Автор книги: Адам Беккер
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Вместе с деньгами появились и люди. Когда на Землю легли тени двух ядерных «грибов» и война закончилась, в университеты изучать новую физику валом повалили молодые ветераны, поощряемые законом о льготах для участников войны (GI Bill). «Мой интерес к физике, – писал один гарвардский физик-докторант в 1948 году, – возник, когда я во время службы в армии работал в Нью-Мексико, участвуя в создании атомной бомбы». Другой студент написал, что у него «такое ощущение, что эта область (физика) стала важна в результате войны»; еще один – что «к научной жизни меня приобщила война»[202]202
David Kaiser 2002, «Cold War Requisitions, Scientific Manpower, and the Production of American Physicists After World War II», Historical Studies in the Physical and Biological Sciences 33 (1): 138–139.
[Закрыть]. У физических факультетов отбоя не было от студентов. В 1941 году в США докторскую степень по физике получили 170 аспирантов. К 1951 году их число превысило 500 и продолжало расти гораздо быстрее, чем в любой другой академической отрасли за тот же промежуток времени[203]203
Та же тенденция наблюдалась и в других академических областях, но не столь ярко, как в физике. С 1945 по 1951 год в США количество докторов (PhD) росло во всех областях науки, но в физике годовой прирост этого числа вдвое превышал средний уровень – больше, чем в какой-либо другой области. С этой картиной контрастирует ситуация, характерная для предвоенного полустолетия: рост числа присвоений докторских степеней по физике составлял 87 процентов от среднего прироста во всех областях науки в Соединенных Штатах. См. Kaiser 2002.
[Закрыть] (рис. 4.1). К 1953 году половина всех обладателей докторской степени (PhD) по физике была моложе тридцати[204]204
Lang 1953, p. 217; Kaiser, частное сообщение.
[Закрыть]. Наличие большого числа образованных физиков больше не рассматривалось как чисто научная необходимость – теперь оно считалось существенной инвестицией в военную инфраструктуру. Генри Смит, член Комиссии по атомной энергии и бывший глава физического факультета в Принстоне, в своей речи на заседании Американской ассоциации содействия развитию науки в 1950 году говорил о «накоплении и регулировании научных кадров». Ученые, заявил он, «сделались одним из главных военных активов. Очень важно, чтобы они использовались максимально эффективно <…> Я говорю об ученых не как о тех, кто обогащает нашу культуру, но как об инструменте ведения войны, необходимом для защиты нашей свободы»[205]205
Henry D. Smyth 1951, «The Stockpiling and Rationing of Scientific Manpower», Physics Today 4 (2): 18, doi:10.1063/1.3067145.
[Закрыть].
Рис. 4.1. Докторские степени (PhD) по физике, присужденные институтами США за год, 1900–1980
Многие физики были встревожены и огорчены новым положением дел. «Войны, “горячая” и холодная, так изменили мою профессию, что я ее почти не узнаю, – жаловался американский физик голландского происхождения Сэмюэл Гаудсмит. – Мы, физики, оказались среди не приспособившихся к мирной жизни ветеранов Второй мировой»[206]206
Lang 1953, p. 216.
[Закрыть]. Гаудсмит, входивший в горсточку евреев-физиков из Европы, иммигрировавших в Соединенные Штаты задолго до прихода Гитлера к власти, оплакивал навсегда ушедшие в прошлое милые предвоенные дни[207]207
Ibid.
[Закрыть] (string-and-sealingwax days), когда физика делалась за копейки из подручных материалов. Меньше чем за десятилетие после окончания войны половодье денег и людей радикальным образом изменило ежедневное существование физика-профессионала:
«Это стало шоком. У нас теперь великолепные лаборатории для фундаментальных исследований, способные восхитить любого уважающего себя физика. Но почему-то они не вызывают той нежной любви, которая была так знакома в прежние годы, когда покупка трехсотдолларового спектроскопа оказывалась вполне достаточной причиной, чтобы уйти с вечеринки. А сегодня мы получаем оборудование стоимостью во много миллионов долларов, но в ту же минуту, когда заканчивается церемония его введения в строй, мы уже начинаем строить планы на покупку еще более мощной установки. В доброе старое время физики всецело и беззаветно отдавались изучению фундаментальных законов Вселенной. А теперь мы чувствуем себя призванными заниматься такими вещами, каких мы и представить себе не могли, – вещами, совершенно с наукой не связанными. Мы помогаем министру обороны планировать военный бюджет. Мы информируем президента Соединенных Штатов о национальном ядерном потенциале <…> Некоторые из нас работают в промышленности, разрабатывая электронное оборудование. Другие прикомандированы к американским посольствам в Англии, Франции и Германии. Мои коллеги, которые до Хиросимы даже на выборы не ходили, теперь сидят рядом с нашими представителями в ООН, когда в повестке дня появляется вопрос об атомной энергии»[208]208
Ibid., pp. 216–217.
[Закрыть].
Гаудсмит и сам во время войны досыта хлебнул этой «ненаучной» деятельности – он был гражданским руководителем «Миссии Алсос», той самой, в рамках которой захватили и вывезли в Фарм-Холл Гейзенберга и других ведущих физиков-ядерщиков Германии. Он также занимался в MIT созданием радара (еще одна крупнейшая программа военно-физических исследований, в которой были заняты тысячи людей и на которую потрачены многие миллионы долларов) и консультировал Королевские ВВС Великобритании. До войны он работал в Мичиганском университете, собирался отойти от исследовательской деятельности и целиком посвятить себя преподаванию. После войны его планы изменились. «Я почувствовал, что захвачен случившимся после Хиросимы мощным подъемом во всех областях, связанных с физикой, – вспоминал Гаудсмит, – и мне захотелось быть связанным с этими процессами теснее, чем это возможно в университетском кампусе»[209]209
Ibid., p. 239.
[Закрыть]. Гаудсмит возглавил отдел физики в Брукхейвенской национальной лаборатории, одном из свежеиспеченных правительственных учреждений для фундаментальных исследований. И все же, несмотря на то что он занимал административную должность в новой системе «Большой науки», Гаудсмит продолжал настороженно относиться к изменениям в этой области. «Условия, в которых мы сегодня работаем, определенно не способствуют научному прорыву», – говорил он в 1953 году.
«Четверть века назад мы могли спокойно обмениваться мнениями с Бором в его кабинете и нас не беспокоили ни государственные секреты, ни программы вооружений, ни шпионские страсти <…> Никого из нас не отвлекали от дела предложения стать президентами колледжей или промышленными воротилами. Правительства физиками не интересовались. Никто не пытался растолкать коллег в борьбе за власть по той простой причине, что не существовало властных полномочий, за которые можно было бы бороться: ни гигантских лабораторий, ни военных проектов <…> Все мы чувствовали, что принадлежим к некоей ложе, в которую по всему миру входило примерно человек четыреста и в которой все хорошо знали друг друга – или, по крайней мере, знали, чем в данный момент занимается каждый. А теперь на конференции приезжает вчетверо больше одних только американских физиков, и большинство из них видят друг друга впервые»[210]210
Ibid., p. 221.
[Закрыть].
Исследования смысла квантовой физики относились к числу военных потерь. Толпы новых студентов наводняли аудитории по всей стране, и профессора просто не имели возможности обсуждать с ними философские вопросы, лежащие в ее основании. Довоенные курсы квантовой механики, читавшиеся по обе стороны Атлантики, такие как курс Гейзенберга в Лейпциге и Оппенгеймера в Беркли, уделяли основным, принципиальным вопросам изрядную долю времени. Учебники и экзамены предвоенного времени требовали от студентов написания подробных эссе о природе принципа неопределенности и роли наблюдателя в квантовом мире. Но при раздувшейся численности слушателей детальные разговоры о философии сделались практически невозможными. «В лекциях на такие темы, [как неопределенность, дополнительность и причинность], проку мало, – жаловался в 1956 году профессор физики в Питтсбургском университете. – Ошарашенный студент не знает, что ему здесь записывать, а те записи, которые он все-таки сделает, почти наверняка приведут в ужас любого преподавателя»[211]211
David Kaiser 2007, «Turning Physicists into Quantum Mechanics», Physics World (May): 28–33. Большая часть данного параграфа основана на этой замечательной статье.
[Закрыть]. В группах студентов, изучавших квантовую физику на факультетах меньших размеров, можно было позволить себе уделить основополагающим вопросам раз в пять больше времени – но по мере того, как набор студентов продолжал возрастать, малых групп студентов-физиков осталось совсем немного. А в больших группах преподавание сосредоточивалось на «эффективных и легко воспроизводимых методах вычислений»[212]212
David Kaiser 2004, «The Postwar Suburbanization of American Physics», American Quarterly 56 (4): 851–888.
[Закрыть], а не на основаниях физики. Из учебных пособий вопросы об основных физических принципах почти начисто исчезли, а новое поколение обозревателей превозносило новые тексты учебников именно за то, что они «избегают философских обсуждений» и «философски окрашенных вопросов»[213]213
Kaiser 2007.
[Закрыть]. Пособия, не укладывавшиеся в этот тренд, критиковались за то, что уделяли слишком много времени «затхлым атавистическим рассуждениям о положении и импульсе»[214]214
Ibid.
[Закрыть]. Наступила эпоха «Большой науки» – а в такое время у людей не хватало терпения, чтобы ломать голову над вопросом о смысле квантовой физики.
* * *
Свою историю о немецкой программе создания атомной бомбы Гейзенберг повторял всем, кто хотел его слушать, до конца жизни. Гаудсмит, имевший доступ к прослушке разговоров в Фарм-Холле и лично видевший жалкие остатки нацистской ядерной программы, прекрасно знал, что эта история Гейзенбергом сфабрикована. Однако, поскольку само существование делавшихся в Фарм-Холле записей было засекречено, Гаудсмит смог только констатировать, что Гейзенберг лжет, не объясняя, откуда ему это известно. В вышедшей в 1958 году книге швейцарского журналиста Роберта Юнга «Ярче тысячи солнц»[215]215
Издана на русском языке. Юнг. Р. Ярче тысячи звезд. М.: Атомиздат, 1960. – Прим. ред.
[Закрыть], первом популярном отчете о Манхэттенском проекте, версия Гейзенберга приведена почти дословно. То же самое относится и к «Вирусному флигелю»[216]216
Издана на русском языке. Ирвинг Д. Вирусный флигель. М.: Атомиздат, 1969. – Прим. ред.
[Закрыть], первой книге, посвященной исключительно истории немецкой программы создания бомбы и написанной в основном по материалам интервью с Гейзенбергом и с теми, кто разделял с ним вынужденную изоляцию в Фарм-Холле. (Автор этой книги, Дэвид Ирвинг, впоследствии проявил себя как активный отрицатель холокоста.)
Несмотря на попытки Гейзенберга обелить себя, подозрения в сотрудничестве с нацистами висели над его головой до конца дней. В частности, его отношения с Бором так в полной мере и не восстановились – после выхода книги Юнга Бор набросал тому сердитое письмо, касающееся изложения Гейзенбергом подробностей его встречи с Бором в 1942 году[217]217
Эта встреча впоследствии послужила сюжетом для замечательной пьесы Майкла Фрейна «Копенгаген».
[Закрыть]. Но письмо это Бор, оставаясь верным себе, переписал в нескольких вариантах, и в конце концов так и не отправил. Тем не менее после войны Бор и Гейзенберг разговаривали друг с другом и даже несколько раз встречались. (В конце концов, ложь Гейзенберга по сравнению с тем, что позволяли себе другие, довольно незначительна. Паскаль Йордан настаивал на том, что он никогда не был истинным сторонником нацистских взглядов, несмотря на свои публикации, в которых он превозносил национал-социалистский подход к науке. Он даже имел наглость послать письмо Максу Борну, своему наставнику, когда-то изгнанному из страны расистской политикой Гитлера; в письме он клялся, что на деле никогда не был нацистом, и просил выдать ему характеристику, в которой была бы засвидетельствована его «денацификация». Борн в ответ прислал ему список своих друзей и родственников, погибших от рук нацистов[218]218
M. Norton Wise 1994, «Pascual Jordan: Quantum Mechanics, Psychology, National Socialism», in Science, Technology, and National Socialism, edited by Monika Renneberg and Mark Walker (Cambridge University Press), pp. 251–252. Гейзенберг и Паули удовлетворили просьбу Иордана, что позволило ему после войны сделать новую карьеру: он стал крайне правым западногерманским политиком, выступавшим за размещение ядерного оружия вдоль границы с Восточной Германией.
[Закрыть].) Принимая во внимание ущерб, нанесенный репутации Гейзенберга его деятельностью во время войны, можно предположить, что создание им единой унифицированной версии копенгагенской интерпретации тоже могло быть попыткой переписать историю квантовой физики в свою пользу. Эта версия не была чистым вымыслом – у позиций, которые занимали сам Бор и его ученики и коллеги, были, разумеется, сходные черты, – но различий между прочитанной Гейзенбергом лекцией и записями Бора должно было хватить, чтобы любой внимательный исследователь понял: такого зверя никогда в действительности не существовало.
Тем не менее идея единой согласованной интерпретации квантовой физики, интерпретации, ассоциирующейся с именами таких гигантов, как Бор и Гейзенберг, была хорошо принята постманхэттенским миром «Большой науки». Большинство физиков были вполне удовлетворены набором идей, которые, как они полагали, составляют суть копенгагенской интерпретации, – ведь вопросы, связанные со смыслом квантовой физики, имели слабое отношение к их работе. Математический формализм теории продолжал прекрасно работать в широком диапазоне послевоенных приложений физики к решению задач военно-промышленного комплекса. Большинство физиков обратились к задачам физики атомного ядра или твердого тела (раздел физики, который вскоре после войны привел к разработке кремниевого транзистора и многих других материалов, позже позволивших резко уменьшить размеры и увеличить значение компьютеров). Вопросы интерпретации, хотя и жизненно важные для прогресса науки в долгосрочной перспективе, выглядели несущественными, когда дело доходило до прагматичных приложений квантовой теории, ценность которых так внезапно и головокружительно увеличилась. То, что копенгагенская интерпретация обещает исчерпывающую, хотя и туманную, разгадку тайн квантового мира, позволяло новой армии послевоенных физиков вычислять ответы на поставленные перед ними практические задачи, не беспокоясь об их глубинном теоретическом смысле. В этом сыграло свою роль и перемещение центра мировой физики в Соединенные Штаты – в отличие от великих европейских теоретиков, американские физики всегда отличались экспериментальным и прагматическим подходом. Вопросы о фундаментальных основаниях квантовой физики, казавшиеся важными Эйнштейну и Бору, новая поросль американских физиков отметала как какой-то туманный вздор: вряд ли исследованием этих проблем можно привлечь денежные потоки, льющиеся из Пентагона.
Но не все американские физики были достаточно прагматичны, чтобы без раздумий принять копенгагенскую интерпретацию. «Боровский принцип дополнительности ставит природу перед выбором и оставляет ее в этом положении[219]219
Henry Margenau 1950, The Nature of Physical Reality: A Philosophy of Modern Physics (Mc-Graw-Hill), p. 422.
[Закрыть], – ворчал Генри Маргенау, философ и физик, работавший в Йеле. – Этот принцип освобождает тех, кто ему следует, от необходимости перебрасывать мостик через пропасть непонимания, объявляя эту пропасть непреодолимой и вечной; он узаконивает трудность понимания в качестве нормы»[220]220
Henry Margenau 1954, «Advantages and Disadvantages of Various Interpretations of the Quantum Theory», Physics Today 7 (10): 9, doi:10.1063/1.3061432.
[Закрыть]. Среди американских физиков был один, которому суждено было создать особенно серьезные трудности для копенгагенской интерпретации. Во время войны он работал у Оппенгеймера в Беркли, а после этого был приглашен в Принстон. В 1947 году свежеиспеченный доцент Дэвид Бом прибыл к своему новому месту работы. До этих пор он принимал копенгагенскую интерпретацию, но вскоре почувствовал, что его донимают назойливые сомнения. За пять лет они разрослись в полномасштабный личный бунт против квантовой ортодоксии. Дэвид Бом собирался сделать невозможное: бросить вызов доказательству фон Неймана, разрушить непрочное перемирие, которое Джон Белл заключил с Копенгагенской школой, – и навсегда изменить квантовую физику.
Часть II
Квантовые диссиденты
Мы подчеркиваем не только то, что наши взгляды – это взгляды меньшинства, но и то, что интерес к таким вопросам сейчас невелик. Типичному физику кажется, что ответы на них давно уже получены и что он полностью в них разберется, если только сможет найти 20 свободных минут, чтобы об этом подумать.
Джон Белл и Майкл Науэнберг, 1966
5
Физика в изгнании
Макс Дрезден вошел в переполненную аудиторию и встал у доски. Взгляды всех участников семинара устремились на него. Шел 1952 год, Дрезден был физиком из университета в Канзасе. Во время своего посещения Института перспективных исследований в Принстоне он вызвался сделать доклад об интересной новой работе Дэвида Бома. Дрездену очень хотелось послушать, что думают об этом его исследовании слушатели: в «Принституте» работали лучшие умы мировой физики, включая самого Эйнштейна. Правда, оглядывая конференц-зал, его знаменитой седой непокорной шевелюры Дрезден не заметил.
Дрезден обратил внимание на статью Бома благодаря своим студентам. Сначала он отмахивался от их вопросов, демонстрируя знаменитое доказательство фон Неймана, согласно которому копенгагенская интерпретация была единственным способом понимания квантовой физики. Но студенты не отставали, и Дрезден в конце концов прочел работу Бома. Статья его удивила: Бом открыл совершенно новый путь интерпретации квантовой механики. Вместо того чтобы просто отказаться отвечать на вопросы о квантовом мире, как это делала копенгагенская интерпретация, Бом нарисовал мир субатомных частиц, существовавших независимо от того, смотрит на них кто-нибудь или нет, частиц, которые в каждый момент занимали определенное положение в пространстве. У каждой из этих частиц была своя «волна-пилот», которая и определяла ее движение и которая также вела себя упорядоченно и предсказуемо. Бом каким-то образом нашел способ укротить хаотический и непостижимый мир квантов, причем сделал это, не жертвуя точностью описания: математически теория Бома была эквивалентна «нормальной» квантовой физике.
В своем докладе Дрезден представил аудитории идеи Бома и разработанный им математический аппарат. Когда он закончил, настал момент, которого он опасался: теперь слушатели, среди которых было полно знаменитостей, могли задавать вопросы. Дрезден предложил выступить с докладом менее чем за неделю и отчаянно надеялся, что он подготовлен к техническому обсуждению чужих идей на высоком уровне.
К ужасу докладчика, все обернулось совершенно иначе. Казалось, воздух в конференц-зале раскалился от злости. Бома называли «хулиганом», «предателем» и даже «троцкистом». Что до его идей, то они были с порога отброшены как «подростковые отклонения». Некоторые из присутствующих предположили, что и сам Дрезден не может быть хорошим физиком, если принимает Бома всерьез. Наконец, поднялся Роберт Оппенгеймер, директор института. Оппенгеймер был одним из самых влиятельных и известных физиков своего времени. Во время войны он руководил Манхэттенским проектом, успешно завершившимся созданием ядерного оружия, а до этого был наставником группы блестящих физиков в Беркли – группы, в которую входил и Бом. «Если мы не можем опровергнуть Бома, мы должны договориться его игнорировать», – предложил Оппенгеймер. Дрезден был шокирован[221]221
Эту историю Дрезден, по-видимому, рассказал в мае 1989 года на заседании Американского физического общества (APS). Однако официальной записи выступления Дрездена на этом заседании не сохранилось. История появляется в книге F. David Peat 1997, Infinite Potential: The Life и Times of David Bom (Addison Wesley Longman), p. 133. Но Пит не записывал комментариев Дрездена на заседании APS, и, хотя он заявляет, что Дрезден позже повторил этот рассказ в письме к нему, предъявить это письмо не смог. Несколько отличающийся рассказ о той же истории появляется в Cushing 1994, pp. 156–157; хотя Кушинг не называет имени Дрездена, этот рассказ явно перекликается с историей, рассказанной Питом. На заседании APS в 1989 году Кушинг входил в одну экспертную группу с Дрезденом. Даже если допустить, что Пит и Кушинг точно воспроизводят сказанное Дрезденом в 1989 году, получается, что мы полагаемся на воспоминания одного-единственного лица о событиях почти сорокалетней давности. Эту историю следует в лучшем случае принимать с изрядной долей скептицизма.
[Закрыть].
Сам Бом не присутствовал на семинаре и не мог выступить в защиту своих идей, хотя всего за несколько месяцев до этого он был в числе преподавателей Принстонского университета. Пока его бывшие коллеги беспощадно поносили его новую теорию, он, высланный из своей страны и внесенный в ней в списки неблагонадежных, находился в Бразилии в очень незавидном положении.
* * *
Вся эта история – знакомство Дрездена со статьей Бома, его поездка в Принстон, шокирующая реакция принстонских физиков – могла быть правдой. О Боме и о том, как принимали его идеи, рассказывают много таких историй; предполагаемая реплика Оппенгеймера насчет того, чтобы игнорировать Бома, стала особенно расхожей. Происхождение многих из этих историй сомнительно, а некоторые вообще ничем не подтверждаются. Но все они продолжают существовать потому, что даже теперь, спустя четверть века после своей кончины, Дэвид Бом остается фигурой, вызывающей незатихающие споры. Его называют неприятным чудаком, запутавшимся мистиком, безнадежно консервативным ретроградом, который хотел вернуть физику к временам Исаака Ньютона. Но есть и те, кто превозносит его как провидца и покровителя еретиков, отколовшихся от Единой Истинной Церкви св. Копенгагена.
Одна из трудностей, встающих перед теми, кто пишет о Дэвиде Боме, заключается в том, что он действительно подвергался преследованиям и гонениям и в наиболее критические периоды своей жизни метался по всему земному шару, переезжая из одной страны в другую. При этом многие из его самых интересных работ оказались утеряны или уничтожены. Более того, те, кто не был согласен с Бомом, в конечном счете победили, а победив, они принялись делать то, что победители обычно делают с историей, то есть переписывать ее на свой лад. Поэтому теперь значительно труднее отличить правду от мифа. Что еще хуже, защитники Бома, возмущенные переписыванием истории правоверными копенгагенцами, перегибают палку в другую сторону и заходят в этом слишком далеко. В биографии Бома, написанной его другом и коллегой Дэвидом Питом, Бом предстает неким святым от науки, наделенным невероятной силой проникновения в природу вещей. К тому же эта биография пестрит фактическими ошибками; некоторые высказывания вырваны из контекста, а в отношении многих других неясно, были ли они произнесены вообще[222]222
Вот далеко не полный список ошибок, допущенных Питом (1997):
– он сообщает о затаенных сомнениях Бома по поводу копенгагенской интерпретации в его первые годы в Беркли; Бом открыто отрицает это в своем интервью Уилкинсу, утверждая, что до его приезда в Принстон таких сомнений у него не было;
– он говорит, что Фейнман был одним из докторантов Оппенгеймера, как и Бом. Фейнман в Беркли никогда не учился;
– он говорит, что Фриц Цвикки, по слухам, изъяснялся с акцентом на всех языках, даже на своем родном русском. Цвикки родом из Швейцарии, а острота насчет акцента первоначально относилась к Джорджу Гамову;
– по его словам, Эйнштейн в письме к Максу Борну назвал теорию Бома «детским стишком». Эйнштейн такого не говорил; «детским стишком» он называл собственную статью;
– он несколько раз повторяет, что Бома допрашивали в HUAC в 1950 году – на самом деле в 1949-м.
Более того, Пит не записал ни одного интервью, которые он брал у друзей и коллег Бома для своей книги; он просто разговаривал с ними, а потом, иногда через несколько дней, записывал то, что запомнил из их слов, представляя эти записи как прямую речь (Пит, частное сообщение).
[Закрыть]. Интерес к работам Бома резко возрос вскоре после его смерти, и никакого спада в нем не наблюдается; он приводит к водопаду новых и новых вопросов, на которые было бы очень легко ответить, если бы кто-нибудь догадался задать их самому Бому до его кончины в 1992 году. Вся эта запутанная ситуация вызвала к жизни множество мифов и легенд вокруг относительно туманной личности этого совсем недавно умершего физика.
Эти легенды тоже важны. Они рассказывают нам о роли Бома в культуре квантовой физики. Они рассказывают нам о реакциях, которые вызывались его идеями. За этими легендами стоит замечательно простая теория квантового мира – и замечательно сложная жизнь одинокого, неудачливого и блестяще талантливого человека.
* * *
Доподлинно известно, что Дэвид Джозеф Бом родился 20 декабря 1917 года в Уилкс-Барре, штат Пенсильвания. Его отец Сэмюэл был еврейским иммигрантом из Венгрии, в возрасте девятнадцати лет в одиночку добравшимся до Пенсильвании. Здесь он встретил и взял в жены Фриду Попки, еврейку из Литвы, которая приехала в Соединенные Штаты со своей семьей несколькими годами раньше. Сэмюэл Бом был вполне практичным простым человеком: держал мебельную лавку и имел в округе репутацию плута и бабника. В отличие от мужа, Фрида Бом была скромной домохозяйкой, тихой и замкнутой, какой она и приехала с родителями из Европы, – однако подверженной резким и частым перепадам настроения. Странности в ее поведении усиливались по мере того, как сын становился старше; она слышала «голоса», как-то раз сломала нос соседу, грозилась убить своего мужа и в конце концов оказалась в психиатрической лечебнице. Хотя Дэвид был привязан к матери, ее пугающее поведение заставляло его искать спасения в книгах. Сначала он «подсел» на научную фантастику, а потом его интересы обратились к науке. Бом-старший с трудом терпел научный уклон интересов своего сына – когда Дэвид как-то сообщил ему о существовании других планет, обращающихся вокруг Солнца, Сэмюэл просто пропустил эту информацию мимо ушей как факт, не имеющий никакого отношения к человеческим делам. Тем не менее он оплатил обучение сына в колледже, послав его в Пенн Стейт (тогда это был маленький сельский колледж, ничем не похожий на выросший из него сегодняшний гигантский государственный университет).
В Пенн Стейт выдающиеся способности Дэвида Бома были очевидны и его товарищам, и профессорам – как, впрочем, и его странности. У Бома был «талант возбуждать в людях желание заботиться о нем», рассказывает его подруга Мельба Филлипс, – и «талант быть несчастным»[223]223
Peat 1997, p. 81.
[Закрыть]. С самого начала учебы в колледже Бом постоянно жаловался на здоровье, особенно на ужасные боли в животе. Несмотря на это, он много работал. Окончив Пенн Стейт в 1939 году, он выиграл конкурс на место в докторантуре Калтеха по физике. Для сына иммигрантов из Пенсильвании это было совсем неплохо: Калтех был одним из ведущих мировых центров физической науки. Но, проучившись там один семестр, Бом остался недоволен курсом и возможностями для исследований. Бом считал, что исследования, выполняемые в Калтехе, скорее второстепенные, чем фундаментальные, а атмосфера при этом казалась ему слишком проникнутой конкуренцией. «Мне в Калтехе не очень понравилось, – вспоминал он позже. – Они не интересуются наукой. Им интереснее соревноваться, опережать друг друга, осваивать новые методы и все такое»[224]224
Дэвид Бом, интервью Морису Уилкинсу от 7 июля 1986 года, любезно предоставлено Библиотекой и архивом Нильса Бора в Американском институте физики, College Park, MD, USA, http://www.aip.org/history-programs/niels-bohr-library/oral-histories/32977-3, просм. 28 августа 2016 г., ч. 3.
[Закрыть]. Удрученный и полный неуверенности в своем будущем, Дэвид приехал на лето домой в Уилкс-Барре. Когда он осенью вернулся в Пасадену, настроение у него совсем упало. «В целом я чувствовал себя не то чтобы в депрессии, но, пожалуй, немного расстроенным»[225]225
Там же.
[Закрыть]. По совету друга Бом подошел к одному харизматичному молодому приглашенному профессору и спросил, не возьмет ли тот его к себе в свою исследовательскую группу в Беркли. И к началу следующего семестра Бом переехал на калифорнийское побережье, чтобы начать работу со своим новым наставником Робертом Оппенгеймером.
В Оппенгеймере Бом нашел родственную душу: тот был евреем с Восточного побережья, который стремился заниматься самыми крупными и знаменитыми проблемами теоретической физики и к тому же интересовался широким кругом интеллектуальных поисков вне физики. Но между Бомом и Оппенгеймером были и глубинные различия. Прежде всего, семья Бома относилась к самому что ни на есть рабочему классу, тогда как Оппенгеймер происходил из богатой манхэттенской фамилии с большими связями в обществе. Несмотря на существовавшие в то время антисемитские «еврейские квоты», Оппенгеймер сумел получить ученую степень бакалавра в Гарварде. После того как он с отличием окончил трехлетний гарвардский курс, он отправился в Европу и защитил там докторскую диссертацию под руководством Макса Борна. Затем Оппенгеймер некоторое время работал с Паули в Швейцарии. Хотя в Копенгагене он никогда не учился, он познакомился с Бором и довольно близко с ним сошелся[226]226
Kai Bird and Martin J. Sherwin 2005, American Prometheus: The Triumph and Tragedy of J. Robert Oppenheimer (Vintage), p. 273.
[Закрыть]. Когда Оппенгеймер – Оппи, как называли его друзья и студенты, – вернулся в Соединенные Штаты, он принялся за работу и вскоре превратил Беркли в первый крупный факультет теоретической физики в стране. К тому времени, как там в 1941 году появился Бом, физики в Беркли знали, что «нет бога, кроме Бора, и Оппи пророк его»[227]227
Ibid., p. 169.
[Закрыть], как говорил Джо Вайнберг, еще один из аспирантов Оппи. Когда Бом приехал, Вайнберг взял на себя обращение новичка в истинную веру. «Мы бурно обсуждали с Вайнбергом боровскую дополнительность, – вспоминал позже Бом. – В то время я был убежден, что подход Бора правилен. Еще много лет я продолжал разделять этот подход. Я был увлечен им, потому что Вайнберг был очень энергичным и умеющим убеждать человеком и потому что за всем этим возвышалась фигура Оппенгеймера, что для меня придавало этим идеям еще больший вес»[228]228
Бом 1986, интервью, ч. 3.
[Закрыть].
Во время пребывания в Беркли Бома занимала не только квантовая физика. Он внимательно следил за войной, разразившейся в Европе, – и то, что он видел, говорило в пользу коммунизма. «До тех пор, скажем, в 1940 или 1941 году, я не испытывал особых симпатий к коммунистической партии, – вспоминал позже Бом. – На меня произвел очень глубокое впечатление крах Европы под натиском нацизма; я чувствовал, что это произошло из-за недостатка воли к сопротивлению. <…> Нацизм казался мне угрозой всему существованию цивилизации. <…> Казалось, что русские были единственными, кто выступил на бой с ним. Это было главным. И я начал с большей симпатией прислушиваться к тому, что они говорили»[229]229
Интервью Бома Шервину от 15 июня 1979 года, Нью-Йорк. Atomic Heritage Foundation, «Voices of the Manhattan Project», http://manhattanprojectvoices.org/oral-histories/david-bohms-interview, просм. 28 августа 2016 г.
[Закрыть]. В ноябре 1942 года Бом вступил в ячейку коммунистической партии при кампусе университета Беркли. Но он вскоре увидел, что партийная реальность оказалась менее привлекательной, чем партийная идея. «Я понял, что они ничего не делают, а только говорят о ничего не значащих вещах – о том, чтобы попытаться организовать протесты по поводу порядков в кампусе, и так далее <…> Собрания длились бесконечно»[230]230
Ibid.
[Закрыть]. Через несколько месяцев Бом вышел из партии, но его политические убеждения еще много лет оставались марксистскими.
Политическая деятельность Бома создала ему трудности, когда пришло время защищать докторскую диссертацию. Несмотря на то что Оппенгеймер лично попросил перевести Бома в Лос-Аламос, Бом не получил допуска к секретным материалам. Армейская контрразведка дала Оппенгеймеру ложную информацию о том, что признание Бома неблагонадежным связано с наличием у него родственников в Европе, что может послужить средством оказания на него давления. В действительности, однако, Бом не получил допуска из-за своих связей с Вайнбергом[231]231
Bird and Sherwin 2005, p. 193.
[Закрыть], который тоже был членом коммунистической партии. Но тема исследовательской работы Бома, взаимодействия между атомными ядрами, имела самое прямое отношение к тому, что происходило в Лос-Аламосе, – настолько, что без ведома самого Бома ее немедленно засекретили, его записи и вычисления конфисковали военные, а ему самому запретили писать собственную диссертацию. На помощь пришел Оппенгеймер, который убедил секретные службы, что Бом заслуживает докторской степени[232]232
Ibid.
[Закрыть].
Бом продолжал работать в Беркли еще пару лет после войны, публикуя статьи на темы из различных наиболее темных областей квантовой физики. Его работы, а также благоприятный отзыв Джона Уилера о проведенном с ним собеседовании послужили основанием для его зачисления в 1947 году на должность старшего преподавателя физического факультета Принстонского университета[233]233
Wheeler and Ford 1998, p. 216.
[Закрыть]. «Нам рекомендовали Бома как одного из наиболее способных молодых физиков-теоретиков, учившихся у Оппенгеймера»[234]234
Russell Olwell 1999, «Physical Isolation and Marginalization in Physics: David Bohm’s Cold War Exile», Isis 90 (4): 738–756.
[Закрыть], – писал Генри Смит, декан факультета. (Через несколько лет Смит напишет о «накоплении научных кадров»[235]235
См. главу 4.
[Закрыть].)
После Беркли принстонский кампус и общая атмосфера Бому не понравились; ему показалось, что преподаватели «очень уж озабочены вопросами статуса и престижа»[236]236
Бом 1986, интервью, ч. 3.
[Закрыть]. Но он быстро освоился. Начал преподавать квантовую физику по старым конспектам занятий с Оппенгеймером и занялся совместными исследованиями с несколькими многообещающими старшекурсниками[237]237
Chris Talbot, ed., 2017, David Bohm: Causality and Chance, Letters to Three Women (Springer), p. 4.
[Закрыть]. Вокруг него образовался тесный кружок близких друзей. Он даже свел знакомство с Ханной Лёви, падчерицей профессора Института перспективных исследований. Между ними завязались серьезные отношения, дело шло к свадьбе. Лёви привела Бома к себе домой, чтобы представить его матери Элис и отчиму Эриху Калеру. Там Бом познакомился и с одним из ближайших друзей Калера – Альбертом Эйнштейном.
В среду, 25 мая 1949 года, Дэвид Бом предстал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности (HUAC). Напротив него сидели шесть конгрессменов – одним из них был член Палаты представителей Ричард М. Никсон – и еще полдюжины сотрудников аппарата Конгресса. Бома спросили о степени его связи с коммунистической партией. «Я не могу ответить на этот вопрос, – ответил он, – так как он, возможно, служит цели выдвинуть против меня обвинения и причинить вред моей репутации, и, кроме того, я думаю, что он нарушает мои права, гарантированные первой поправкой»[238]238
Hearings Before the Committee on Un-American Activities, House of Representatives 1949, Eighty-First Congress, First Session (March 31 and April 1) (Показания Дэвида Бома), p. 321.
[Закрыть]. Комиссия попросила Бома повторить свой ответ, потом задала ему еще десятки других вопросов; в частности, от него требовалось дать показания, касающиеся нескольких его бывших друзей и коллег по работе в Беркли, включая Джо Вайнберга. Бом отказался. Затем он отправился домой и больше чем на год забыл об этом случае. «Мне казалось, что этот вопрос исчерпан», – вспоминал он позже[239]239
Бом 1986, интервью.
[Закрыть].
Бома волновало совсем другое. Из материалов своего курса квантовой физики он составлял учебник, уделяя в нем огромное внимание объяснению и защите копенгагенской интерпретации. Но в его голову закрадывались сомнения, которые окрепли, когда летом 1950 года работа над книгой подошла к концу. «Когда я закончил книгу, я был не очень доволен тем, как я сам ее понимаю», – рассказывал Бом[240]240
Ibid., ч. 4.
[Закрыть]. А 4 декабря 1950 года в его рабочий кабинет вошел пристав и объявил ему, что он арестован.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?