Текст книги "Музей революции"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
Часть 2
Технология улитки
Первая глава
1Двери отворяет внук, ровесник Шомера. Он сутулится и булькает мокротой.
Из квартиры выбирается мужчинка. С клочковатой бородой и взглядом опытного неудачника.
Внук ржаво говорит:
– Четвертого числа.
– Я понял, – отвечает бородач.
– Так не забудьте.
– Я вас понял, понял.
Бородач заныривает в лифт; грохочет старая кабина, плетенная колечками; визитеру хочется скорей уехать.
– Я вам накануне позвоню, напомню! – кричит в пролет ровесник Шомера.
И поворачивается к Теодору.
– А вы – пожалуйте. Вас-то мы ждем.
И, пошаркивая тапками, ведет за собой.
Шомер не привык ходить разлаписто и чувствует себя медведем в тесной клетке. Зато есть время посмотреть по сторонам. Квартира неожиданная, штучная; в коридоре большое окно, с улицы через него заглядывает гипсовая морда летчика в растрескавшемся шлеме: пустые глазницы, вдавленный зрачок, негритянски приплюснутый нос. Сердце ёкает; не сразу понимаешь, что перед тобой фронтонная скульптура.
Стены узкого прямого коридора сверху донизу увешаны карикатурами: тощий Гитлер, жирный Чемберлен, злобные потомки дяди Сэма, Солженицын стоит на карачках, перед ним кормушка с надписью «Предатель».
Пахнет мятой, миндалем, котлетами, больницей, прошлым. Но совсем не пахнет дряхлостью и смертью. Шомер знает этот тонкий сыроватый запах: как если бы одежду промочили под дождем и скомкали. А в этом доме запахи сухие, ясные. Хотя хозяину на днях исполнилось сто два.
– Вот, – одышливо докладывает внук. – Привел.
– Спасибо, Ванюша, – сипловато, как любимую собачку, хвалит внука хозяин квартиры. – Завари нам, пожалуйста, чаю.
Хозяина зовут Силовьев. Андрей Михайлович Силовьев. Он сидит за гигантским столом, лицом ко входу; свет, падающий от окна, обводит четкую фигуру ярким контуром, как на картинах раннего Юона. Узкое лицо затенено, как будто спряталось само в себя. В первую секунду кажется, что это манекен, в отлично сшитом пиджаке цвета грозового неба. Из воротника сияющей рубашки выступает щегольской платок, завязанный вольным узлом. На безымянном пальце перстень с темным непрозрачным камнем.
Шомер инстинктивно ищет, где часы – и не находит. Отмечает взглядом светлые панели, лакированную мебель, застекленные фигурные шкафы, построенные лет пятьдесят назад. Над шкафами, упираясь в потолок, висят портреты всех вождей, которых пережил хозяин дома. Начиная с государя Николая Александровича: доброе, унылое лицо, безвольные глаза навыкате, высокий обреченный лоб. И заканчивая предпоследним, тоже добрым и безвольно-обреченным.
– А что же нынешнего не повесили? – с опаской шутит Шомер. И добавляет, сглаживая. – Здравствуйте, Андрей Михайлович, спасибо, что Вы согласились быть со мной… принять.
Манекен меняет позу, лицо выползает на свет. Кожа пластилиновая, с паутинкой безжизненных венок на белых, обескровленных висках; волосы густые, но совершенно невесомые: дунь, и разлетятся одуванчиком. А глаза совсем не стариковские. Голубые, четкие, сверлят собеседника, и сколько же в них силы, жажды жить!
Силовьев не спешит; он держит паузу, колеблется. Потом решает смело отшутиться.
– Мы, Феденька, не вешаем, мы выставляем. А нынешний пусть поработает. Посмотрим, что там из него получится.
Еще чуть-чуть подумав, осторожно и двусмысленно подмигивает Шомеру.
– А что до вас, то хрен бы не принять, вы денег-то не просите. Другие ходят исключительно за этим.
Старик приподнимает амбарную книгу, в картонном сером переплете, бледно разлинованную.
– Подойдите. Да не бойтесь вы, не укушу. Между прочим, у меня четыре собственных зуба! – вдруг по-детски хвастается дед и широко распахивает рот; тут же спохватывается, обиженно сжимает губы, каменеет.
Какой же это мучительный труд – уклоняться от ловушек старости, играть с маразмом в прятки; приходится все время помнить, что черная дыра в опасной близости, затянет – не заметишь. Шомер знает об этом не понаслышке; в сравнении с Силовьевым он просто юн, но уже не раз ловил себя на пробных замутнениях.
Шомер заходит со спины, склоняется; от бордового платка Силовьева исходит дорогой, надежный запах. Амбарные страницы сверху вниз рассечены чертой. Слева ученическим чернильным почерком, с нажимами и завитушками, вписаны фамилии и суммы, вялые росчерки должников. Справа дата, «погашено», твердый автограф хозяина.
– А это что? – любопытствует Шомер.
В некоторых графах выведено красным: «х». С ученической послушной завитушкой.
– А это значит, не вернул, и хрен получишь. Пьют, гуляют, поносят меня, а я им даю, у меня ведь, слава Богу, есть. Художники! Я всю жизнь свою, при этой самой, власти. И при деньгах. Да вы же знаете, чего там говорить. И меня за это презираете. Ведь правда презираете, совсем чуть-чуть, вот столько?
Он показывает на длинном, пересохшем пальце: ну тютельку, признайтесь, презираете? Ногти у Силовьева овальные, похожи на лунные камни; идеально выточены пилкой, скруглены.
Шомер, конечно же, знает. Силовьев – настоящая советская легенда. Будучи студентом ВХУТЕМАСа, он стал придворным рисовальщиком, рыхлым угольком набрасывал подружек любвеобильного председателя ЦИКа Енукидзе, пышных, в аппетитных видах. Проскочил через тридцатые, как тигр сквозь огненные кольца дрессировщика; при Хрущеве был подвинут на обочину (постарались пошленькие Кукрыниксы), но очень быстро возвращен в обойму. А в середине 90-х, уверившись, что ход истории переменился, передал Приютину бумаги, из которых следовало, что мать Силовьева, урожденная Мещеринова, принадлежала разоренной ветви рода. О чем никто при Советах не знал.
И стал усиленно благоволить усадьбе.
– Я человек музейный, – вежливо увиливает Шомер. – Я никого не презираю. Я фиксирую.
– А-аа. Ну, фиксируй, фиксируй.
Шомер улыбается нейтрально, вежливо.
– Ну, как там оно, родовое? Сейчас расскажешь, что стряслось. Подумаю, что можно сделать. Вот Ванька принесет закуски – и подумаю.
Силовьев резко начинает тыкать. Чем демократичнее он держится, тем барственнее тон. Он выпрастывается из-за стола, длинный и худой, но со старческим овальным пузом, отвисшим, как дыня в авоське.
– Ну, пошли.
Подавая хозяйский пример, сухопаро идет через комнату. Садится за журнальный столик, вытягивает ноги. Столик тоже лакированный, фанерный, обновленческих времен Хрущева. На столике синеет пачка «Беломора», но нет ни пепельницы, ни зажигалки. А Силовьев, между тем, не в тапочках – в ботинках; зеркально вычищенных, африкански черных. И длинных правильных носках.
– И ты присаживайся тоже. Что стоять.
Шомер покорно садится, хотя отвык быть молодым да ранним в присутствии величественных старцев.
– Кстати, – Силовьев вновь не может удержаться, – видел этот перстенек? с секретом!
Как мальчик, хвастающий перочинным ножиком, Силовьев нажимает на защелку, и камень отделяется от перстенька. Под камнем – крохотное углубление.
– Видал? Умели жить… фамильное. Раз, незаметно выпустил в бокал, и нет проблемы.
Силовьев заливается дрожащим глупым смехом. Спохватывается, снова каменеет.
Подходит скрипучий внучок, ставит поднос – со стаканами в серебряных одутловатых подстаканниках, с толстопузым крохотным графинчиком и меленькими стопками; на другом подносе белый чайник и старинная тарелка с канапе, расписанная завитушками, синеватыми, как женские вены, выступающие после родов. Розовая колбаса, черная икра, свекольно-красная нарезка бастурмы.
Внук разливает чай, прищурившись, нацеживает водку, медленно, как капают сердечное лекарство. Кажется, сейчас запахнет корвалолом с кардамоновой и мятной примесью.
Силовьев открывает пачку «Беломора», достает доисторическую папиросину, кончиками пальцем пережимает гильзу, вставными ярко-белыми зубами надкусывает у основания, шуршит, разминая табак, долго нюхает, кладет на место.
И говорит:
– Ну, со свиданьицем. Вы пейте.
– А вы?
– А я свое выпил. Теперь остается смотреть. И получать сомнительное удовольствие. Ты пока не поймешь. Рановато. Что, выпил? Ну, Ванюша, разливай еще – красиво пьете! Вот хорошо, вот молодец. А теперь давай решать, что будем делать.
2как вас зовут вы кто откуда мой номер?
Напишешь Паша – по́шло и глупо. Саларьев? Павел Саларьев? Кошмар. Лучше просто:
Я Павел. Про номер давайте при встрече.
Фальшь, мальчишество, его коробит от собственных слов! В детстве он стеснялся девочек; они прекрасно это знали, и подсаживались на физкультуре, прикасаясь круглыми коленками, холодными и гладкими, как яблоки: Пашук, а почему ты так коротко стрижешься? а чего отодвигаешься? я тебе не нравлюсь? а хочешь – поцелую? В юности кадрился, как положено, но эти пошлые приемчики, которыми, как спутники сигналами, запросто обменивались однокурсники, были для него как скрежет мокрым пальцем по стеклу, мороз по коже. И на́ тебе. Пятый десяток. Туда же.
– торопите события и пчм потом? Коль? Ну честно? Кончай придуриваться. Когда домой?
Умная женщина, хитрая.
– Я не Коля. Можете проверить.
– как
– Пройдите по этой ссылке, там база данных на все московские мобильные. Я Павел Саларьев.
Минут через пятнадцать телефон подпрыгивает и коротко зудит.
– да. Павел ладно. а почему тогда писали с питерского. В пршл раз.
Неужто зацепило?
Странное устройство человек; только что стыдился самого себя, и вот уже самодовольно ухмыляется, и без малейшего смущения опять поскрипывает кнопками:
– Потому что я из Питера. А вы откуда родом?
– О. высокий разговор:-) откуда родом прямо книжка. попробуй угадать.
– Юг?
– Тепло.
На Юге, милая, всегда тепло.
– Сочи?
– Холоднее.
– Украина?
– Не совсем.
Что это значит – не совсем? Думай, Павел, думай.
– Ну куда пропал
Тихо, тихо, тихо. Ты увлеклась игрой. Только не будем натягивать леску; дальше – осторожно, аккуратно, без подсечек.
– Крым?
– Смотрика угадали.
– А конкретно? Симферополь? Гурзуф? Ялта? Алупка?
– Коль ну уже не смешно.
– Да говорю же, я Павел Саларьев. Вы проверяли.
– Пишешь с телефона нового водителя?
– Что мне сделать, чтобы вы поверили?
– Ладно милый продолжаем игру. Ж-4 ранен. К-8 убит. Вспоминай я ж тебе говорила.
Павел, Павел. Что будем делать? Она не верит. Или хочет верить, но боится? И ведет двойную, осторожную игру? Если муж – пусть думает, что для него. А если ненормальный ухажер… тогда увидим. Хорошо; попробуем продолжить. Пусть отвечает как бы Коле. Тихо допуская, что не только для него.
– Симеиз? Больше названий не помню
– Судак! Неужели забыл?
– Ах, я идиот. Прекрасное место!
– да не очень-то скучища. А потом куда мы переехали? Придуривайся дальше. подсказка твой тесть бывш металлург
– Кривой Рог?
– не, Коля. Ты не оттуда меня вывез. Запорижжя.
– О. Я тоже в Питер перебрался с юга. Но с другого. Ваша очередь угадывать.
На секунду задумался, взвесил все, и ласково добавил:
– Влада.
Минута, другая. В ответ ничего.
– Ну как, помочь?
В ответ ни звука.
– Почему молчите? Д-3 ранен, М-7 – убит?
Шутка неудачная? Она молчит.
– Я вас чем-то обидел? Вы рассердились, что я вас назвал по имени? Честное слово, это не розыгрыш. Я не Коля. Правду говорю. Ладно, выдаю секреты: я тот, кто вам звонил, когда перекодировали номер. Помните?
Ответа нет.
Вы почему молчите?
А она – по-прежнему – молчит. Так долго, так страшно молчит, что Павел не выдерживает, и, чувствуя биение в висках, быстро набирает телефонный номер. Чтобы услышать хромированный голос: аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети.
3Возле правильной песочницы должны стоять железные качели. У качелей толпятся дети, шумят, пытаются пролезть без очереди. Каждый мечтает поплотнее усесться на горячее сиденье, оттолкнуться ногами о мокрый песок, и начать работать телом, вперед-назад, вперед назад, одолевая силу притяжения, на секунду залипая в небо, как присоска, и сразу же отваливаясь вниз.
Металлические держаки блестят, натертые упорными ладонями; с каждым разом взлетаешь все выше, сердце ухает, в глаза ударяет холодное солнце, толстые столбы опасно ходят ходуном, железо истошно скрипит, на мгновение ты зависаешь вертикально… еще чуть-чуть, и вылетишь вниз головой… и вот на верхней точке взлета ты позволяешь рукам отпустить держаки, и не мешаешь телу вылететь с сиденья, ааах! – взвизгивают девочки, и ты летишь. Счастье, свобода, смертельный ужас, надо выдохнуть, а то откусишь кончик языка, и ты как будто видишь самого себя со стороны, пулей улетающего в небо.
Потом будет страшный удар по ногам; зубы клацнут, на переднем сколется эмаль, из живота по пищеводу через горло вырвутся остатки воздуха, а вздохнуть так просто не удастся. Но это будет потом, а сейчас ты летишь, и ничего не может быть важнее этого полета. И сильней, и веселее.
Вот на что похожа настоящая влюбленность. Никогда и ничего подобного он не испытывал. Все, что было до сих пор – приготовление, очередь к качелям, легкая разминка; Павел даже и не знал, что так бывает.
4В разгар эсэмэсного флирта послышалось голодное урчание машины и шлепок закрываемой дверцы: Николаша внезапно вернулся?
Влада сразу выключила телефон – береженого Бог бережет. Николаша вольностей не любит, ему не объяснишь, что это развлечение от скуки, безопасный и практически бесполый флирт. Услышит куцый сигнал эсэмэса, вскинет бровь, протянет властно руку: это кто там объявился, ну-ка? Тем более, что все у них сейчас не слава Богу; Коля снова начал мелочно хамить, как делал все четыре года до женитьбы. Потом, казалось бы, переменился, и вот пожалуйста. Опять. Возвращаемся в точку исхода.
За поздним завтраком он уминал шоколадные шарики, залитые горячим молоком; бодро уминал, с веселым детским хрустом. А Влада грызла пряный сухарь, слегка размоченный в остывшем чае; она любила горьковатый вкус корицы, густой гвоздичный запах. Смотрела на упрямую башку: соломенные волосы стоят торчком… И думала о Николаше с Жорой. Неплохие, в общем-то, ребята. Каждый по отдельности. А вместе что-то с ними происходит. Взаимное химическое заражение. Паясничают; вечером садятся к телевизору, не глядя, шарят по столу, цапают стаканы с виски, открывают чипсы, и бесконечно смотрят, смотрят. До тошноты и одурения. А то еще подхватят в ресторане собутыльника, приведут домой, и начинают пьяно обниматься: «Погоди! Ты шестьдесят второго? Ни фффига себе! Самбист, каэмэс? А я только первый разряд. А когда ж ты успел? Неет, давай мы разберемся». И это уже до утра.
Николаша дохлебал размокшую коричневую кашицу, по-детдомовски вылизал ложку. Решив, что наступила подходящая минута, Влада спросила – мягко, обволакивая голосом: Николаша, ну зачем нам Жора с Яной? разве плохо вдвоем? Давай полетим одни? Ты представь, последнее катание в году, Шамони, днем глинтвейн – в том, помнишь, деревянном ресторанчике на спуске, вечером хорошее вино с увесистым антрекотом…
Так сказала, что сама поверила: он согласится. А Николаша весь перекосился. Выгоревшие брови сдвинулись, глаза собрались в кучку.
– Я что, дурак, с тобой вдвоем таскаться?
Так и сказал.
– Я ж там со скуки сдохну. С Жорой можно хотя бы выпить и поговорить.
– А я? как я?
– Что – ты? Ты – с Янкой. Тоже о своем, о женском. Ну, не мне тебя учить.
Она не стала возражать; просто молча поднялась и вышла. А Николаша даже не заметил. Повозился еще с полчаса, потом за ним закрылась дверь, и Влада осталась одна.
Одной так хорошо, так свободно, просторно. Из приоткрытого окна доносятся остатки звуков (зима их обесточила): покряхтывают корабельные сосны, булькают снегири. Жалко, что часы бесшумные, на кварце. Надо было хоть одну из комнат сделать антикварной, и купить угловые, старинные, с маятником и опрятным звоном…
Этот дом она придумала сама. От первой до последней черточки. Походила по участку, примерилась, нарисовала в разных ракурсах. Вид с дороги, от подножия холма. Со стороны оврага. Расчертила поэтажный план. Если стоять на шоссе, все наглухо прикрыто соснами. А если смотришь из оврага, – жизнь, распахнутая настежь; три уровня спускаются, как пагоды, постепенно разрастаясь вширь и открываясь лесу. Самое приятное на свете – зимним вечером сидеть на улице под круглым газовым обогревателем, похожим на дамскую шляпку, слушать жаркое шипение, ощущая рядом безопасный холод, и смотреть, как протекает жизнь внутри дома.
Вот на первом этаже хохлушка Аля, найденная мамой в Запорожье, славная, хотя запуганная жизнью («Вы извините меня, Влада Алексеевна, я обед разогрею, хорошо? вы меня ругайте, ругайте, а то я чего-нибудь не так сготовлю»), неуверенно стоит на лестнице и цветастым пылесборником обмахивает фа́рфор. У них прекрасное собрание советского фарфора, главным образом военная тематика – и Данько есть, и Таежная, и кого тут только нет; это и вложение, и память о лучших годах офицерства. В хорошем настроении Коля забирается на лестницу, усаживается поудобней, и, подкручивая механизм, медленно скользит по рельсе, вдоль бело-синих землеройщиц, чистеньких доярок, красно-голубых Мазаев, раскрашенных в защитный цвет красноармейцев… На лице у Коли детская полуулыбка: и что, это правда все теперь мое?
На втором этаже, в глубине, за широкой террасой, прячется спальня; на стекло бросают оранжевый отсвет ночники из окаменевшей пермской соли: лампочки в них робкие, пятнадцатисвечовые, зато их можно никогда не выключать, соль греется, насыщая воздух кристаллами йода. На третьем уровне терраса, за нею кабинет, из глубины которого сочится малахитовый свет. Иногда Николаша с грохотом сдвигает раму, выбирается на волю, курит; недовольно говорит по телефону. Из-за кованой перегородки выступают подошвы огромных ботинок. Носки почему-то загнуты, как на восточных туфлях; непонятным образом он ухитряется испортить дорогую обувь.
Все правильно она придумала: хороший получился дом. Архитектор, налысо обритый, демонстративно бодрый, с вечно молодым загаром и крупной золотой серьгой, навязывал свой вариант. Опускал глаза, говорил неестественно вязко – понимаете ли, Влада Алексеевна, у вас хорошее воображение, вы наверняка смогли бы… но вот есть определенные… Я, тксть, к чему клоню? Ну, вы, уже наверное, догадались. Ваш план интересный. Очень. Но вы его рисуете… так скажем, по старинке. Сейчас мы делаем не так. Вот посмотрите…
Влада слушала, кивала, потом захлопнула журнал, положила на стол свой набросок, чуть склонилась к архитектору, коснулась пальцами его колена, нажала коготочками, и попросила: а все-таки вы сделайте, как я хочу.
– Вы понимаете, о чем я?
Архитектор тут же понял. И строителям пришлось в конце концов понять.
Прораб Олег Григорьевич, добродушный толстый украинец, с огромной церебральной головой, рахитичным пузом и короткими боксерскими ногами, сначала говорил с ней снисходительно. Не желал принимать всерьез. Что же; Влада стала появляться на объекте без звонка. Надевала телогрейку, сапоги, спускалась в котлован, лично замеряла глубину фундамента, браковала сырой кирпич, который рано или поздно пойдет затеками. Однажды вырвала розетки из стены (вам сказали – деревянное покрытие!), выбила ногой унитаз (не покупай советский, плоскодонный, стульчак с подставкой для дерьма!). Заметив, что плитка в ванной положена вразброс, не по рисунку, разъярилась, схватила кувалду, и с размаху разнесла перегородку.
Рабочие ее возненавидели, зато прораб зауважал. Ледащая, а молодец, характер боевой. И ум практический.
Но другим ее характер быть не мог. Все они, рожденные в восьмидесятом, до поры до времени не знали бед. Вспоминаешь – злость берет, так было в раннем детстве хорошо. Каждый день они ходили с мамой к набережной, где всегда кучкуются туристы, мама покупала для себя креветочек в кульке из «Крымской правды», а Владе – вяленых бычков с неестественно большими головами, точь-в-точь как у ее прораба. Когда мама резким движением рвала их напополам, от хвоста к голове, из тощих ребер выдвигалась желтая икра. На взгорье, если повернуть от набережной влево, летом действовали аттракционы. Было шумно, радостно, богато.
А на излете ноября вдруг резко наступала тишина; в санатории вселялись старички. Разгуливали по дорожкам в коротких резиновых ботах. Вечерами танцевали под брезентовым навесом, подпевая аккордеонисту: «Ночь короткааа, спят облакааа, и лежит у меня на ладооони незнакомая ваша рукааа».
Было очень скучно, сочился мелкий дождь, над горой клубилось марево, и вещи после стирки наотрез отказывались сохнуть.
За год до начала перестройки папа стал управделами запорожского обкома: он когда-то заканчивал горный, было решено, что справится. Теперь они жили в большом, солидном доме на площади Ленина. Окна выходили на трамвайные пути; Влада трудно засыпала под перекат колес и легкие звоночки. Зато в Запорожье она нашла своих лучших подруг на всю оставшуюся жизнь: Зойку, Ксюшу и Веру. Они вместе ходили в балетную школу. Здесь их научили понимать классическую музыку, которую родители не понимали, но уважительно давали денег на пластинки – Святослава Теофиловича Рихтера, Натальи Григорьевны Гутман, Лусине Апетовны Закарян. В школе им поставили осанку, отучили есть мучное, сладкое и жирное и выработали твердую привычку – терпеть, не сдаваться и ждать.
Привычка эта вскоре пригодилась. Зимой девяносто второго (обком давно уже разогнали) папу стали вызывать на регулярные допросы. Возвращаясь из прокуратуры, он садился на балконе и часами смотрел на трамваи.
Однажды мама прибежала в школу, белая, как мел, далекая, чужая; схватила Владу за руку, и молча потащила к тете Варе, маме Зойки.
– Мама, ты чего, мы куда? Ну ответь же! мама? что-то с папой?
Но мама все больней сжимала руку и молчала.
Тетя Варя тоже ничего не говорила и все норовила прижать к животу; фартук был сальный, вонял горелым маслом, чесноком и луком, Влада отпихивалась, как могла – все в этот день как будто бы сошли с ума. Никто ей ничего не объяснял; на нее смотрели как-то странно…
Что вспоминать о том, как они считали с мамой каждую копейку, а торговки на базаре смотрели с ласковой издевкой? как было холодно в декабре без отопления… А переезд в Москву? а сотенные бумажки, вложенные в паспорта, чтобы милиция не приставала? а поездки каждые три месяца – до границы и обратно, чтобы получить отметку в отрывном талоне? А первое короткое замужество, которое не сразу, но дало гражданство, зато буквально вытянуло душу? пьяный Сеня, позабыв, что слышимость на даче идеальная, а стенка между спальнями фанерная, без стука заходил к ее подруге в гостевую комнату и начинал безбожно приставать: а что это мы тут лежим совсем одни, а нам не скучно?
Верка пыталась шутить:
– Сень, да ты чего, у тебя жена молодая, к ней давай иди!
А он ей на полном серьезе:
– Я с ней сегодня уже три раза, хватит.
– О, какой ты могучий.
– Ты лучше попробуй, тогда заценишь…
– Нет, Сенечка, мне сегодня нельзя, ты иди, иди.
Нет, нет, и еще раз нет – никаких воспоминаний, все стереть из памяти. Ничего, что было. Только то, что есть сейчас. И то, что будет.
Кто же это ей звонит и пишет? Неужели Коля притворяется? Навряд ли. На него непохоже.
Снизу, от входной тяжелой двери, поднимается накатом эхо: кто-то ее широко отворил и злобно, с размаху, захлопнул.
– Николаша, это ты? Случилось что?
– Так, мать, докладывай по форме: брала джипиэс? водитель мой мудила, не знает, как ехать… Да, я в курсе… Да, ты не любишь мата… Но ведь это правда, он – мудак. Чччерт, ну где же джипиэс? Слушай сюда, это ведь твоя работа, точно говорю. Вспоминай давай – сунула куда-то, и забыла? Что значит – нет такой привычки? А кто в прошлом месяце посеял права? А кто поставил машину на Бронной и стал искать ее в Козихинском? Я из-за кого перед ментами унижался? А мобильный кто теряет раз в неделю? Ну что, не ты взяла?
…А, вот он, гад. На самом видном месте. Приветики, поехал дальше.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.