Электронная библиотека » Абдурахман Абсалямов » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 21 февраля 2022, 12:00


Автор книги: Абдурахман Абсалямов


Жанр: Литература 20 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
6

Говорят, что на языке у больных только их болезни. Это не совсем так. Человек по своей природе не любит хворать, и если даже заболел, до поры до времени старается пересиливать свой недуг. Даже попав в больницу, отвлекает себя от нерадостных дум – заговаривает то с одним, то с другим, читает книги, слушает радио, смотрит телевизор, играет в домино, шахматы… Разумеется, если общее состояние всё же позволяет заниматься этим. Что касается «ходячих», они собираются по вечерам в комнате отдыха. Здесь самое весёлое и шумное место. Вот любители домино, забыв обо всём на свете, стучат по столу костяшками, а человек десять смотрят. Министр сельского хозяйства – здесь, в больнице, он всего лишь выздоравливающий – взял на себя миссию консультанта-подсказчика, арбитра. Всех поучает. Если кто выиграет, всю заслугу приписывает себе, а проигравших попрекает: «Вот, не послушались меня, мякинные головы!» Когда в комнате отдыха появляются новые «ходячие», из тех, кого министр считает примерно равным себе по служебной номенклатуре, он снисходит до шутливых разъяснений: «Здесь, брат, дело серьёзное. Выполняем план мясозаготовок за счёт козлятины!» И спешит изгнать проигравшую пару, чтобы самому сесть на освободившееся место. «Козлятина всё же не мясо, шурин не родня. Вставай, вставай, шурин!» – подгоняет он проигравшего неудачника.

Женщины – эти больше сидят у телевизора. Некоторые из них и тут вяжут, вышивают. Другие, собравшись вокруг Асии, с затаённым дыханием слушают, как девушка вслух читает «Неотосланные письма»[15]15
  Повесть Аделя Кутуя.


[Закрыть]
. Все слушательницы, разумеется, на стороне благородной Галии, а непостоянного Искандара[16]16
  Галия и Искандар – главные персонажи повести.


[Закрыть]
ругают на чём свет стоит. Одна из женщин уверяет, что Искандар – подлинное лицо, она даже клянётся, что видела его. Потом чтение возобновляется. Некоторые украдкой вытирают глаза рукавом халата, а в забавных местах тихо улыбаются. Самое главное – они забыли о своих болезнях, живут судьбами героев книги.

Но есть и другие больные. Они лишены даже временных утех. Устремив глаза в одну невидимую точку, они, кажется, отсчитывают последние дни, последние часы своей жизни.

Правда, Ханзафарова нельзя отнести к такой категории тяжелобольных. Но он тоже мучается, мучается по-своему жестоко. Он всю жизнь считал себя безупречным человеком, хорошим работником, пользовался у подчиненных почётом и уважением. Имя его в учреждении, где он работал, всегда выделяли среди других; упаси боже, чтобы его всунули в общую обойму или втиснули в разряд «и других»! Нет, его имя, как правило, произносилось почтительно. И вдруг в больнице его поставили в равные условия со всеми. Это очень обескуражило и оскорбило Ханзафарова. От возмущения и гнева ему, как говорится, стало тесно в собственной рубашке. Кроме того, не исключена ведь возможность, что он, как и другие, может умереть.

Узнав о предстоящем переводе на «Сахалин», он почему-то усмотрел в этом ущемление своего «я», – раскраснелся, побагровел, объявил решительный протест, грозил пожаловаться главврачу, профессору, позвонить в областной комитет. Но ограничился угрозами, к практическим действиям так и не приступил. Видимо, вовремя уразумел, что обитатели «Сахалина» ничуть не ниже его по положению: один – заслуженный артист, другой – известный конструктор, третий – писатель. Более того, узнав о его недовольстве, Гульшагида, то ли всерьёз, то ли желая испытать гордеца, заявила, что переводить его не будут. Заподозрив и в этом умаление своей особы, Ханзафаров теперь уже растерянно воскликнул:

– Нет, нет, товарищ врач, я согласен на перевод!

В первые дни неугомонный актёр донимал новичка:

– Наш товарищ Ханзафаров по ночам всё ещё не спит, держит палец на кнопке сигнала. Привык в своём кабинете нажимать на кнопку, думает, и здесь к нему приставлен личный секретарь.

– Глупости! – сердился Ханзафаров. – Можете совсем убрать с моей тумбочки эту кнопку.

– Нет, этого недостаточно, – с серьезнейшим видом продолжал Николай Максимович. – Вы должны дать слово: как только выпишетесь из больницы, перережете все телефонные провода у себя – и на работе и дома.

– А вот этого слова не дам! Как же я смогу работать без звонков?

– В таком случае лечение вряд ли пойдёт вам впрок. Знаете, товарищ Ханзафаров, почему вас чуть не хватил инфаркт? – вдруг спросил артист. – Не знаете? И врачи вам этого не скажут. Ваш инфаркт – от телефона. Вы очень часто на работе хватаетесь за телефонную трубку. Да, да. Только от неё! Мне кто-то говорил, что наука сделала такое открытие: оказывается, телефонный аппарат излучает какую-то таинственную энергию. Эти токи ослабляют сердце. Если не верите мне, спросите Андрея Андреевича. Он в технике профессор. Правда, Андрюша?

– Да, относительно лучей ходят какие-то слухи, – усмехнулся Балашов.

Ханзафаров промолчал. Он безмолвно глядел в потолок.

Время было сумеречное, Гульшагида зашла в палату, просто так, «повечерять», можно было говорить о чём угодно. И они с Николаем Максимовичем потолковали о театре, об артистическом мире, незаметно перешли к международным событиям. В разговор включились и Балашов с Зиннуровым. Так прошло минут десять-пятнадцать. Вдруг тихо лежавший Ханзафаров громко, на всю палату, захохотал.

В палате ещё не успели привыкнуть к этой странной манере Ханзафарова смеяться. Дело в том, что во всех практических вопросах, близких к сфере его работы, он был очень смышлёным человеком, но стоило разговору чуть выйти из привычной для Ханзафарова колеи, он мгновенно превращался в ужасного тугодума. Так было и сейчас. Шутка, о которой все уже забыли, дошла до него только сейчас, и он рассмеялся её нелепости.

– Если поверить тому, что этот артист насочинял о телефоне… – начал Ханзафаров. И опять захохотал. – Артисты, товарищ врач, они всегда живут обманом. Поэтому я лично ни разу в жизни не покупал сам билета в театр. Когда мне присылали приглашение на торжественные заседания, я, конечно, являлся.

– Господи! – воскликнул Николай Максимович, в свою очередь ущемлённый. – Если бы я вчера умер, то так и не узнал бы, что где-то в тёмном уголке Казани ещё водится такой экземпляр… Хайдар, – обратился он к писателю, – вы непременно напишите об этом фельетон. Не в джунглях Индии, а в нашем городе нашлось такое дикое существо, которое ни разу в жизни не было в театре, на спектакле. В фельетоне назовите по имени и фамилии это существо!

Это было уже слишком, и Ханзафаров не в шутку обиделся, на лице его даже выступили капельки пота.

– Вы знайте меру своим словам, Николай Максимович, – назидательно сказал он. – Я работаю в авторитетном учреждении. Называть его тёмным уголком…

– Я, товарищ Ханзафаров, – не уступал актёр, – даже не знаю путём, как называется ваше почтенное учреждение. Знаю лишь, что вы чем-то руководите там. И ещё узнал сейчас: вы при свидетелях заявили, что не ходите в театр.

Ханзафаров бросил в сторону писателя Зиннурова подозрительный взгляд. Шайтан знает, на самом деле, болеет этот тихоня или нарочно лёг в больницу, чтобы собирать всякий материал? Откуда взяли бы писатели столько слов, если бы не прибегали к различным хитростям? Ханзафаров замолчал и в этот день уж не открывал рта.

В общем-то он доставил немало хлопот больничному персоналу. В первые дни дотошно расспрашивал о названии и дозировке каждого лекарства, которое давали ему сёстры, и подробно записывал ответы в особой тетради. Дескать, смотрите, врачи и сёстры, если с Ханзафаровым случится что-то недоброе, придётся вам крепко ответить. Но вот всё тот же Николай Максимович принялся ядовито подшучивать над его записями. После этого Ханзафаров куда-то запрятал тетрадь. Но он не переставал ревниво следить за Зиннуровым: писатель всё чаще раскрывал то одну, то другую тетрадь и заполнял страницу за страницей.

Как-то Гульшагида полюбопытствовала, что он пишет.

– Роман о любви, – выпалил актёр.

– Нет, в самом деле? – уже серьёзно переспросила Гульшагида.

Зиннуров неопределённо покачал головой и промолчал. Артист продолжал своё:

– Не пиши, друг, о любви. Теперь настоящей любви нет.

– Куда же она девалась? – невольно улыбнулась Гульшагида.

– Мы сами измельчили и развеяли её по ветру. Я расскажу вам один случай, который произошёл не где-нибудь, а именно в нашей больнице. – Актёр приподнялся, сел на койку, свесив ноги. – Я здесь, слава богу, не в первый раз лежу… Был конец мая. Как-то ночью я не мог уснуть и тихонько вышел в сад. Было уже за полночь. По небу плыла полная, печальная луна. В саду безумно заливались соловьи. Знаете, как они поют в мае? Гульшагида Бадриевна из деревни, уж она-то, наверное, знает. А вот Ханзафаров – этот не знает. Он всю жизнь провёл в кабинете, слушал телефонные звонки… Соловьи поют так. Откуда-то из темноты прилетает певец. Садится на ветку и заливается трелями, призывая подружку. Та не сразу подаёт голос: упрямится, капризничает. Соловей принимается петь ещё горячей. Он заливается так нежно, так мелодично, что кажется – камень и тот растает. Наслаждаясь своими руладами, он как бы пьянеет, закрывает глаза, забывает обо всём на свете. Вот это и называется воспевать любовь! Наконец откуда-то из соседних кустов неуверенно откликнется подружка: «Я здесь, дорогой, только не знаю ещё, прилететь к тебе или нет». А влюблённый заливается всё громче, в голосе у него радость, ликование, призыв. Подружка проникается ответным чувством, подлетает, садится рядышком с возлюбленным. Невозможно передать, с каким ликованием и торжеством заливается теперь певец. Ах, сколько было и есть на свете композиторов – редкий из них не пытался передать в музыке соловьиное пение. Однако даже самым талантливым мастерам не удавалось в полной мере передать прелесть соловьиных песнопений…

Надо отдать справедливость Николаю Максимовичу – при всей его болтливости он всё же хорошо рассказывал. И артистические модуляции голоса, и мимика были так выразительны, словно он и сейчас выступал на сцене. Гульшагида действительно немало слышала соловьиных трелей в рощах Акъяра, но если бы её просили, заставляли, приказывали рассказывать о своих впечатлениях, она не смогла бы.

– Так вот, – продолжал актёр, уже пересев с кровати на стул, – внимая соловьям, иду я вдоль забора. И слышу: по ту сторону ограды разговаривают парень с девицей. Девица повизгивает, отбивается. Парень настаивает: «Ну, дай, говорю, поцелую, что тебе сделается?» – «Отстань, – говорит девица, – от тебя водкой пахнет». Что было дальше, не стоит и рассказывать. А соловьи испугались и улетели…

Гульшагиде стало неловко. Да, кажется, и другим тоже. При всем умении рассказчика концовка вряд ли заслуживала обнародования.

– А вот ещё один пример, – заторопился артист, словно желая исправить неловкость. – Как-то является ко мне на дом женщина. Лет этак тридцати. Довольно симпатичная. Не скажу, чтоб очень интеллигентная, но и не простушка. «Товарищ депутат, говорит, повлияйте на моего мужа». – «В каком смысле? – спрашиваю я. – Не любит, что ли? Зарплату пропивает, дерётся?» – «Нет, в деньгах он не стесняет. И не дерётся, и не ругается, и не пьёт. И детей ласкает – двое их у нас…» – «Так в чём же, наконец, дело-то?..» Оказывается муж частенько не является ночевать. И вот женщина просит, чтоб я усовестил мужа…

Ну что ж, явился я к ним. Оба оказались дома. В квартире тепло, чисто, полы вымыты и застелены дешёвой, но свежей дорожкой, дети дружно играют. Муж приветливо поздоровался со мной. И этак ласково попросил ребят пойти играть на улицу. Потом выслушал он меня и напрямик ответил: «Что ж поделаешь, товарищ депутат, – не люблю. Знаю, что не любить жену плохо. Но… нет у меня к ней любви. Я ведь не раз признавался ей в этом. Детей не могу бросить, а вот к жене нет чувства…»

Жена принялась плакать. И пока мы разговаривали, она всё время плакала. А я, как умел, убеждал, советовал, наставлял своего избирателя. А сам не переставал думать: «Кому нужны мои слова, раз нет любви?»

И что ж, – через месяц эта женщина опять явилась ко мне. Теперь уже не такая расстроенная. «Спасибо, говорит, товарищ депутат, муж-то мой теперь лишь по субботам не ночует дома, да и то не каждую неделю». Вот чем осталась довольна эта бедная женщина! – закончил актёр.

– Вы не о любви рассказываете, Николай Максимович! – тихо отозвался с койки Зиннуров. – Это – всего лишь картинки быта. И, простите, анекдотического характера.

Ханзафаров не принимал участия в разговоре, но, по своему обыкновению, он через несколько минут захохотал.

– Выдумки! – воскликнул он с жаром. – Не верьте Николаю Максимовичу, он актёр и потому всё придумывает.

Николай Максимович и сам почувствовал, что его «жанровые сценки» не произвели желаемого впечатления не только на Ханзафарова. Он вытянулся на кровати.

– Ску-учно, братцы!.. До чего скучно! Сейчас публика спешит в театр, артисты накладывают последний грим. Зал гудит, аплодисменты… Эх!.. А я здесь валяюсь, как живой пень. Гульшагида-джаным, может, «скорую помощь» вызовете и хотя бы на часок отвезёте меня в театр, а? Ей-богу, сразу поправился бы. – И на глазах актёра появились, кажется, неподдельные слёзы. Он отвернулся, взял полотенце.

– Что вы, Николай Максимович, разве можно так волноваться! – уговаривала Гульшагида.

– Эх! – глубоко вздохнул актёр. – Нам здесь многое запрещено, а сердце… на него не повесишь замок, дорогая Гульшагида. Помните, – если не ошибаюсь, у Тургенева:

 
Дай мне руку – и пойдём мы в поле,
Друг души задумчивой моей…
 

Пока не выдохнется Николай Максимович, не даст поговорить другим. Наконец Гульшагида выгадала минуту, неуверенно обратилась к Зиннурову:

– Простите за любопытство, Хайдар-абы, о какой любви вы пишете – о счастливой или несчастной?

– Хотелось бы написать о настоящей, большой любви… А уж как получится – трудно судить… Пока – только наброски. Местами я писал по-татарски, местами по-русски.

– Интересно бы почитать эти наброски, – скорее полушутливо, чем серьёзно, сказала Гульшагида. Ей и в голову не приходило, что автор даст кому-либо в руки ещё не законченную вещь.

К её удивлению, Зиннуров ответил:

– Если не скучно будет, пожалуйста, читайте. Мне это будет только на пользу. Но предупреждаю заранее: вам может показаться неинтересным. Не исключено, что вы столкнётесь с фактами, уже известными вам, и даже узнаете некоторых персонажей, хотя имена их в ряде случаев у меня изменены. Может быть, некоторые люди в дальнейшем выпадут из моего произведения. Повторяю – это всего лишь наброски.

Зиннуров достал из-под подушки довольно объёмистую тетрадь в твердой голубой обложке, вручил Гульшагиде.

– Это – первая тетрадь. Она написана давненько. Я ведь тоже не в первый раз лежу в больнице. Об остальных тетрадях поговорим после. Возможно, и читать-то дальше не захотите. Об одном прошу: не потеряйте. Как-никак тетрадь эта очень дорога мне.

7

Со дня приезда Мансура Гульшагида избегала оставаться наедине с собой, боялась углубляться в нерадостные свои мысли. Но ей не с кем было делить редко выпадающий досуг: настоящими друзьями она ещё не успела да и не сумела обзавестись в городе. Откровенничать с людьми недостаточно знакомыми она избегала. А ведь порой ей так хотелось облегчить наболевшее сердце.

Говорят, на молоке обожжёшься – на воду дуешь. Гульшагида обожглась дважды. Её постигла неудача первой любви; желая поскорее забыть её, она поспешно и как-то нелепо вышла замуж. Неудивительно, что замужество было недолгим. Между мужем и женой не нашлось ничего общего, что могло бы привязать их друг к другу. Не исключено, что разрыв был ускорен не угасшими в сердце Гульшагиды воспоминаниями о первом её пылком увлечении. Бывает ведь так: костёр кажется сгоревшим, осталась лишь холодная зола, но поворошишь пепел – внизу блеснёт притаившийся крохотный золотистый огонёк. Дотронешься – обожжёт. А если подует ветер, искра может разгореться и даже вызвать пожар…

Нет, Гульшагида не избавилась от мук первой любви, которая продолжала неистребимо жить в сердце, и это было столь мучительно, что Гульшагида не пожелала бы и врагу таких страданий.

Теперь она больше всего боялась совершить третью ошибку. Но жизнь без любви нельзя назвать полноценной жизнью. Невозможно понять всю глубину этой простой истины, если не испытаешь её на себе. Гульшагиде казалось, что сердце её обуглилось от мучений. И всё же лучше терпеть бесконечно, чем оказаться в унизительном положении той жалкой женщины, о которой рассказывал Николай Максимович. В тысячу раз лучше остаться на всю жизнь одинокой!

Однако всё это – лишь доводы разума. Сердце в двадцать шесть лет не хочет одиночества; его невозможно заковать в цепь. Даже если трудиться не по шесть-семь, а по двенадцать часов без отдыха, и то в этом возрасте не может работа поглотить всю твою энергию. В Акъяре, кроме работы в больнице, у неё было много общественных обязанностей. И всё же оставались и силы, и время. Куда их девать, кому отдать? На какие запоры замкнуть сердце, чтобы оно не могло шелохнуться? Нет таких замков!

Оставалось надеяться, что глубокая, самозабвенная учёба поможет Гульшагиде избавиться от душевных мук.

Да, да, правы и Абузар Гиреевич, и Фазылджан Янгура. Она и сама хорошо понимает, что знаний у неё ещё мало. Чтобы держаться на высоте современной медицины, надо учиться и учиться. Удовлетворяться только знаниями, полученными в институте, – уже пройденный этап. Курсы усовершенствования, конечно, во многом обогащают, но и этого может оказаться недостаточным для того, чтобы проникнуть в глубины медицины и посвятить всю свою жизнь борьбе за здоровье человека.

Если бы Гульшагиде было лет двадцать или была бы у неё в Казани какая-нибудь твёрдая бытовая опора, тогда бы у неё хватило сил со всей энергией и беззаветностью отдаться только учёбе. Но в двадцать шесть лет на жизнь смотришь более трезво и уже не рискуешь подвергать себя крайним лишениям. Предположим, Гульшагида останется работать в Казани. А где ей жить? Она хорошо знает местные условия, трудно надеяться, что горсовет скоро даст ей комнату. Придётся по объявлениям на столбах искать какой-нибудь угол. Это значит – жить, прилаживаясь к быту хозяйки, к её возможным причудам, да ещё отдавать ей половину зарплаты. А что останется на питание и одежду? Ей ведь захочется и в театре побывать. Волей-неволей надо ограничивать себя решительно во всём, даже в пище, и, возможно, к тридцати годам нажить язву желудка. В деревне Гульшагиде гораздо легче. Там всё налажено. Есть постоянное жильё, хоть и не мудрящее – обслуживание в быту; её знают на работе, уважает и население, и районные организации. А переедешь в Казань – всего добивайся заново.

Вот какие невеселые мысли занимали Гульшагиду в этот зимний вечер. Сумерки постепенно заволакивали комнатушку общежития. Гульшагида вздохнула, откинула со лба прядку волос, загляделась в окно. Фонари на столбах ещё не зажглись, всё же видна далеко протянувшаяся улица. Небо затянула синевато-чёрная туча, но на горизонте остался тёмно-красный просвет. Его отблеск неярко осветил улицу. В такое время очень тоскливо сидеть одной в комнате. На душе становится как-то холодно, жутко, словно в предчувствии какой-то беды.

Омрачали Гульшагиду и другие, более мелкие, неприятности. Оскорбительно держался с ней Салах Саматов. При каждой встрече позволял себе нелепые выходки, непонятные и, оттого ещё более обидные. Теперь она уже знала о выступлении Саматова на планёрке, когда он пытался переложить на неё вину за гибель несчастной Анисы Чиберкеевой. Со свойственной ей прямотой Гульшагида при первой же встрече потребовала от Саматова объяснений. Но этот негодяй ответил бранью. Всю ночь напролёт Гульшагида не могла сомкнуть глаз. Побледнела, похудела. Почему Саматов травит её? – недоумевала она. Почему к Саматову присоединились два-три человека из больничного персонала? Возможно, она не ко двору здесь? Ведь она и сама недолюбливает некоторых. Однако неспособна обливать грязью людей.

Гульшагида поднялась, зажгла свет. Чтобы не видеть зловещего заката на небе, опустила занавеску. Чем ей заняться? Встревоженная мысль не тянулась к учебникам. Да и устала Гульшагида.

Тут она вспомнила о тетрадке Зиннурова и, обрадованная тем, что нашлось дело, открыла первую страницу. Перед тем как читать, снова задумалась. Почему Зиннуров так доверился ей? Если бы у Гульшагиды была такая же заветная тетрадь, вряд ли она показала бы её кому-либо, прежде чем не закончила бы работу. Ну что ж, каждый поступает по-своему…

…Почерк у Зиннурова разборчивый. Во всяком случае, не походит на каракули врачей, зачастую непонятные даже им самим.

Гульшагида читала, опёршись подбородком о ладонь. Первые страницы не очень-то заинтересовали её. Да и написано было неровно, – и в самом деле черновые наброски. Бросался в глаза какой-то разнобой у автора: то он писал от первого лица, то от лица своих героев. Но потом она увлеклась, перестала замечать эти неровности.

* * *

«…Долго хворать, особенно в больнице, для каждого человека неприятно вдвойне. Мне тоже очень тяжело. Но в больнице я познакомился с одним удивительным человеком. Ради этого счастливого знакомства – нисколько не преувеличиваю – я лёг бы в больницу даже здоровый…»

«Кто этот человек?» – сразу подумала Гульшагида.

«…Мы привыкли видеть врачей только в белых халатах, оказывающих помощь больным. И почти никогда не думаем о том, что ведь и врач – человек, что он и сам может заболеть. У врачей, мол, есть какие-то свои, особые, безотказно действующие лекарства: проглотят – и ни одна болезнь не пристанет.

Мой новый знакомый тоже врач, да ещё профессор. Но и он болел. Его зовут Абузаром Гиреевичем Тагировым. Мы с ним полтора месяца лежали вдвоём в двухместной палате. У меня больное сердце, стенокардия; он вначале болел двусторонней пневмонией, ещё не избавился от одного недуга, как начался приступ острого аппендицита, и врачи вынуждены были оперировать, несмотря на очень тяжёлое состояние больного. В таком положении и у молодого-то человека мало шансов на удачный исход операции, а уж когда человеку за шестьдесят, то без преувеличения можно сказать, что жизнь его в этом случае висит на волоске.

Вначале ему предложили оперироваться в Москве. Он не согласился. «Чем, говорит, наши казанские хирурги слабее московских? Да и переезд в Москву труден больному. Нет, давайте оперировать на месте». И он ступил на этот тонкий, как струна, и острый, как меч, «адов мост». И операцию выдержал, и пневмонию свою победил. Но вскоре у него начались всякие осложнения…

Когда меня положили к нему в палату, он болел уже шестой месяц, исхудал. С трудом поднимался, вставал с постели и, держась за спинку кровати, за стенку, выходил по нужде.

Он, конечно, не помнил меня, хотя мы встречались раньше: я бывал на врачебном осмотре у профессора. И теперь с первого же взгляда узнал Абузара Гиреевича Тагирова.

До меня в этой же палате лежал один пожилой инженер, они с Абузаром Гиреевичем крепко подружились. Оба они жили когда-то в Уфе, у них нашлись общие знакомые. И разница в годах была небольшая. Но вот этот человек выписался из больницы… Словом, я заметил, что Абузар Гиреевич совсем не рад новому соседу. К тому же характёр у меня необщительный, я малоразговорчив, медленно сближаюсь с людьми, а в присутствии знаменитостей прямо-таки теряюсь. Очутившись в одной палате с Абузаром Гиреевичем, я не перестал считать его недосягаемым человеком. Думал, что никогда не смогу подружиться с ним, никогда не войду в его душу. Да и сам он, казалось мне, не станет считать себе ровней какого-то местного литератора. Чего греха таить, среди нашей национальной интеллигенции ещё попадаются странные люди, они считают свой родной язык, свою литературу отсталой и лишь себя мнят стоящими на вершине мировой культуры.

Даже когда очень болело сердце, я старался не стонать, чтобы не беспокоить соседа. В других случаях выходил из палаты и сидел где-нибудь в коридоре. Врачи выговаривали мне за то, что не лежу. Предлагали: «Если стесняетесь Абузара Гиреевича, переведём в другую палату». На это я уже сам не соглашался: привык к месту и даже надеялся на какие-то интересные впечатления.

Сперва я наблюдал исподтишка, как лечат профессора Тагирова. Каюсь, иногда я тоже рассуждал, как обыватель: небось профессору дают наилучшие лекарства. А не дадут, так сам попросит. Он же знает, что ему надо. Однако оказалось, ему давали те же порошки и микстуры, делали те же уколы, что и другим больным, страдающим теми же недугами; ничего особого профессор для себя не требовал. Зато прихода массажистки он всегда ждал с нетерпением и частенько торжественно, как с кафедры, провозглашал:

– Массаж – великое дело!

Иногда врачи пробовали советоваться с ним, как лечить его дальше: не прекратить ли назначение того или иного лекарства, не заменить ли чем-нибудь новым? В таких случаях ответ Абузара Гиреевича был один и тот же: «Я здесь не профессор, а больной; как находите нужным, так и лечите, я верю вам, как себе».

Второе, что поразило меня и заставило глубже задуматься, – это необычайная привязанность к жизни и трудолюбие профессора. Иногда я спрашивал себя: откуда силы у этого больного, пожилого человека? Сегодня он диктует одному из своих аспирантов очередной научный труд, назавтра собирается читать диссертации этих аспирантов… За эти полтора месяца, пока мы лежали в одной палате, он успел, если не ошибаюсь, написать несколько научных статей и проконсультировать три-четыре диссертации.

Эти работы, разумеется, выполнялись только вечером, когда в больнице не было врачей, кроме дежурного (посетителей к Абузару Гиреевичу допускали ежедневно). Как только к профессору являлся кто-нибудь из его учеников, я, если чувствовал себя сносно, удалялся в комнату отдыха играть в домино или читать книгу и возвращался в палату лишь после того, как посетители уходили от профессора. Абузар Гиреевич лежал обычно, положив руки под голову и полузакрыв глаза. Думая, что он устал и, возможно, дремлет, я ступал на цыпочках. Однако профессор тут же открывал глаза.

– Ушли мои мучители! – Он говорил это шутливо и как-то по-особенному располагающе улыбался. Ясно было: «мучители» явятся и завтра, он примет их с таким же радушием, как и принимал сегодня. Он радовался за них, гордился ими.

Мы постепенно подружились.

Абузар Гиреевич стал разговаривать со мной охотнее, свободней. Я узнал, что этот человек обладает широкими познаниями не только в медицине, но и хорошо осведомлён в литературе, в искусстве, в истории. Сейчас могу сказать без преувеличения: Абузар Гиреевич олицетворял собою целую эпоху в жизни и развитии татарской интеллигенции. Именно так! Профессор Тагиров – один из первых врачей, вышедших из среды татарского народа. Один из первых!.. Сейчас, когда татарская молодёжь выдвигает из своей среды сотни и тысячи знатоков самых различных и сложных профессий, слова «один из первых» звучат как-то странно, почти парадоксально. Однако они вполне уместны в данном случае…

Абузар Гиреевич окончил медицинский факультет Казанского университета в 1911 году. Если мерить на аршин истории, с тех пор прошло не так уж много времени. А нам это кажется седой стариной. Он лечил народного поэта Габдуллу Тукая, знал Фатыха Амирхана, принимал участие в любительских спектаклях, влиявших на развитие профессионального татарского театра, был близко знаком с первым татарским большевиком-искровцем Хусаином Ямашевым и известным революционером Гафуром Кулахметовым!.. Да мало ли кого знал он и мало ли что делал!

Вначале Абузар Гиреевич показался мне неразговорчивым; в действительности он был щедр на слова. И беседы с ним доставляли мне истинное наслаждение. По привычке положив руки под голову, устремив взгляд куда-то вдаль, он говорит, говорит, иногда чуть усмехаясь в короткие белые усы. Если он не держит руки под головой, то в разговоре делает резкие движения указательным пальцем, будто подчёркивая свои слова. Несмотря на то, что он уже давно лежит в больнице, на лице его нет следов болезненной желтизны. Конечно, лицо всё же усталое, но без единой морщины. И седина тоже не старит профессора.

Однажды он рассказал мне занятный эпизод. Один знакомый, пожилой человек, всякий раз встречаясь с Абузаром Гиреевичем, неизменно интересовался, сколько ему лет. В первый раз профессор сказал, что пятьдесят, в другой – девяносто, в третий раз – семьдесят. И однажды сердито спросил:

– Почему вас так интересует мой возраст?

Человек ответил:

– Вам действительно можно дать и пятьдесят, и семьдесят… но уж конечно не больше. А мне хочется знать правду. Я человек правды! – Абузар Гиреевич засмеялся. – Да, да. Так и сказал: «Я человек правды».

Мне этот эпизод тоже показался забавным, и я рассмеялся.

– Нет, вы не умеете смеяться! – вдруг ошарашил меня профессор. – Страсти нет в вашем смехе, боитесь дать волю своим чувствам. Не бойтесь, пусть выходят наружу! Настоящий смех даёт организму внезапный отдых, облегчает, даёт хорошую зарядку. Я не люблю слишком сдержанных, благовоспитанных людей, которых французы называют «bontonne». Вы знаете французский язык?

Я ответил, что французским языком почти не владею. Но всё же понимаю: для французов bontonne – это человек, обладающий хорошими манерами, умеющий вести себя в обществе.

– Примерно так, – кивнул профессор. – Но если допустить более свободный перевод, это может означать – человек, застёгнутый на все пуговицы. Такие люди считают себя самыми серьёзными, не допускающими малейшего легкомыслия. А на самом деле они обманывают себя, не хотят признаться, что лишены непосредственности, не умеют отдыхать. Отдых – это в своём роде столько же искусство, сколько и наука! Доказано, что человек нуждается в жизненном ритме. После напряжения обязательно должно последовать ослабление, после работы – отдых. Возьмите пример с нашего сердца. Оно то сжимает мускулы, то ослабляет, и, сколько бы ни работало, не устаёт! Конечно, пока работает нормально, пока здорово, – с лёгкой усмешкой добавил он.

Я уже и до этого обратил внимание на по-детски чистый, беззаботный смех Абузара Гиреевича. Раньше я считал это непроизвольной чертой жизнерадостного характера профессора, но оказалось – в этом был особый смысл, возможно, даже выработанная привычка, с годами перешедшая в органическую потребность. Признаться, мне стало завидно, что я не умею так свободно, от души смеяться. Меня с малых лет – и в доме и в школе – приучали быть серьёзным, не смеяться по пустякам. Никому тогда не приходило в голову, что надо вырабатывать в себе умение отдыхать.

…Ну вот, сегодня последний день старого года. В  половине двенадцатого ночи я обошёл палаты и поздравил от себя и от имени Абузара Гиреевича всех наших бодрствующих друзей и знакомых по больнице. Затем, вернувшись в наш «Сахалин», передал профессору ответные поздравления. Он поблагодарил. Но лежал грустный и задумчивый, глядя куда-то вдаль. Он попросил меня ещё об одном одолжении – позвонить к нему домой и хотя бы по телефону поздравить от его имени Мадину-ханум и Фатихаттай. Я тут же исполнил его просьбу. Когда я передавал ему ответные поздравления и лучшие пожелания, лицо Абузара Гиреевича засияло от радости. Он оживился, стал разговорчив.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации