Электронная библиотека » Альберт Вандаль » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 19:56


Автор книги: Альберт Вандаль


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)

Шрифт:
- 100% +
II

Бьет полдень, половина первого, час; помещение для пятисот, наконец, готово. Холодный сарай поглотил законодателей, облаченных в красные тоги; Люсьен поднимается на президентское место и объявляет заседание открытым.

На трибуне появляется один из надежных депутатов, Эмиль Годен. Он требует назначения особой комиссии для проверки общественной опасности и изыскания мер к ее устранению, с тем, чтобы до представления комиссией отчета вопрос этот не подлежал обсуждению. Это парламентская уловка. На комиссию легче воздействовать, чем на целое собрание, легче склонить ее к назначению консульства; притом же, стушевавшись, пятьсот дадут возможность старейшинам продолжать начатое накануне и руководить событиями дня.

Но якобинцы понимают, куда клонит Годен, и моментально разражается буря. Раздаются яростные крики: “Не надо диктатуры! Долой диктаторов! Мы здесь свободны, нас не пугают штыки!” Оратора прерывают бранью, оскорблениями; голоса его не слышно; он принужден сойти с трибуны. Друзья Сийэса и Бонапарта с первой же минуты парализованы; они умеренные и потому сразу оказываются слабее; масса идет за теми, у кого зычный голос, крепкие легкие, здоровая глотка; якобинский кулак и энергия покоряют нерешительных, и якобинцы становятся хозяевами положения. Президенту Люсьену шикают, свищут, угрожают; несмотря на его испытанное мужество и редкое присутствие духа, ему трудно бороться с потоком. Депутаты толпой осаждают эстраду с ревом: Конституция или смерть! Те самые якобинцы, которые уже несколько месяцев замышляют пустить в трубу конституцию, заменив ее демагогической диктатурой, теперь цепляются за нее как за ковчег завета. Они и слышать не хотят ни о каких изменениях: не нужно им республики на американский лад, не нужно конституции английского образца. “Не для того потратили все свое достояние, чтобы повиноваться таким правительствам. Десять лет уже льется французская кровь за свободу, но не для того, чтобы иметь конституцию, как в Соединенных Штатах, или правительство вроде английского!” Гражданин Дельбрель требует, чтобы все депутаты еще раз по очереди присягнули конституции; это предложение вызывает гром аплодисментов.

На трибуну всходит другой якобинец, лучший политик, чем его коллеги, признанный тактик партии, Гранмэзон. Он поддерживает предложение, но желал бы еще другого: он хочет, чтобы собрание немедленно послало запрос старейшинам относительно фактов, мотивировавших перемену резиденции; пусть они объяснят свой декрет, представят доказательства существования мнимого анархистского заговора; а так как доказательств они представить не могут, это будет способ разоблачить настоящий заговор, козни старейшин и Бонапарта и уличить зачинщиков; таким манером пятьсот сразу выступят мстителями за оскорбленные истину и законность. Но собрания времен революции питали пристрастие к эффектным сценам и патетическим позам, а присяга – это такая эффектная вещь. Предложение было пущено на голоса, и совет решил, что присяга должна быть принесена немедленно; при проверке голосов ни один депутат не осмелился встать. Люсьен не возражал; он ничего не имел против того, чтобы пятьсот, вместо попытки разбить контратакой построенную против них махинацию, остались неподвижными, застыв в театральных позах.

Согласно обычаю, депутаты, вызывавшиеся поименно, должны были по очереди всходить на трибуну и трагически, с протянутой рукой, произносить формулу присяги. Эта процедура, вообще медлительная, должна была занять еще больше времени, ввиду возбужденного состояния депутатов. Вся зала была на ногах и в движении; депутаты уходили, возвращались, сбивались в группы; поглощенные бурными спорами, многие не сразу откликались на призыв; приходилось посылать за ними, ждать их; но все же они подходили и, повинуясь данному импульсу, выполняли обряд, – и умеренные, и крайние, и конституционалисты, и антиконституционалисты. Президент первый подал пример. Когда он произнес присягу, кто-то крикнул: “Секретарь, занесите в протокол!” Один только депутат отказался присягнуть и публично сложил с себя свои полномочия; его фамилия была Бергоэн. Депутаты собрались почти в полном составе; не явились только Журдан и Ожеро со своими сеидами; на трибуне торжественно, без конца, дефилировали члены собрания, не опуская ни единой формальности.

При перекличках было принято за правило, чтобы, когда очередь дойдет до Робержо, одного из злополучных рештадтских полномочных министров, президент отвечал замогильным голосом: “Умерщвлен Австрийским домом”. Люсьен не преминул ответить. Было в обычае также, чтобы на места, которые прежде занимали жертвы, клали их тоги, токи и рафы, окутанные крепом; но мы не знаем, был ли этот курьезный церемониал соблюден в Сен-Клу. Публика на трибунах высчитала, что за первые пять минут присягу принесло только трое – значит, за день не кончить. Но или расчет был неверен, или потом дело пошло быстрее, ибо вся процедура окончилась незадолго до четырех часов. Старейшины могли бы успеть за это время учредить консульство, заставить войска признать его, и тогда пятьсот, не успев докончить своего заблаговременного протеста, очутились бы лицом к лицу с совершившимся фактом.

Старейшины вступали в свою залу величаво, с достоинством, с соблюдением обычного церемониала. Впереди шли музыканты, исполнявшие гимн: “Allons, enfants de la patrie!” Едва они уселись по местам, как произошел инцидент. Некоторые из членов, не вызванных на совет накануне, заявили протест. От имени ответственных за это инспекторов. Фарг возразил, что все приглашения были разосланы своевременно, с рассыльными, аккуратность которых выше всяких подозрений. Лживость такого утверждения слишком очевидна, и партия переворота выходит не без урона из этой первой стычки. Большинство, хотя и склонное мирволить этой партии, не смеет остановить пререканий и само напрасно теряет время.

Расхрабрившееся несогласное меньшинство наступает решительнее, храня однако важность и сдержанность, приличествующие дебатам верховного собрания. Савари, Гюйомар Коломбель просят инспекторов подробнее изложить причины, побудившие их предложить перевод собраний в Сен-Клу; в чем, собственно, заключается страшная опасность, угрожающая республике и свободе? Вместо фраз желательны были бы факты. Эти факты инспекторам изложить довольно трудно: у них нет в запасе ни одного доказательства, хотя бы для видимости; они дают, уклончивые ответы, стараются отделаться неясными, запутанными фразами.

Чтобы прервать этот опасный спор, дружественный оратор, Корнюде, находит одно только средство; поставить на вид, что прения совета старейшин имеют силу лишь с того момента, когда пятьсот официально известят его, что сами они собрались в Сен-Клу в законном большинстве, и, следовательно, декрет о переводе выполнен в точности. А между тем пятьсот, поглощенные своей присягой, официально еще не подавали признака жизни. Корнюде требует также, чтобы старейшины сами официально заявили о себе пятистам и даже директории, этой не существующей более власти; причины такого формализма сейчас выяснятся. Старейшины постановляют послать обоим письменные извещения и в ожидании ответов в четверть четвертого объявляют перерыв заседания.

В половине четвертого президент Лемерсье возобновляет заседание, чтобы прочесть письмо Лагарда, секретаря директории. Лагард отвечает, что извещение не могло быть доставлено по назначению, так как директория более не существует: четверо из ее членов вышли в отставку, а пятый находится под домашним арестом. Число вышедших в отставку преувеличено, так как Гойе и Мулен наотрез отказались это сделать. Это лживое сообщение, вызванное Корнюде, по предварительному уговору с Бонапартом, очевидно, должно было служить стимулом для старейшин; официально удостоверение о смерти директории приглашало создать новое правительство.

Для этого старейшинам надо было открыто поставить себя вне конституции и прибегнуть к явному превышению власти, так как законная роль их ограничивалась обсуждением резолюций другого собрания, которые они могли утверждать или отвергать. Сами по себе они имели право сделать только одно – перевести в другое место законодательный корпус – что и сделали. Это исключительное право инициативы, предоставленное им, было уже исчерпано. Что же дальше? Смело перейти границы своих полномочий? Прежде, чем сделать этот шаг, они словно захотели дать себе передышку и опять объявили перерыв.

В этом ощупывании почвы, в этих переговорах с остановками, передышками и возвращениями к прежней теме легко проследить колебания старейшин и возраставшую их нерешительность. За отсутствием выработанного плана и вожаков, за недостатком согласия и предусмотрительности толчок, который должен был послужить импульсом, не почувствовался в самом начале, и масса представителей, сбитая с толку неожиданными инцидентами, охваченная сомнениями, проистекавшими от добросовестности, или страхами, в которых она не смела сознаться, оставалась в нерешимости. Между тем как большинство в совете пятисот, снова получившее якобинскую окраску, ожесточаясь, готовилось к упорной борьбе, большинство в совете старейшин, в принципе хорошо настроенное, начинало колебаться. Между сторонниками и противниками задуманной реформы смутно обрисовывалась третья партия, склонная к промежуточным решениям. В разговорах отдельных лиц и групп делала явные успехи идея легкого ремонта, – составления новой директории из Бонапарта, Сийэса и двух-трех их приверженцев, обновления штата без урона для учреждений; это значило бы остановиться на полпути и оставить Францию в прежнем бедственном положении.

А между тем, эти люди пережили революцию и все ее ужасы; казалось бы, они должны были закалиться на этом огне, большинство их было свидетелями ряда последних насильственных действий и участниками проистекших от них выгод. Они прошли через термидор и фрюктидор, но всегда, и в термидоре, и в вандемьере, и в фрюктидоре находился один или несколько человек – террористских проконсулов или генералов-авантюристов – Талльенов, Рейбеллов, Баррасов, выдвигавших свою личную энергию и жестокость на место коллективного бессилия, и наносивших удар, перед которым тотчас простирались ниц оба собрания. Теперь же, когда принятая программа действий отдала движение в руки чистых парламентариев, они оказались несостоятельными при выполнении.

Да и где среди них был человек, способный вызвать подъем в других, заразить их своей энергией? Кроме Сийэса, который не любил активных ролей, но в крайнем случае умел действовать, Сийэса, не имевшего доступа и голоса в собраниях, кроме Люсьена, роль которого вскоре должна была вырасти и определиться, кроме Булэ и еще двух-трех человек, брюмерские депутаты были прежде всего люди пера и кабинетной работы; представители революции догматической, литературной и философствующей. Они уже несколько месяцев подкапывались под конституцию, поставив себе задачей подготовить для нации лучшее будущее; они комбинировали формулы, громоздили одна на другую абстракции; но теперь, столкнувшись с действительностью, не смели открыто восстать против нее; их пугал скачок в нелегальность. И в том, и в другом собрании они стушевывались, предоставляя первое место крайним или посредственностям. Теоретики, книжники, мыслители, ученые, Дану, Кабанис, Шенье, Андрие – все были здесь, и все притаились. Институт усерднейшим образом проваливал свой coup d'état.

III

Бонапарт, два директора, его сообщники, их агенты, все эти правители, чающие движения воды, расположились в апартаментах первого этажа, невдалеке от старейшин. Когда, поднявшись на парадную лестницу, вы сворачивали налево, перед вами открывалась анфилада высоких золоченых салонов, без мебели, совершенно пустых: в двух все время толпился народ, одни уходили, другие входили; третий отведен был для генералов и офицеров генерального штаба; рядом, за дверью, совещались Бонапарт, Сийэс и Дюко в будущем кабинете императора.

К ним поминутно входили депутаты их лагеря с новостями или за инструкциями. В соседней гостиной ждали офицеры, стоя, скученные в тесноте; им было не по себе в этой сутолоке штатских, и они начинали тревожиться. Они думали о том, что, в сущности, день начался неважно и не предвещал ничего хорошего. Дело не двигалось вперед, а в конспирации не идти вперед значит идти назад; душу точила глухая, смутная, но все растущая тревога; каждый чувствовал в глубине души близость крушения. Впечатлениями обменивались, – говорит Тьебо, – но не разговаривали между собой, казалось, не смея задать вопрос и страшась ответить”. Заявившие о своей преданности уже сделали пол-оборота назад, сожалея, что слишком поторопились. Лица, замеченные накануне или утром, не показывались более.

Время от времени дверь отворялась, и на пороге появлялся Бонапарт; в рамке полураскрытой двери обрисовывался его тонкий и властный силуэт. Видимо нервничая, он говорил отрывисто, резко, обманывал свое нетерпение, отдавая подробнейшие инструкции, входя в каждую мелочь, сердился на подчиненных, налагал кары; один батальонный командир без его позволения перевел пост на другое место: арестовать его. Тьебо был возмущен такой жестокостью или воспользовался этим как предлогом и удалился.

Все остальное время Бонапарт оставался в большом кабинете. В огромной пустой комнате, с двумя креслами вместо всякой мебели, было холодно, как в погребе; вязанка хворосту, горевшая в камине, не могла нагреть ее. У Сийэса зуб на зуб не попадал от холода; сидя у камина, он ворчал на помещение и за отсутствием щипцов, мешал поленом огонь. Бонапарт шагал из угла в угол, “в изрядной ажитации”. Каждые десять минут являлся с докладом адъютант Лавалетт, дежуривший на одной из трибун совета пятисот. Когда он сообщил, что “депутаты присягают конституции, Бонапарт сказал: “Ну, вы видите, что они делают!” – “О, о, – откликнулся Сийэс, – присягнуть некоторым статьям конституции, – куда ни шло; но всей – это уж слишком!”

Ходили и другие тревожные слухи. С трибун Оранжереи якобинцы будто бы послали эмиссаров в Париж, организовать движение и взбунтовать предместье. В Сен-Клу начинали появляться подозрительные личности – вязальщицы и завсегдатаи Манежа, пытавшиеся пробраться за ограду; то была армия беспорядка, подоспевшая на помощь.

Факт более важный: прибыли Журдан и Ожеро с приспешниками, о которых думали, что они примирились с своей судьбой и никуда не тронутся из Парижа. Если они теперь явились, несмотря на свое первоначальное решение, значит, им известно, что положение Бонапарта скомпрометировано, и они думают, что шансы на их стороне. Они не шли в Оранжерею, но бродили в окрестностях, приглядываясь к войскам прислушиваясь к разговорам, вынюхивая и выведывая; некоторые уверяли, будто из-под их штатских плащей выглядывало шитье мундиров и выпячивались эполеты, миг – и превращение могло совершиться на глазах; говорили также, что у них заготовлены в Сен-Клу оседланные лошади. Заметили также, что у дверей Оранжереи все время стояли депутаты, выглядывая на улицу, словно кого-то поджидая. Кого ждали они? Бернадота? Но Бернадот сидел дома и “ждал у моря погоды”, вместо того, чтобы пойти за нею сам и вынудить фортуну улыбнуться.

Журдан и Ожеро, с своей стороны, и не помышляли о восстановлении директории и спасении конституции; они случайно надеялись воспользоваться якобинской оппозицией, не давая ей дойти до крайностей, выступить в качестве распорядителей и посредников и самим создать правительство с Бонапартом или без него. Ожеро проник к нему в кабинет; тоном сочувствия и дружеского укора, представлявшим резкий контраст с его заискиванием накануне, он советовал Бонапарту сложить с себя внеконституционные полномочия, которыми облекли его старейшины. “Сиди смирно, – ответил ему Бонапарт, – снявши голову, по волосам не плачут”. И повернувшись к Жозефу, стоявшему рядом, прибавил: “Он пришел пощупать меня”. В действительности, из несогласных вождей каждый стремился не столько избавиться от диктатуры, сколько войти в долю с диктатором, или же выставить его, чтобы самому сесть на его место; осложнением этого дня был именно конфликт задуманных переворотов.

Бонапарт чувствует, что нельзя больше терять ни минуты, что его могут опередить, и что он рискует головой, если не вмешается лично, не сплотит своих друзей в обоих советах, не возьмет в свои руки заторможенного дела. Раз парламентская машина, вместо правильного хода, скрипит и делает не то, что надо, ему необходимо вмешаться. И вот, между половиной четвертого и четырьмя, он собирает своих адъютантов и во главе их, через все гостиные, через салон Марса, направляется прямо в собрание старейшин – главный винт, который он повернет своей рукой, своим властным нажимом, и который увлечет за собой все остальное.

Перерыв заседания еще не кончился, но все старейшины мигом уселись по местам, когда доложили о генерале. Началась как бы официозная конференция; заседания так и не объявляли открытым, чтобы прикрыть неправильность поведения Бонапарта, так как никому не дозволялось без официального зова входить в помещение законодательного собрания.

Бонапарт хотел занять место в самом центре собрания, против президентской эстрады, но ему пришлось сесть правей, что мешало ему смотреть в лицо президенту, обращаясь к нему, и вообще мешало ему говорить. По обе стороны его сели Бертье и Бурьенн; вместе с ним вошли его адъютанты и несколько верных людей, в том числе Жозеф; но все же нынче уже нет вчерашней блестящей свиты, чтобы ободрить и поддержать его.

Да и задача его не из легких. Это не торжественное обращение к аудитории, подобранной заранее; ему предстоит спорить, приводить доводы, убеждать, дать толчок парламенту, вдохнуть в него энергию, подчинить себе и вести большинство – а эта роль для него, безусловно, нова. В умении улавливать души отдельных людей, всколыхнуть волшебством своих прокламаций толпы солдат и черни ему нет равных; но он не привык говорить в собраниях, не знает слов, которые действуют именно на такую толпу, не изучил искусства управлять и руководить ею; притом же этот человек, в своих писаниях достигавший необычайной увлекательности ораторского стиля и силы слова, был лишен дара говорить публично.

Перед недвижными законодателями, перед этими людьми в красных тогах, которые смотрят на него, не сводя глаз, и напряженно ждут, что он скажет, его охватывает непобедимая неловкость, страх новичка-актера, чувствующего себя совершенно парализованным физически и морально. Он говорит – и плохо поставленный голос его детонирует; говорит, и слова застревают у него в горле, или вырываются торопливой бессвязной речью. Громкие фразы, не идущие к делу, не производящие эффекта; заученные формулы на фоне отрывистых бессвязных слов – вот и вся его речь. Он хочет быть пылким и увлекательным – он только напыщен и многоречив.

“Вы стоите на вулкане… Позвольте мне говорить с вами с откровенностью солдата… Я спокойно жил в Париже, когда вы вызвали меня, чтобы уведомить меня относительно декрета о переводе и поручить мне его выполнение. Я собираю своих товарищей; мы летим к вам на помощь… Меня уже преследуют клеветами, говорят о Цезаре, Кромвеле, о военной диктатуре… Военная диктатура – да если бы я к этому стремился, разве я поспешил бы на помощь национальному представительству?.. – Время не терпит; вы безотлагательно должны принять меры… Республика не имеет больше правительства… остается только совет старейшин… Пусть же он принимает меры, пусть говорит – я здесь, чтобы выполнить его приказ. Спасем свободу! Спасем равенство!” – А конституция! – прерывает его голос представителя Ленгле.

Бонапарт запнулся, “собираясь с мыслями”, по официальной версии, затем продолжает: “Конституция – вы сами уничтожили ее; вы нарушили ее 18-го фрюктидора; вы нарушили ее 22-го флореаля, вы нарушили ее 30 прериаля. Все давно утратили к ней уважение. Я все скажу”. Слушатели замерли в напряженном ожидании. Что он скажет! Разоблачит, наконец, пресловутый якобинский комплот,[649]649
  заговор


[Закрыть]
даст доказательства, ясные и точные указания? Заинтересованное большинство надеется на это, ибо, в сущности, оно только того и просит, чтобы его увлекли, чтобы речь генерала дала ему предлог отрешиться от собственной нерешительности, найти в себе смелость для принятия мер общественной защиты.

Бонапарт обвиняет, но туманно, бездоказательно: “фракции пытались обойти его; они выдали ему свою тайну, эта тайна ужасна. Люди крови и грабежа хотели бы вырвать из советов “всех, кто мыслит либерально”. Сторонники эшафота собирают вокруг себя своих сообщников и готовятся привести в исполнение свои ужасные замыслы. Ничего лучшего он не находит, чтобы точнее формулировать обвинение. И опять повторяется: “Я боялся за республику; я присоединился к моим братьям по оружию. Время не терпит; пусть решает совет старейшин”. И снова оправдывается: “Я не интриган; вы меня знаете. Думаю, что я дал достаточно доказательств моей преданности отечеству. Если я изменник, будьте вы все Брутами… Заявляю вам, что, когда это кончится, я буду в республике не более, как рукой, поддерживающей установленное вами”…

Тут на выручку ему приходят его друзья в совете, чтобы избавить его от невозможных объяснений. Они поднимаются в знак одобрения, увлекая за собой часть старейшин, и предлагают вынести постановление. Но постановление может быть вынесено лишь после регулярных дебатов; поэтому необходимо возобновить заседание; Бонапарта официально приглашают принять в нем участие.

“Вы слышали его, – восклицает Корнюде, взявший на себя роль помощника, вы сами сейчас его слушали. Тот, перед кем Европа и вселенная склоняются в безмолвном удивлении, здесь перед нами; это он подтверждает вам существование заговора; неужели вы отнесетесь к нему, как к низкому обманщику?” – И Корнюде усиливается вызвать восторженный порыв, разогреть, всколыхнуть собрание. Если пятьсот медлят предлагать меры, старейшинам надлежит помочь их бездействию, взяв на себя инициативу. Но депутаты противного лагеря, или просто нерешительные, перебивают его, возвращаясь к злополучному заговору, требуют фактов, имен; “Назовите нам имена!” Бонапарт называет Барраса и Мулена, поверявших ему свои планы ниспровержения существующего строя. Многие депутаты требуют немедленного назначения общего комитета (comité genéral), иными словами, закрытого заседания, на котором можно было бы все сказать. – “Нет, нет, – возражают другие, – все должно быть сказано перед лицом Франции”. Старейшины кричат, перебивают друг друга; представитель Дюффо напрасно призывает своих коллег к спокойствию; он не узнает серьезного, солидного собрания.

Среди всего этого шума Бонапарт продолжает говорить, но слова его не достигают цели. Он положительно не в своей тарелке и потому утрирует, прибегает к самым неудачным приемам, пытается запугать собрание, мечет громы и молнии. Ему припомнилась фраза, некогда брошенная им Каирскому дивану; он вставляет ее: “Вспомните, что я иду, сопутствуемый богом победы и богом войны”. Эта фраза некогда повергла во прах длиннобородых сынов Ислама и мусульманских законников; но на французских законодателей она не действует; слышится ропот неодобрения. Чтобы вооружить старейшин против другого собрания, Бонапарт называет его очагом зажигательных страстей: “Я рассчитывал только на совет старейшин; я не надеялся на совет пятисот, где есть люди, которые желали бы вернуть вам конвент, революционные комитеты и эшафоты, где в настоящую минуту заседают вожди этой партии”. Но напрасно он выставляет эти пугала; между ним и аудиторией не устанавливается ток, нравственное общение. В своем одиночестве, ища опоры и поддержки, он замечает гренадеров на посту у входа и обращается к ним: “А вы, мои товарищи и спутники, вы, храбрые гренадеры, которых я вижу вокруг этой палаты… если какой-либо оратор, подкупленный иноземцем, посмеет произнести по отношению к вашему генералу слова: “вне закона”, пусть гром войны убьет его тут же на месте”. Это обращение к военной силе, вместо того, чтобы вдохнуть решимость в собрание, раздражает и оскорбляет его.

Президент Лемерсье пытается умерить эту опасную многоречивость; он желал бы вернуться к обсуждению главного вопроса – якобинского заговора; быть может, он надеется, что у Бонапарта есть в запасе хоть какое-нибудь важное разоблачение. Бонапарт не выходит из общих мест: агитация, сеть интриг, конституция, осмеянная, дискредитированная, не представляющая более надежного оплота против фракций, величие роли, выпавшей старейшинам. “Если погибнет свобода, на вас падет ответственность за это перед вселенной, потомством, Францией и вашими семьями”.

В конце концов, чтобы уйти от обсуждения, переходящего в допрос, он удаляется. Он не хочет лично формулировать проект консульства, предоставляя это своей партии, которую он, как ему кажется, успел наэлектризовать. Вся эта сцена длилась лишь несколько минут, но они должны были показаться страшно тяжелы его друзьям. Сумеют ли они все-таки сделать вывод и предложить действительные меры? Толчок был дан неправильно, и движение остается слабым, идет по кривой. Корнюде и Лемерсье нападают на конституцию, не смея прямо нанести удар; они хотят установить различие между основными ее положениями, которые должны остаться неприкосновенными, и некоторыми регламентарными, могущими быть измененными: не касаясь принципов, разве нельзя реорганизовать власть? Дальфонс защищает конституцию, отстаивает ее целиком, указывая в ней якорь спасения, за который должна держаться республика в годину бурь. Большинство колеблется, не зная, к которому из двух мнений примкнуть. Слова Бонапарта не разогнали сомнений, не вызвали искры, которая, как электрический ток, пронизывает собрания и толкает их к смелым решениям.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации