– Мы партизаны, – строже и басовитее повторил Барашков, находивший, видимо, поддержку в этих словах. – Мы пришли сюда, чтобы… – Он замялся, посмотрел на широко раскрытый щербатый рот бургомистра, на сухие руки его жены, теребившие передник, и закончил: – Собрать у вас что из еды…
Хозяйка засуетилась, юркнула было в сени, но Барашков преградил ей путь:
– И еще одно дело есть. Но о нем потом. – Мне он шепнул зло: – Куда под окно сел? Чему тебя учили?!
Сидя за столом и без особого аппетита наспех глотая зажаренную на тагане в каминке яишню с салом, закусывая самогон солеными огурцами, мы хранили молчание и не спускали глаз со старавшихся быть гостеприимными хозяев. Самогон, испробованный мною впервые, отдавал гарью и был противен на вкус, но скоро развязал языки. Мы попробовали было расспросить хозяина о немцах, часто навещавших Кульщичи, но бургомистр отвечал бессвязно, бестолково, и разговор никак не клеился. Он моргал такими же мутно-голубыми, как и его самогон, глазами, сопел и нервно пощипывал жидкую пегую бородку пожелтевшими от самосада пальцами.
Хата как хата. Тикают ходики. Обыкновенные хозяева. Я все еще с трудом верю, что я в тылу врага, что передо мной предатели. И вдруг вижу – на столе спичечная коробка. Немецкая коробка. С фашистским орлом. И свежий номер газеты. Передовица «Нового пути» посвящена «земельному закону», подписанному рейхсминистром оккупированных восточных областей. На первой странице – «Пояснение к новому порядку землепользования». Подпись – «генеральный комиссар Белоруссии фон Кубе». Карандашом отчеркнуто место: «За государственные поставки крестьяне всей деревни отвечают полностью под круговую поруку…»
– Выпейте, пан бургомистр, – нерешительно сказал Барашков, наливая из четверти щедрую порцию в алюминиевую немецкую кружку. – Не за знакомство – за встречу. Ведь мы с вами знакомы. Помните, в лесу вы нам повстречались. Выпей! – добавил он настойчивей, видя, что бургомистр норовит отказаться от угощенья.
– Да я разве гнушаюсь?! – заюлил тот. – С полным нашим удовольствием выпью, чтобы, значит, приятное знакомство закрепить!
Бургомистр осушил свою чарку, крякнул, поскреб волосатую грудь, зачесался, как боров, спиной о стену. Жена его хлопотала у стола, шаркала по половицам босыми ногами, трясущимися руками доставала из печи, подпола и шкафа вкусную снедь для дорогих гостей, пока стол не затрещал от всяких разносолов: вареной бульбы, квашеной капусты в глиняных мисках, топленого молока и творога, яиц, масла, сала, меда.
В лампе коптил фитиль. Я подкрутил его, и тут же больно кольнуло в сердце воспоминание: последний раз я видел такую лампу полгода назад в деревне под Казанью, прощаясь темным январским утром с мамой и сестрой.
Я был очень голоден, однако через силу глотал все эти яства, не чувствуя их вкуса, стремясь лишь оттянуть конец этой последней вечери. Но вот мы встали и поблагодарили хозяйку. Мне было до боли жаль эту седую молчаливую женщину…
– Кушайте, касатики, кушайте в полную душу! Не побрезгуйте!..
Помолчали. Посмотрели на ходики: полпервого… За печкой шуршали прусаки. В свете керосиновой лампы, в отблесках огня в каминке́ лица прямо рембрандтовские.
Тик-так-тик-так… Казалось, ходики стучат все громче. Неподвижная черная гиря на цепи…
– Пора! – негромко сказал я Николаю – тот все еще переминался в нерешительности – и, отвернувшись, с полуавтоматом наготове поспешно двинулся в другой угол комнаты – для того якобы, чтобы яснее рассмотреть фотографии на стене.
– Так вот, – неуверенно начал Николай, глотнув остатки самогона в кружке. – Мы пришли сюда вроде бы как для того, чтобы… э-э… тот человек, с которым вы на подводе ехали… Понимаете… то есть понимаешь?..
– Может, еще молочка желаете? – залепетала хозяйка. – Вечорошнего… Или самоварчик? Откушайте нашего угощения, господа-товарищи!..
Тяжело вздохнув, Николай выпил стакан молока, переправил пальцем в рот коричневую пенку и продолжал:
– В общем, мда… мы знаем все! Запри-ка, Витя, дверь. Это ты выдал… Да ну вас, не хочу я чаю, не треба… самогонку мы, извините, заберем.
Хозяин, как змеем ужаленный, вскочил с лавки и проворно извлек из-под нее трехлитровую жестяную банку.
– Минуточку! Зараз я все приготовлю, – заговорил он отчаянной скороговоркой. – Пожалуйста, мы всегда рады… С полным нашим удовольствием… Уж будьте в надежде!.. Может, еще что нужно? Уж доставьте приятность… Я все, все, что могу. Быстро, мать, кварту, воронку. Да еще четверть гарэлки дай, не хватит здесь. Ах, господи!..
Николай опустился снова на стул, жевал губы, упорно избегая моего взгляда, судорожно зажав меж колен полуавтомат.
Тик-так, тик-так – выстукивали ходики.
Фотографий на стене было много, и оформлены они были в виде витрины с рамой и под стеклом. Такую фотовитрину, обычную в крестьянской хате в этих местах, я увидел впервые. Почти все фотографии по исстари заведенному в деревне обычаю сняты в рост, на фоне базарной мазни.
Вот они, люди, не знакомые мне и так хорошо знакомые бургомистру, те, с которыми он делил свои радости и печали. Тут были и старые, и молодые, и совсем еще дети, свекрови, шурины, крестные, блондины и брюнеты, с бородами и с незатейливыми прическами, натужно улыбающиеся и серьезные. И как равнодушны были они, как безучастны, эти искалеченные базарными фотографами физиономии к разыгравшейся в эту минуту предсмертной драме их отца, брата, сына, мужа… Порыжелые карточки усатых царских унтеров, прилизанных бородачей с цепочкой поперек пуза – таких я видел только в пьесах Островского. Но вот несколько фотокарточек бравого парня с двумя треугольниками в петлицах и в лихо сдвинутой набекрень буденовке. «Кто он? – тревожно зашевелилась в голове мысль. – А вдруг он сын нашего бургомистра! Где он сейчас? Дерется на фронте? А сколько таких фотографий, наверно, в этом селе и в других деревнях и селах вокруг нашего леса!» Тут только, в доме предателя, я со всей силой понял, что мы не на вражьей земле, что у нас здесь есть много надежных друзей – отцов и матерей, братьев и сестер тех, кто с оружием в руках воюет на фронте против немцев. Тысячи невидимых нитей, незримых артерий и вен нерушимо связывают эти села, этих людей с нами, неразрывно связывают самыми крепкими узами родства, общностью судеб. Но одна из таких нитей подгнила… От этой мысли мне стало и горько, и больно, и трудно, невозможно было утешить себя другой мыслью, что потеря одной перегнившей нити значит не больше для здоровой ткани, чем выпадение волоса из головы.
Тик-так, тик-так… В лампе потрескивает фитиль…
На большой беленой печи страшно прыгает уродливая, ломаная тень бургомистра. Барашков сидит не шевелясь, лишь время от времени вытирая потный лоб тылом ладони.
Я закурил. Барашков обрадовался невыразимо, рассыпая табак, тоже закурил. Газету, табак нам услужливо подал бургомистр. От немецкой газеты пахло керосиновым запахом типографской краски. От табака мутило…
В голове – лихорадочный рой путаных мыслей. Почему так страшит меня этот расстрел? Или потому еще, что я не до конца убежден в нашем праве отнять у этого человека жизнь? Но ведь ошибки тут никакой нет. Согласно нашим понятиям, бургомистр – изменник, он заслуживает смерти. (Да, понятиями можно убить человека, но никакие понятия не смогут его воскресить, Ведь этот бургомистр – отец, муж, брат наших, советских людей…) Неужели я в самом деле хлюпик, чистоплюй?..
За дощатой перегородкой, в боковушке, кто-то стал шепотом убаюкивать ребенка. Я прошел туда, оглянувшись на Барашкова, который все еще сидел молча, не спуская глаз с бургомистра, возившегося с самогоном.
Слева – кровать с пышной периной и множеством разнокалиберных подушек мал мала меньше. Зарывшись в одеяло из пестрых лоскутов, лежит белоголовая девочка лет тринадцати. На лице ее застыла бессмысленная улыбка. Улыбка жалкая, просительная, заискивающая. Глаза широко раскрыты, недвижны. Рядом с ней – люлька.
– Спите! Спите! – проговорил я. Горло у меня перехватило, сердце сжалось. Я отвернулся.
У окна стояла ножная швейная машина «Зингер» под кружевной накидкой, а впереди, на стене, на которой во все стороны, шурша, разбегаются от луча моего электрофонарика тараканы, большой погрудный цветной портрет на бордовом фоне – плакатный портрет человека в коричневом френче с опухшим лицом, лицом почечного больного, подстриженными усиками, отечными крысиными глазами, с надписью – черным по красному – «ГИТЛЕР-ОСВОБОДИТЕЛЬ».
– Барашков! – заорал я таким голосом, что в дверях мигом появился с наганом в руке мой товарищ. – Ты посмотри только!
Мы стояли, направив на портрет лучи наших фонариков. Это не была карикатура. Художник придал этому лицу мрачную одухотворенность, жуткую величественность. Гитлер глядел куда-то вдаль. В этих глазах, в этом лице, воплощавшем в себе зловещую угрозу нашей Родине, было что-то магнетическое, змеиное. Я испытал в эту минуту то странное чувство, когда что-то говорит тебе, что минута эта навсегда останется в памяти, отпечатается в мозгу.
Матерно выругавшись. Барашков содрал со стены портрет. Он выскочил из комнаты, и я услышал его полный гнева и ненависти голос. Размахивая плакатом, он стоял перед отпрянувшим к стене, под иконы, бургомистром и кричал:
– Сволочи! Вот ваш освободитель, ваш бог! Вот на кого вы молитесь! – Он подскочил к бургомистру и изо всех сил ударил его по лоснившемуся потом лицу зажатым в кулаке плакатом. – Вы решили, мы побеждены, мы уничтожены, нас больше нет! Сейчас… ночью… на огороде лежит расстрелянный – наш связной. Это ты выдал его немцам!.. Портреты, плакаты развесил!.. Ты получишь свою землю!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?