Текст книги "Вне закона"
Автор книги: Овидий Горчаков
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Вейновская операция поколебала сложившееся помимо воли у некоторых сидевших еще по деревням бывших окруженцев и военнопленных убеждение в неуязвимости немцев: засада под Ветринкой окончательно подорвала престиж оккупантов. Весть о первых, пусть и не очень крупных, партизанских победах прокатилась по всему могилевскому левобережью. Все дальше, все глубже протягивает свои щупальца разведка Богомаза. С появлением лошадей, автомашины и велосипедов значительно расширился радиус наших действий. Участились вылазки в отдаленные села, за 30–50 километров от лагеря. Правда, кроме подрывников Барашкова, которые уже раз переправлялись через Днепр, чтобы заминировать железную дорогу, редко кто выходит за пределы наших оперативных районов. Да и не нужно нам этого делать: за гитлеровским зверем и полицейской дичью ходить далеко не требуется.
Первая диверсия Барашкова на железной дороге Могилев – Жлобин прошла так гладко, даже скучно, что о ней и рассказать нечего. Богомаз не только подробно, без лишней спешки разработал и разведал маршрут, изучил район диверсии и подходы к нему, охрану, высоту насыпи, скорость движения эшелонов, но и заранее подготовил через своих вездесущих связных перекладных лошадей в деревнях и лодки на переправе близ Сельца-Холопеева. По изданному оккупантами яроантисоветскому «Крестьянскому календарю» он справился о времени восхода и захода луны, поговорил со стариками в деревне о видах на погоду. Те даже показали ему место на Днепре, где через реку переправился Багратион со своим войском. Подрывники выехали утром из лагеря, ночью благополучно проскользнули между гарнизонами и, проделав путь в 50 километров, преспокойно переправившись на правый берег Днепра, где-то под Старым Быховом вышли на участок железной дороги Могилев – Жлобин, уже разведанный Богомазом.
Богомаз, подобно гиду, рассказал ребятам о Старом Быхове. В старину, по его словам, это была одна из сильнейших крепостей Белоруссии, ее осаждали казаки Богдана Хмельницкого, в городе был убит знаменитый атаман Золотаренко. Во время Северной войны Быхов выступил против Петра за Карла XII. Во дворце Сапеги, прежнего владельца Быхова, гитлеровцы устроили тюрьму…
Заложив в самом выгодном месте две специальные – взрывающиеся от сотрясения – железнодорожные мины с электровибрационным замыкателем, подрывники так же спокойно и благополучно вернулись в лагерь. Богомаз передневал на чердаке в доме своего связного в Сельце-Холопееве и возвратился днем позже с точными результатами диверсии: под откос рухнули мчавшиеся со скоростью шестьдесят километров в час локомотив серии «54» и восемнадцать вагонов с боевой техникой, движение было приостановлено на три часа.
Минеры, Богомаз и Самсонов были очень довольны этими результатами, но мы, десантники, зачисленные в боевую группу, втайне завидуя своим товарищам-подрывникам, уверяли и себя и других, что раз операция обошлась безо всяких трудностей, то и гордиться ею нечего. То ли дело у нас, в боевой группе! С таким командиром, как Кухарченко, скучать не приходится. Лешка-атаман не признает никаких планов, кидается очертя голову в незнакомые села и, надо сказать, мастерски выкручивается из любых переплетов. В отряде его любят за то, что он вносит элементы спорта в войну, придает ей особенный тон.
Потерь у нас пока нет. А если будут, то, скорей всего, по вине Кухарченко. Этот лихач недаром обкатывал в Минске машины. Жарко дыша бензином и сгоревшим маслом, клокоча радиатором, вылетает «гробница» – так прозвали в отряде нашу трофейную трехтонку – на сумасшедшей скорости из лесу, мчится на полном газу с ревом и рыком, изо всех своих лошадиных сил по подлесным деревушкам, преследуемая облаками пыли и лаем деревенских собак. И каждый раз, когда «гробницу» подбрасывает на бугре или проваливается она в глубокой промоине, в дребезжащей кабине гремит довольный гогот Лешки-атамана. Машину «командующий» водит так же, как и воюет, – не заботясь о последствиях. Зато после наших налетов все меньше становится мелких гарнизонов в Быховском, Пропойском и Могилевском районах. И на удивление везуч и удачлив Лешка-атаман.
– Я «гробницу» всегда обратно жду с ранеными, – говорит наш главврач Мурашев. – А дождусь – спокойно спать ложусь. А другие группы пойдут на какое-нибудь пустяковое задание и обязательно кого-нибудь пулей царапнет или осколком заденет…
Однажды Лешка-атаман разгромил немецко-полицейский стан в Бахне во время ночного рейда в Гомельскую область. Полицаи, еще ни разу не оказывавшие нам серьезного сопротивления, бежали и на этот раз. Партизаны долго хозяйничали в селе, стаскивая в машину съестные припасы и другое имущество сельских властей. Василий Козлов поджег дом своего старого врага – бургомистра: этот предатель еще весной рыскал по району в поисках группы Иванова. Партизанский факел долго разгонял над селом ночные тени.
В хате начальника полиции я увидел, как Кухарченко вытащил из огромного сундука пеструю шелковую шаль и пихнул ее за пазуху.
– Положи обратно! Зачем тебе женское барахло? – спросил я, шаря ухватом под печкой: мне до зарезу нужны были сапоги.
– Пригодится! – весело ответил Кухарченко. – Самсоныч ударяет за Надькой, а я что, рыжий, что ли? Теперь это можно! Полевой не в нашем отряде!
Под утро мы мчались обратно – туда, где раскинулся во всю свою «зеленую мочь» Хачинский лес, наша «мати зеленая дубрава». Лихаческий пыл Лешки-атамана не стынет и в лесу; он не сбавляет хода, только крепче сжимает баранку в стальных руках и шире и азартнее раздувает ноздри. Машина трещит и ревет на ухабистых дорогах, колеса яростно разбивают тихие лунные лужицы в колее, опьяненные успехом партизаны гикают, и свистят, и распевают во все горло, их швыряет от борта к борту, нещадно секут низкие ветви.
А в лагере на Городище нас всегда ждет лучшая из постелей – свежая и мягкая трава под усеянным звездами, свободным уже от докучливого комарья июньским небом. Отзвенела в лесу серая комариная метель.
«Десять пальцев на моей руке»…
1Меня разбудила музыка… На залитой ярким солнцем поляне играет патефон. Рядом сидят, загорают на солнышке полуголые парни. Они сражаются в карты. Заводят подряд одну и ту же пластинку, другой у нас пока нет:
Разлука ты, разлука,
Чужая сторона!
Никто нас не разлучит —
Лишь мать сыра земля…
Эта старорежимная «Разлука» еще недавно услаждала слух кулака-старосты…
– Очко! – ликующе орет Длинный и сгребает к себе кучу марок.
На траве белеют разорванные клочья мелкой оккупационной купюры, недопустимой в партизанском банке. Играют по грабительски установленному оккупантами принудительному валютному курсу: советская десятка за одну оккупационную марку, выпущенную «рейхскредиткассе». «Рубль к своей немецкой копейке приравняли, гады! – ругаются партизаны. – Девальвация называется!»
Борька-комиссар, бросив искоса завистливый взгляд на картежников, проходит мимо – ему по его положению вроде неудобно зашибать в очко, а запретить игру, во-первых, не по его силенкам, а во-вторых, раз смотрит на очко сквозь пальцы Самсонов, значит, и Борьке-комиссару положено смотреть сквозь пальцы.
Из шалаша вылезают заспанные минеры Барашкова, потягиваясь жмурятся на солнце. Они, как и я, проспали завтрак. Это неудивительно: мы вернулись с минирования утром, легли спать в восемь утра – повар только начинал варить бульбу.
– Полевой бы не допустил картежную игру, – зевая, говорю я Ефимову, глядя на картежников.
А может, самому сыграть?.. Ефимов лежит рядом со мной на спине, заложив руки за голову. Он усмехается и кивает в сторону игроков:
– Вот лежу и наблюдаю. Деньги! Сандрак тут банк в сотню тысяч сорвал. Что они значат сейчас, деньги? А до войны? При деньгах Панфил всем людям мил. Сколько крови и труда они мне стоили! А что на них сейчас купишь? Смотрю на Щелкунова – и горько и смешно. Война взорвала все устои нормальной жизни. И доказала, между прочим, что деньги не самое важное. Раньше деньги давали власть, силу и все прочее, теперь власть, сила дают деньги и все прочее.
Я подавляю зевоту. Опять понес Ефимов. А все-таки мне льстит, что он обычно выбирает меня своим поверенным. Порой мне кажется, что от его речей я становлюсь умнее, искушеннее, значительнее. Правда, когда он заводит речь о нашей десантной части, я отмалчиваюсь, бдительно храня военную тайну: как-никак человек в германской армии служил!
– Ты обрати внимание! – с удивлением и насмешкой говорит Ефимов. – Этот завзятый картежник Сандрак после выигрыша меняет марки на червонцы и набивает ими карманы. В карманах мундира – постоянный капитал, в штанах – оборотный. Червонцы, а не марки… Какова вера в победу, а?
Александр Ефимов нашел во мне хорошего слушателя. «Это большое и редкое искусство – уметь слушать», – похвалил он однажды меня. И, очень довольный этим моим новоявленным талантом, он охотно изливал передо мной душу. В катакомбах этой души я быстро терял дорогу, и потому Ефимов казался мне человеком незаурядным, сложным и тонким. И как было его понять! Все в отряде, например, без удержу хвалили мирную довоенную жизнь, а Ефимов горько усмехался:
– Мирная жизнь! Это теперь кажется, что до войны не жизнь, а райская малина была. «До войны, до войны!» А в каком доме мы жили до войны? Витрина наших достижений – портрет домоуправа, «Красный уголок» с музыкой Дунаевского, примусы на коммунальной кухне, а в подвале, за решетками, стон и плач… Капитальный дом с квартирами для бедных жильцов по контракту на тысячу лет! А Достоевский говорил: «Да отсохни у меня рука, коль я хоть один кирпичик на такой капитальный дом принесу!» Недаром оккупанты напечатали избранные места из Достоевского в своем «Крестьянском календаре». Но великая душа тем и велика, что в ней умещается и свет и тень, и добро и зло… «Мирная жизнь»! – Ефимов говорил с коробящим меня озлоблением. – Она была у меня почти такой же «мирной», как у Федора Михалыча: дело петрашевцев, смертный приговор и – у самого эшафота – всемилостивейшее объявление о замене смертной казни каторгой… А я, между нами, тоже побывал в руках у молодцов, у сторожей этого капитального дома, которые… которые в душе, наверное, смеялись над словами: «Человек – это звучит гордо!» А за что? Свалился у меня в редакции усатый портрет, и я выругался по-русски… А прежде я был такой же пылкий и чистенький романтик, как ты, Витя. Вот меня и тянет к тебе… Только – вот беда! – любил я, как Федор Михалыч, заглядывать в темные и угрюмые углы, питал страсть к униженным и оскорбленным, даром что редки и не типичны они у нас, не понимал, почему разрыв между реальной жизнью и тем, что от меня ждал редактор, все ширился и ширился. После того случая с портретом все обратили в «идеологическую диверсию»!.. А потом душевный перелом, почти такой же перелом, как у Федора Михалыча – в сторону казенного патриотизма. Вы просите песен? Извольте, но уже не о бедных людях, не об идиотах и бесах, а песни о нашем мощном поступательном движении вперед! Но зачем я буду петь эти песни теперь, когда горит и разваливается «тысячелетний» дом? Он горит, и бедные жильцы его высыпали на улицу. Пожар! Пожар! Каждый тащит что может, спасает родненьких клопов и тараканов. Глядят с улицы на дом: какой же он расхороший, какой раскрасивый был! Да отсохни у меня рука, коль я хоть одно ведро на пожар принесу. За топор надо хвататься, за топор!.. А потом строить заново, строить по-новому – так, как мечталось с самого начала… Вот капитан наш, умница, он понимает меня. Мы с капитаном не идеалисты. Здесь, в тылу врага, мы должны действовать не так, как хотели бы эти донкихоты – Полевой и Богомаз. Мы должны бить врага его собственным оружием!.. «Война все спишет!» – сказал мне капитан.
Ефимов говорлив и откровенен не только со мной. Все чаще я вижу его с нашим капитаном. Они то в шахматы играют, то подолгу беседуют в штабном шалаше, коротают вечер вдвоем у костра, ездят вместе в подлесные деревни. И часто, проходя мимо них, я по лицу Ефимова, по его глазам, по звукам голоса, по отдельным словам убеждаюсь, что он разводит с Самсоновым ту же мудреную философию, что и со мной. Уже несколько раз капитан назначал Ефимова старшим группы, посылал ночью на разведку в Вейно, сделал даже помощником командира отделения. «Значит, все в порядке! – успокаиваю я какое-то глухое, внутреннее беспокойство. – Ведь многие партизаны говорят о наших промахах и недоделках куда прямее и резче Ефимова, а воюют геройски, в любую минуту готовы отдать жизнь за Родину!»
2Тут и там на поляне сидят и лежат в одиночку и живописными группами партизаны. Читают немецкие газеты на русском и белорусском языках, переписанные от руки сводки Совинформбюро, чистят оружие или просто спят. Со стороны кухни доносится дразнящий запах жареного лука. Скоро обед… Опять воет «Разлука»:
Зачем нам разлучаться,
Зачем в разлуке жить?..
Щелкунов встает – он только что проиграл трофейные часы. Он выворачивает с сокрушенным видом карманы хлопчатобумажных шаровар и, не обнаружив в них ни гроша, кричит:
– Блатов, коня!
– Куда собрался? – смеясь спрашивает самый заядлый в отряде картежник вейновец Сандрак, пересчитывая и аккуратно сортируя выигранные деньги.
– К бургомистру какому-нибудь. За деньгами!
Разлука ты, разлука,
Чужая сторона…
По поляне идет Боков, ведя под уздцы расседланную кобылку. Его окружают десантники.
– Ребята, сюда! – кричит Барашков. – У Чернышевича с немцами бой был!
– Давай, давай, Боков! Рассказывай!
Всех нас интересуют боевые дела наших однокашников-десантников за Пропей. Но не так-то легко заставить Бокова заговорить.
Меня возмущает Боков, возмущают его налитые румяные щеки, сонный взгляд. Вечно зевает, жует, первым засыпает, последним просыпается. После нескольких стычек с Самсоновым он, кажется, махнул на все рукой. Бывший заместитель командира группы, по-видимому, безропотно принял свою отставку: ответственности меньше! Он добросовестно исполняет свои обязанности связного между Самсоновым и Чернышевичем, перепоручая командование отделением, командиром которого он числится, своему помощнику Ефимову. Молчать он может днями, неделями. Приказания, правда, исполняет автоматически, точно и в срок, как заведенный. Есть такие люди: исполнитель хороший, а инициативы никакой. До войны Боков ударно работал на строительстве метрополитена, был награжден орденом – значит, хорошо им там руководили. Трудно объяснить другое: почему этот тугодум стал десантником? Нам требовались люди незаурядной воли, энергии, исключительной предприимчивости. Пожалуй, не все мы, новички, могли похвастать этими качествами, зато у нас есть молодой задор, есть сметка…
– С Чернышевичем, – неохотно бурчал Боков, – неприятная история приключилась… Некогда рассказывать – мне надо ехать встретить Бажукова этой ночью… Ну да ладно…
По словам Бокова, товарищи за Проней действовали в своем первоначальном составе, не вербуя добровольцев, согласно указаниям Центра, заинтересованного прежде всего в получении от нас разведывательных данных. Неделю назад сельская учительница, связная Чернышевича, сообщила ему о подготовке немцами карательной экспедиции.
– Ну, устроил Чернышевич засаду в лесу, ждет фашистов…
Боков прерывает рассказ на полуслове, хмуро глядит через поляну.
3К нам подходят двое – Самсонов и Кухарченко. Самсонов мрачен, лицо его выражает решительность. Лицо Кухарченко ничего не выражает.
– Десантники! – прерывает Кухарченко Бокова. – На закрытое собрание!
Десантники гурьбой идут за командиром. Не узнать теперь прежних новичков – Щелкунова, Терентьева, Сазонова. Все они так и пышут удалью. Куда девалась их прежняя робость, неуверенность в себе. В движениях, в походке и, конечно, в одежде лихое молодечество: пилотки, фуражки – если они есть – сдвинуты набекрень, воротники расстегнуты, рукава гимнастерки или мундира засучены по локоть. Даже у застенчивого, как девушка, Коли Шорина небрежно перекинута через плечо портупея, на комсоставском ремне висит кобура ТТ, под ней качается, поблескивая, немецкая шомпольная цепочка. Все одеты с партизанским шиком, каждый – передвижная выставка трофеев, фрицевские часы, фонарики, тесаки. Штаны в засохшей грязи и травяной зелени, голенища хромовых сапог приспущены до отказа, и из них торчат складная ложка, рукоять финки, а то и рожок немецкого автомата…
– Нам предстоит решить важное дело, – бесстрастным тоном начал Самсонов, когда все мы расселись вокруг него на прогалине шагах в двадцати от лагеря.
Капитан одет в новенькое комсоставское обмундирование без знаков различия. Почти все десантники бледны – эти полуночники почти не видят солнца, отсыпаясь после ночных заданий в тени, – а капитан успел уже загореть. Ярко-белый кант свежего подворотничка оттеняет крепкую, загорелую шею. Поблескивают полированные пуговицы, пряжки фронтовых ремней, черная кобура парабеллума, лакированный козырек фуражки. Он сидит, руками обхватив колени, хмуро пожевывая зажатый в зубах зеленый стебелек. Говорит сквозь зубы, негромко, но внятно:
– Все в сборе?
– Все, – отвечает, неизвестно чему ухмыляясь, Кухарченко, – кроме Нади Колесниковой.
– О ней-то мы и будем говорить. Говорить серьезно. Я опираюсь на вас, на десантников. Вы ядро моего отряда. Я один, а вас десять. Десять пальцев на моей руке, – Самсонов растопырил пальцы правой руки, – которой я управляю отрядом. – Он обвел нас взглядом. Десантники потупились. – Все вы, превысив мои ожидания, неплохо освоились с суровыми условиями вражеского тыла, вошли в колею партизанской жизни. Глядя на вас, – Самсонов жестко улыбается, – можно подумать, что вы всю жизнь партизанили. Некоторые, возможно, обижаются, что я не выдвигаю их на командные должности, не включаю, так сказать, в свой генштаб. Напрасно! Каждый получит по заслугам. Каждый! В том числе и Колесникова…
Кухарченко зевает и старается показать нам, что ему, как особо доверенному лицу, все заранее известно. Алла, низко опустив голову, теребит в руках сорванную с куста ветку.
– Закуривайте! – вдруг говорит Самсонов, доставая пачку немецких сигарет «Бергман приват».
Сигареты разобрали. Над прогалиной поплыл дымок.
– Короче. – Тут в голос Самсонова закрадывается вдруг волнение. – Боец Колесникова не оправдала доверия Родины и командования, нарушила присягу. Несколько дней назад я послал ее с ответственным заданием в Могилев. Она струсила, не пошла в Могилев и, боясь наказания, вернулась с ложными, из пальца высосанными сведениями. Невыполнение приказа командира – самое тяжкое преступление. В этом суть ее персонального дела. Я поступил с ней чересчур мягко, ограничился устным внушением, снисходя к ее полу, дал три наряда вне очереди, поставил вчера на пост, а она ушла, убежала, дезертировала с поста! Сейчас она пьянствует в Александрове. – Десантники в испуге и недоумении переглядываются: проступки Колесниковой для многих из нас что гром среди ясного неба. – Я уже говорил с Василием Козловым – он тоже десантник, вы знаете, думаю, их отношения. Козлов нашел в себе мужество со всей суровостью осудить преступления Колесниковой… Десять пальцев… Если у одного гангрена, его надо отрубить, чтобы спасти руку… Преступления Колесниковой опаснее, чем кажется на первый взгляд. Колесникова подрывает мой авторитет. Мне лично этот авторитет не нужен, но на нем зиждется благополучие созданных мною… моей группой отрядов. Она подрывает авторитет всего нашего коллектива, всего отряда, а отряд наш представляет здесь советскую власть. Выходит, Колесникова подрывает авторитет советской власти! – Самсонов помолчал. Машинально достал «беби-браунинг», отобранный у Нади, поиграл им. И вдруг сквозь стиснутые зубы задыхающимся голосом командир выпалил: – Я предлагаю расстрелять Колесникову.
Мне показалось, что я ослышался. Тишина звенела, как после засады. На губах, пересохших, побелевших, застряли готовые сорваться слова боли, растерянности, возмущения.
– Проголосуем! – Голос командира окреп. – Кто за мое предложение, единственно правильное в данных условиях, поднимите руки!
Мирно светило солнце, куковала вдалеке кукушка, из лагеря доносился хохот, шум беготни.
Руку поднял, угрюмо насупясь, Боков. Руку задрал, улыбаясь, ковыряя спичкой в зубах, Кухарченко. Я смотрел на них с ужасом. За что они голосуют? За расстрел? За то, чтобы расстрелять Надю?!
– Будь она моей сестрой, – проговорил едва слышно Боков, растерявший всю свою невозмутимость, – я все равно голосовал бы за расстрел!
Алла выпрямилась, ветка выпала у нее из рук. Исподлобья окинула всех нас тревожным взглядом. Губы ее страдальчески искривились. Рука поползла вверх.
Остальные потерянно переглядывались и тут же прятали глаза. Щелкунов, Барашков, Шорин и я – мы приняли решение. Мы были против расстрела.
Терентьев и Сазонов в смятении глядели на нас всех, тоже подняли руки. Я вспомнил ночь, когда Самсонов расстрелял парня из Ветринки. Тогда Терентьев и Сазонов сказали: «Командиру видней, наше дело маленькое!» И Надя, вспыхнув, обозвала их «тихонями», «тряпками»…
Сазонов с мучительной медлительностью поднял дрожащую руку. Щелкунов достал из-за уха сигарету, Я стал свертывать плохо повиновавшимися мне пальцами самокрутку.
Все смотрели на Володю Терентьева. Он полетел в тыл врага, чтобы доказать самому себе, что он не трус. Пять – за. Пять – пока! – против. Терентьев судорожно сцепил руки.
Громко шуршала в невыносимо затянувшемся предгрозовом молчании газетная бумага, громко, со скрежетом чиркнула спичка. В смятении смотрели мы друг на друга.
– Ну а мы, значит, против, – глуховато, с расстановкой выговорил Щелкунов. – Против того, значит, чтобы один палец отрубить. Пять – за, пять – против.
– Подумайте! – Самсонов не скрывал своего раздражения. В словах его, в трескучем наэлектризованном голосе сквозила нетерпеливая угроза. – Да вы что, боитесь? Я за нее отвечаю. Проголосуем еще раз? Кто «за»? Ведь я пробовал действовать убеждением, уговаривал… А теперь – ваше слово, товарищ парабеллум!..
– Точно! – поддержал его Кухарченко. – Пустить Надьку в распыл, и баста!
– Предлагаю строгий выговор по комсомольской линии, – упрямо сказал Щелкунов. Сказал как отрезал. Лицо его вспотело, но хранило безразличное, непроницаемое выражение. – Голоснем? Кто за мое предложение?
Я затянулся. От самокрутки, свернутой из свежей оккупационной газеты, запахло керосиновым запахом типографской краски.
Медленно поднялось пять рук, одна другой выше. Вдруг вскинул руку Сазонов. Боков, помедлив, тоже поднял руку. Алла низко опустила голову, волосы упали на глаза. Семь за выговор, трое за расстрел. Кухарченко коротко рассмеялся, выплюнул спичку и вскочил на ноги:
– По очкам выиграл Щелкунов!
За ним, метнув недобрый взгляд в сторону Щелкунова, тяжело поднялся Самсонов. Злобными шлепками отряхивая шаровары, командир отрывисто сказал:
– Так-то вы цените мое доверие… Хорошо же!.. Это вам не пионерский отряд, а партизанский… Колесникова позорит советскую власть, а вы!.. Я хотел вас проверить. Ясно: налицо политическая незрелость, моральная неустойчивость… Временное большинство – это еще не коллектив! Да вам, соплякам, из пугача стрелять! Пеленки на вас, распашонки, слюнявчики надеть! Обойдусь… Собрание считаю закрытым.
Затем он посмотрел долгим взглядом на Щелкунова.
– Скажи, Щелкунов, – медленно проговорил он, – ты заезжал прошлой ночью в Кульшичи?
– Да, – ответил Щелкунов, округлив глаза. – Вместе с Терентьевым и Шориным. А что?
– Ничего, скоро узнаешь, – сказал, зашагав к лагерю, Самсонов.
– Было ядро – и нет ядра! – сокрушенно проговорил Щелкунов, когда командиры скрылись за кустами. – Десять пальцев!.. Без них он как без рук…
– Было ли оно, это ядро? – усомнился Шорин и, провожая растерянным взглядом Аллу, добавил: – Вот не думал, что она проголосует за расстрел подруги.
– Совсем было сбил меня с толку! – озадаченно заявил Боков.
– И меня тоже, – смущенно сказал Сазонов. – Всех собак на Надьку навесил!..
– Вот тебе и Алка!.. – в раздумье протянул Щелкунов. – Я вчера слышал, как она ревмя ревела. А сама недавно Надьку за Ваську ругала. Женская психология! Обе они Козлову глазки строили, обе норовили с Васькой в разведку попасть. Тут, брат, ревностью пахнет. Да нет, девка она честная, только больно строгая… Не нравится мне это. Нашли место в коварство и любовь играть! Да и не нам с тобой, Колька, в этих амурах разбираться. Самсонов в одном прав ведь, всего три года назад мы с тобой не в партизанском, а в пионерском лагере заседали. Подумать только! А теперь на тебе – голосуй за расстрел товарища! Доскажи-ка лучше, – обратился он, тяжело вздохнув, к Бокову, – про Чернышевича.
Меня нисколько не удивило желание Щелкунова перевести разговор на другую тему. Все мы были подавлены происшедшим, не знали, что сказать друг другу. Да, дело кончилось «строгачом», но у всех осталось такое чувство, будто нас чуть не втянули в нехорошее, страшное дело.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?