Текст книги "Олимпия Клевская"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
XXIV. СЕРЕНАДА
Двадцати луидоров Баньера, или, вернее, его приятеля, отношение к которым было более бережное, хватило на целых четыре часа.
По истечении четырех часов, раз двадцать едва не выиграв те самые сто тысяч ливров, на которые он, умерив свои притязания, рассчитывал, молодой человек, наконец потерял упомянутые двадцать луидоров и в ярости вышел вон.
Что касается его ярости, то мы даже не рискуем ее описать: она распалялась от всех мук его раздраженного самолюбия.
Уже высмеянный, униженный, уже прощенный за подобное преступление, он возвращался терзаемый стыдом воришки, пойманного за руку после клятв покончить с дурным ремеслом.
Им овладело отчаяние. Проходя по мосту, он едва не решился броситься в воду.
Но для того чтобы свести счеты с жизнью, Баньер был еще слишком влюблен: любовь пока властвовала в его душе над всеми остальными чувствами. И о каком достоинстве может идти речь, когда вы не в своем уме?
Итак, Баньер не бросился в воду и медленно поплелся домой, к Олимпии. «Бедняжка! – твердил он себе. – Наверно, я один не присутствовал на ее триумфе; не хлопал ей, не поздравил… Как и в прошлый раз, она ждет меня и, конечно, изругает; но я склонюсь перед ее упреками, распростершись у ее ног, – и она меня снова простит. Она убедится, что на мне тяготеет проклятие. А затем – раз и навсегда – более ни единой попытки выкарабкаться из нашей нищеты! Увы, они слишком плохо кончаются. Олимпия указала мне путь: надо трудиться. Я последую за ней. Может быть, удача, за которой мы гнались и которая от нас убегала, придет к нам сама, когда мы не будем ее домогаться».
И ледяной рукой Баньер провел по пылающему лбу.
– Тысяча ливров! – вскричал он. – Два месяца нашей жизни, уничтоженные за каких-то четыре часа! О, на этот раз, по крайней мере, Олимпия не обвинит меня, что я ее разорил: из ста луидоров обеспеченной выручки я взял всего двадцать, хотя, конечно, я еще двадцать взял в долг. Впрочем, что с того! Я верну их с первого же выигрыша. Не все же мне проигрывать.
Как видим, не прошло и десяти минут, а наш герой, поклявшийся никогда не брать в руки карт, уже решил платить долги из карточных же выигрышей. Пока подобные соображения вертелись у него в мозгу, он продолжал приближаться к дому.
Стояла непроглядная темень, как раз отзвонили час ночи с колокольни кармелитов, заслонявшей от его глаз балкон Олимпии.
Когда в воздухе затихли последние отзвуки меди, он продолжал прислушиваться.
Ему почудился какой-то иной звук, вовсе не схожий с колокольным звоном.
Сомнения его длились недолго.
Он различил игру музыкальных инструментов и чей-то довольно-таки недурной голос.
Когда же Баньер свернул на свою улочку, все звуки этого оркестра забились у него в ушах и он устремился на розыски оркестрантов.
Они сгрудились под окном спальни Олимпии.
В эту минуту Баньер не слишком многое любил в этом мире, и музыку – едва ли не меньше всего прочего. А поэтому ничто не было способно так неприятно задеть его нервы, как эта томительно-нежная мелодия флейт и скрипок, аккомпанировавших гитаре главного исполнителя.
Сама же гитара вторила голосу, еще издали показавшемуся нашему герою удивительно знакомым. Действительно, подойдя поближе, он распознал в поющем гитаристе и одновременно дирижере этого оркестра аббата д'Уарака, одетого светским щеголем и, с томным видом выворачивая шею, поглядывавшего на балкон.
Ария была длинной, трудной, и аббат, надо отдать ему должное, справлялся с ней неплохо.
За полуприкрытыми ставнями Олимпия, которую в ее белом наряде легко можно было узнать, поскольку она и не думала прятаться, стояла и несомненно улыбалась: хотя Баньер сейчас не видел ее лица, он был совершенно уверен в этом.
Всемогущество воображения, притом распаленного ревностью, так велико, что молодой человек уже видел эту улыбку через жалюзи.
И ярость переполнила его сердце столь же стремительно, как эти нежные звуки – слух.
И тут последний трудный пассаж закончился словами:
Скажи, прелестница: «Люблю»,
И не о чем мне будет петь —
которые аббат д'Уарак, как то принято в любом финале, повторил с дюжину раз и завершил органным переливом, добившим доведенного до крайности Баньера.
Он метнулся к д'Уараку и, громовым голосом завопив «Вы, наконец, допели? Ну а теперь попляшите!» – схватил его за горло.
Хотя аббат не видел дальше собственного носа, да к кому же был застигнут врасплох, он, тем не менее, храбро оборонялся гитарой от нападения как из-под земли возникшего врага музыкального искусства.
Оркестранты попытались было прийти ему на помощь, но у Баньера, словно у Бриарея, выросла целая сотня рук: он разбил две или три скрипки, скрутил пять-шесть флейт и таким способом тотчас обратил всех музыкантов в бегство, ибо, подобно всем своим собратьям, они берегли свои инструменты больше собственной шкуры.
Из громких увещеваний Олимпии аббат наконец уразумел, кто перед ним. Будучи достаточно богат, чтобы не дорожить инструментом, он храбро нанес Баньеру несколько ударов гитарой, но тот вырвал ее и разнес в щепу о голову галантного клирика.
– Вам повезло, что при мне нет шпаги, – произнес после полученного удара аббат.
– Если дело только в этом – усмехнулся Баньер, – вы сможете получить ее через десять минут.
– Трижды скотина, – вспылил аббат. – Трижды грубиян! Вы прекрасно знаете, что я не стану с вами драться.
– Это еще почему? – взревел Баньер. – А ну-ка, извольте объясниться.
– Прежде всего потому, что я при всей моей близорукости уложу вас, поскольку вы никогда не держали в руках шпаги.
– Кто вам об этом сказал?
– Черт подери! Да это видно по вашим ухваткам грубого мужлана. Кроме того, вам известно, что я аббат, и, следственно, не имею права появляться в дворянской одежде, в которой я был, когда вы нанесли мне оскорбление; а значит, убей я вас или накажи каким-либо иным образом – меня ожидает двойной суд: и светский и церковный. Вот по какой причине вы, господин негодяй, повели себя как человек бесчестный и вдобавок трусливый. Но будьте покойны, я еще до вас доберусь.
Поняв, что он попал в неприятное положение и испугавшись угрозы, сколь бы пустяковой она ни казалась, Баньер разжал руки, и аббат спасся бегством.
Те немногие окна, что выходили на эту улочку, уже распахнулись при звуках баталии. Жильцы зажигали светильники, громко расспрашивали друг друга и пускались в объяснения.
Все это уже попахивало ночной стражей и тюрьмой.
И в самом деле, вскоре из густой темени, окутывавшей угол кармелитской церкви, показались стражники в кожаном снаряжении, и Баньер едва успел ускользнуть в дверь, которую оставила ему отворенной испуганная Олимпия.
Стража, в полном соответствии со своим обыкновением, опоздала прибыть минут на десять и обнаружила на поле битвы лишь обломки скрипок, разбитую флейту и гриф гитары, а потому, путаясь ногами в струнах и изрыгая проклятья, удалилась, чем дело и кончилось.
Но едва избегнув опасности, Баньер тотчас преисполнился былой ярости. Еще несколько минут назад, измученный мыслями о том, как смягчить гнев Олимпии, он нашел теперь повод превратиться в ее обвинителя.
Как только за ним захлопнулась дверь, он скрестил на груди руки, принял самый непреклонный вид и начал дознание.
Его подруга, сначала исполненная нежной заботы (еще бы: ведь его могли поранить!), тут же потеряла всякий интерес к его неистовству и повернулась к нему спиной, предоставив ему возможность возмущаться сколько угодно.
Презрительное молчание разъярило его сильней любой пылкой отповеди. Он устремился за уже вошедшей в свою спальню Олимпией и грубо схватил ее за руку.
Тут наша прелестница, побледнев от боли и стыда, издала вопль раненой львицы, и на него тотчас сбежались служанки.
Баньер жизни не пожалел бы, только бы стереть в порошок всю эту троицу нежных созданий, что встали на пути его ярости и уже изготовились дать ей отпор.
Но тут в полном молчании, воцарившемся после упомянутого вопля, Олимпия откинула рукав пеньюара, и все увидели выше локтя красный и уже начавший лиловеть след пальцев Баньера.
Парикмахерша тотчас бросилась к ней и облобызала кровоподтек со слезами и стенаниями, которые прерывались проклятиями в адрес насильника.
Объятый стыдом, терзаемый угрызениями и страхом, тот укрылся на своей половине.
До десяти часов следующего дня в доме царило полнейшее молчание.
В десять Олимпия позвонила Клер, и та тотчас прибежала в сопровождении парикмахерши, которая покинула дом сразу же после описанной нами сцены, но к утру возвратилась.
Клер было приказано проследить за приготовлением завтрака.
Парикмахерша же осталась наедине с хозяйкой, и та самым равнодушным тоном осведомилась о последних новостях.
– О! – воскликнула парикмахерша. – Он поутру ушел.
Олимпия нашла, что слово «он» было произнесено с каким-то странным напором и что слово это – «он», – ставшее нарицательным именем, не вполне указывало, о ком, собственно, идет речь.
– О ком вы говорите? – сухо осведомилась она. – Кто этот «он»? Парикмахерша тотчас поняла, что оказалась на ложном пути: аббат д'Уарак еще, видимо, не получил привилегии именоваться «он».
– Я хотела сказать, – униженно забормотала она, – что их милость вышли. Однако, – и тут почтенная дама снова воодушевилась, – мадемуазель слишком добра, если при всей своей красоте, таланте и успехе позволяет, чтобы ее делали несчастной.
– Кто вам сказал, милочка, что я несчастна? – высокомерно обронила актриса.
– Эх, сударыня, да разве это не видно?
– Что видно?
– Что вы всю ночь проплакали.
– Вы ошибаетесь.
– Ваши прекрасные глазки почти погасли. А ведь от них весь город без ума!
Олимпия только пожала плечами.
– Вы сомневаетесь, сударыня? – не отставала искусительница.
Ни словом, ни жестом Олимпия не откликнулась.
– Да знайте же, – продолжала парикмахерша, – что есть люди, которые дали бы себя убить за один только взгляд этих глаз, в чью власть вы, кажется, не верите.
– О! – прошептала Олимпия, при всей утонченности своей натуры приятно задетая этой лестью, вернее этой похвалой. – О, я так слабо верю в их власть…
Похвала подобна аромату духов: откуда бы она ни доносилась, женщина всегда уловит ее и оценит.
– Вы даже не ведаете, какую власть имеют такие глазки. Испытайте только – и сразу убедитесь.
– Испытать что?
– Ну, сударыня, поразмышляйте немного. Достойно ли вас, знаменитой артистки, женщины такой красоты, достойно ли отправляться в театр в простом портшезе, жить в глухом квартале, не иметь больше драгоценностей и дожидаться бенефиса, чтобы купить три платья?
– Ну уж это, дорогая, вас не касается.
– Пусть так, – не отставала парикмахерша, прослезившись. – Ругайте, ругайте меня за то, что я люблю вас и не люблю тех, кто мешает вашему счастью!
– Я запрещаю вам говорить о них плохо. Вы поняли?
– Запретили бы лучше им портить ваше прекрасное тело и красть ваши деньги, притом добро бы, чтобы проиграть их, это куда ни шло, а чтобы промотать неизвестно с кем!
– Кто вам сообщил столько полезных сведений?
– Некто весьма осведомленный, уж будьте покойны, сударыня.
– Полагаю, кто-то из тех, что готов жизнь положить за единый мой взгляд?
– И к тому ж платить – что гораздо надежней и, стало быть, реже встречается! – десять тысяч ливров в месяц, чтобы помочь вам вести жизнь, достойную вас.
– Десять тысяч ливров в месяц, – скрывая отвращение, повторила Олимпия. – Как видно, вы делаете мне предложение?
– Да сударыня, притом формальное, – осмелела парикмахерша, сочтя, что приближается миг капитуляции, – сто двадцать тысяч ливров в год, ни больше, ни меньше, выплачиваемые раз в три месяца. И те, что за первый срок, – уже приготовлены: я их собственными глазами видела.
Олимпия встала, высвободила свои роскошные волосы из рук парикмахерши и произнесла:
– Мадемуазель, вас обременили слишком деликатной и сложной комиссией, чтобы за нее не полагалось достойное вознаграждение. Ступайте же, прошу вас, за ним, не теряя ни минуты. Ступайте!
– Как это? – изумилась парикмахерша.
– Полагаю, вы еще не поняли?
– Не поняла чего?
– Повторяю, мадемуазель: покиньте этот дом, и чтобы духу вашего здесь больше не было.
– Но, сударыня, – чуть слышно прошептала незадачливая посланница, – господин не спрятался здесь, господин изволил уйти.
– Ну, конечно, вам трудно понять, как можно отвергнуть сто двадцать тысяч ливров, аккуратно выплачиваемых каждые три месяца, – печально вздохнула Олимпия. – За кого же вы меня принимаете?
– Но, сударыня, судя по тому, что я слышала от мадемуазель Клер, вы не отвергали щедрот господина де Майи?
– Не отвергала то, что я просила у него, мадемуазель, а я много просила у господина де Майи, потому что очень любила его. И теперь от многого отказываюсь ради господина де Баньера, поскольку очень люблю господина де Баньера. Этим все сказано, мадемуазель, и прошу вас, оставьте этот дом.
Побледнев от гнева, парикмахерша пыталась было защититься, но актриса оборвала ее:
– Бесполезно: мне и так все понятно. Более всего вы опасаетесь сейчас потерять обещанные вам комиссионные. А значит, я обязана вам их как-то возместить. Возьмите эти десять луидоров и… прощайте.
Парикмахерша уже протянула руку за деньгами, но ярость внезапно возобладала над алчностью, и она прошипела:
– Сколько добродетели в женщине, которая только год назад ударилась в бега с мужчиной, хотя знала его не более часа!
– Да, понимаю, – кивнула Олимпия. – Разочарование ваше, моя дорогая, объяснимо: вам предлагали раз в двадцать больше, чем я. Но возьмите все же то, что есть, и после моего отказа предложите свои услуги Каталонке. Там они принесут вам больше денег при меньших усилиях.
Глаза парикмахерши внезапно вспыхнули:
– Ах, так? Выгоняешь? Ну, что ж, ты подала мне хорошую мысль, я твоим советом воспользуюсь!
И, швырнув десять луидоров на ковер будуара, она бегом бросилась к Каталонке, жившей недалеко от театра.
С ее уходом Олимпия почувствовала себя вполне счастливой, как человек, сделавший доброе дело и не раскаивающийся в своем поступке.
XXV. НА ЧТО ГОДЯТСЯ ПАРИКМАХЕРШИ
Каталонка, к которой Олимпия послала свою парикмахершу, не питала к мадемуазель де Клев особо теплых чувств.
Редко бывает, чтобы женщина, положившая глаз на любовника другой женщины, не начала изрядно ее ненавидеть, если любовника удается переманить, и ненавидеть смертельно, если любовник этому не поддается.
Впрочем, она может перенести часть своей ненависти и на сохранившего верность возлюбленного.
Вот мы и посмотрим сейчас, как Каталонка истолковала чувства мадемуазель де Клев.
Затем мы безо всяких прикрас сообщим читателю, каковы были соображения Каталонки на сей счет.
– Держу пари, – заявила она, – я догадалась, что с тобой сейчас стряслось.
Каталонка, подобно винам Испании всех времен и театральным чаровницам той поры, была со всеми на «ты».
– Вы догадались? – воскликнула парикмахерша.
– Да.
– И о чем же вы догадались?
– Олимпия тебя выставила за дверь, разве не так, черт возьми?
– И как вы об этом догадались? – вопросила изумленная парикмахерша.
– Задача несложная. Утром у тебя побывал аббат д'Уарак, а он без ума от Олимпии. Если он явился к тебе, то не ради твоей персоны, ведь так? Значит – ради нее. И потому, был он у тебя только затем, чтобы дать тебе денег… а-а, ты вздыхаешь… понятно: не дать, а только пообещать. И посему уже сегодня ты попыталась ненароком передать его любовное признание красотке Олимпии; ну а теперь, поскольку ты вся красная и поскольку ты у меня, а не у нее в доме, понятно: проделка твоя не удалась.
– Да мыслимое ли это дело! – всплеснула руками гостья, без приглашения усаживаясь перед Каталонкой, впрочем не имевшей ничего против.
– И какой же она привела довод для своего отказа? – поинтересовалась актриса.
– Совершенно невероятный.
– Да какой же, наконец?
– Она сказала, что любит господина де Баньера, этого голодранца.
– Что ты, Агата, он красивый мальчик!
– Разумеется.
– А сейчас ты скажешь, что можно прекрасно любить господина де Баньера и притом…
– Да, черт его раздери, разве одно другому помеха?
– Мадемуазель Агата, – рассмеялась Каталонка, – у вас такие слабые представления о морали, словно вы какая-нибудь герцогиня, берегитесь!
– Да будет вам известно, что мне эта ее добродетель обошлась в две тысячи ливров… даже более того – в сотню луидоров!
– Что тут поделаешь, любезнейшая? Придется доказать, что у тебя широкая душа. Что деньги для тебя – прах. И отнестись к потере луидоров философски.
– Это теряя сто луидоров, которые уже просились в руки? – вскричала Агата, выкатив распаленные мыслью о
наживе и остекленевшие от ярости глаза. – О, ни за что! Никогда!
– И все же сомневаюсь, что тебе удастся принудить Олимпию без ума влюбиться в аббата, особенно если он ее вовсе не прельщает.
Агата отвечала на это глубоким вздохом, настолько полным ярости, что он мог бы сойти за легкое рычание.
– Ты предпочла бы иметь дело со мной, не правда ли? – смеясь, заметила Каталонка. – Я женщина добросердечная и не имею привычки так огорчать своих друзей. Но что поделаешь? К иным удача притягивается, как иголка к магниту. Мне просто не везет, а между тем, если ко мне хорошенько присмотреться…
– И к тому же в подробностях, – подхватила Агата.
– По крайней мере лицо у меня живое, – заметила актриса.
– И бедра не хуже, – обронила парикмахерша.
– А ступня какая, – промурлыкала Каталонка, – не говоря уже о щиколотке, что соединяет ее с этой ножкой.
– А ручка-то! – продолжала парикмахерша. – А талия! А стан! – и заключила: – По мне, мадемуазель, одна красивая женщина вполне стоит другой.
– Э, милочка, сама же видишь, что нет. Ведь аббат готов потратить на Олимпию столько, сколько и не думал тратить на меня. Кстати, сколько он ей предлагает?
– Десять тысяч ливров в месяц! – вскричала парикмахерша.
– Черт возьми! Неплохие деньги – это же сто двадцать в год! Какая досада, что этот подслеповатый малый еще не ослеп окончательно.
– Почему досада, мадемуазель?
– Потому что ты бы могла вместо Олимпии привести его ко мне; потому что я бы защебетала этим ее мелодичным, звонким, серебряным голоском, который я так хорошо умею передразнивать, что у нас в фойе все покатываются со смеху. И я сказала бы аббату с чувством, тоже на манер Олимпии: «Сударь, я порой отказываю в том, о чем меня просят. Но я уступаю, когда ждать перестают. Так вот, я ваша!»
– О! – вырвалось у Агаты.
– А потом, коль скоро он был бы слепым…
– Что потом?
– Боже, как ты тупа! Я заработала бы эти десять тысяч ливров с той же чистой совестью, что и она, ручаюсь тебе!
– А я…
– А ты получила бы свои две тысячи четыреста ливров.
Парикмахерша обеими руками так вцепилась себе в волосы, что чуть их не вырвала с корнем.
– Не отчаивайся, – усмехнулась Каталонка. – Лучше выколи ему глаза.
– Ах, мадемуазель! Вы еще находите мужество шутить…
– А какого дьявола, по-твоему, мне теперь делать? Или ты хочешь, чтобы я утопилась, повесилась, угорела?
– О, что вы, я ничего подобного не предлагаю, ведь это был бы слишком большой грех; мне бы только хотелось, чтобы вы вознегодовали на то, что Баньер нам мешает…
– Ну, Баньер-то мешает не нам, а тебе; признайся, что все дело в твоих двух тысячах четырехстах ливров, это они тебе покоя не дают.
– Знаете, на вашем месте, – не успокаивалась Агата, глаза которой так и сверкали от злобы и алчности, – на вашем месте я сделала бы все, чтобы наш замысел удался без осечки и Олимпия приняла-таки ухаживания аббата д'Уарака…
– И как бы ты поступила?
– Что ж! Я, то есть Каталонка, отбила бы у мадемуазель Олимпии ее любовника.
Актриса расхохоталась.
– Да, да, да, – продолжала парикмахерша, – говорю вам, это средство! Верное средство: она быстро проведала бы, ее друзья постарались бы ей рассказать, а коли не они, вы бы сами все выложили. Олимпия горда, как сама Роксана, неверности она не простит; она порвет с изменником и с досады, может быть, даст мне заработать наши две тысячи четыреста ливров.
– Ты все говоришь наши, сделай уж милость – говори мои…
– Я говорю «наши», потому что, если вы возьмете на себя господина Баньера, я поделюсь с вами тем, что получу от аббата. Попробуйте, я прошу, я умоляю вас, постарайтесь отнять у Олимпии господина Баньера! Вам так легко это сделать! Тем более что, как вы сами сейчас сказали, Баньер – красивый мальчик.
– Э! – вскричала сумасбродка, закатываясь смехом еще громче, чем в первый раз. – Не думаешь ли ты, что я только сегодня разглядела достоинства этого молодого человека? Да я его захотела еще полгода назад.
– Что ж, в таком случае, – с восторгом вскричала парикмахерша, – дело сделано!
– Дуреха, – пожала плечами Каталонка. – Если я его захотела полгода назад, дело тогда и было бы сделано, будь это возможно.
– Тогда почему же оно еще не сделано?
– Есть одно изрядное препятствие. Мы попали точь-в-точь в положение Арлекина, который хочет взять в жены Коломбину: брак был бы заключен, если б все зависело от Арлекина. К несчастью, надобно и согласие Коломбины, а Коломбина не дает своего согласия.
– Вот еще!
– Все именно так, как я говорю, дорогая моя: Коломбина-Баньер отвергает Арлекина – Каталонку.
– Да вы хоть глазки-то ему строили?
– Я не только нежные взгляды бросала, но даже призывные, тут уж не просто глазки – пара рыболовных крючков! Иосиф, и тот был менее неискушен и более пылок.
– Так он отказался?
– Наотрез.
– Значит, я погибла, – с отчаянием в голосе промолвила парикмахерша.
– Ах, черт! – протянула Каталонка. – Если бы ты изловчилась привести его ко мне как-нибудь вечерком или меня провести к Олимпии, да изловчилась бы проведать и сказать мне, какие духи Олимпия предпочитает в одиннадцать часов вечера, и как именно желает Баньеру доброй ночи в двенадцать – вплоть до того, как она держит свечку, – ручаюсь, дело бы выгорело.
– О, это было бы дивно! – мечтательно произнесла парикмахерша.
– Дивно, вот-вот, самое точное слово! А поскольку я великодушна и мое главное желание – прибрать к рукам Баньера, то, если мы преуспеем, я его забираю, ни в малой степени не посягая на твои сто луидоров.
– Гм! Как же быть? – пробормотала Агата.
– Проклятье! Это уж меня не касается. Выбери вечер, когда Олимпия будет играть или когда ей придется задержаться в театре на собрании труппы; найди, изобрети, создай препятствие для ее возвращения, а в это время я проскользну в ее спальню, улягусь в ее кровать и усну так крепко, что никакая сила меня не разбудит.
– Но если она войдет и застанет вас рядом с Баньером?
– Что ж, нам ведь это и нужно: огласка, скандал.
– Как так?
– Это же еще хуже, чем если бы Баньер сам ко мне пришел, ведь этот бедняга будет застигнут в собственном доме, под кровом Олимпии, в супружеской спальне. Мы их поссорим так, что уж им не помириться ни в этом мире, ни в том. Ну, о чем ты там еще раздумываешь?
– Ах! Мне думается, мадемуазель, это очень уж сложно – то, что вы мне сейчас предлагаете.
– Как знаешь, моя душечка! – вновь пожала плечами
Каталонка. – Раз ты отказываешься потрудиться ради себя самой, я возьмусь за дело собственными силами. Пока мы об этом болтали, у меня разыгрался аппетит.
– И вы…
– И я собираюсь пустить в ход зубы…
– Ах, Бог мой! – внезапно вскричала парикмахерша.
– Ну же? Что еще?
– О! Какая мысль!
– Ты, часом, не спятила?
– Мадемуазель, есть прекрасная мысль.
– Говори же, только поживей.
– Да, выход найден, мадемуазель, считайте, что все улажено.
– И мне достанется Баньер?
– Гм… это нет.
– Так что же я тогда получу? Предупреждаю: я непременно намерена что-нибудь да получить.
– Вы получите десять тысяч ливров.
– Ты бредишь.
– Отнюдь нет, отнюдь.
– Так что ты собираешься делаешь?
– Я все поменяю местами.
– Ну, тут уж я совсем ничего не понимаю.
– У вас ведь нет резко выраженного отвращения к нашему бедному аббату д'Уараку, мадемуазель?
– У меня, к аббату?
– Ну да, к нему. Он же, как бы там ни было, довольно мил.
– А если допустить, что я питала бы к нему склонность, что бы это нам дало?
– О, это вы сейчас сами, сами увидите.
– Да я если чего и желаю, так только увидеть это. Но ты же мне ничего не показываешь!
– Есть иной путь вместо того, чтобы помочь вам пробраться к Олимпии, что было бы для нас сопряжено с тысячей препятствий, да и не дало бы ничего или почти ничего.
– Как это почти ничего?
– Да очень просто. Даже если предположить, что все получится, как вы хотите, то есть Баньер не заметит подмены и Олимпия вас застанет вдвоем, – короче, все пройдет наилучшим образом, где гарантия, что Олимпия не простит Баньера? Кто поручится, что объяснение случившегося не обернется так, что мы окажемся посрамлены? И наконец, разве невозможно также, что Олимпия, хоть и поверит в виновность Баньера, после его измены останется такой же несговорчивой, как была до сих пор?
– Так ты, что же, полагаешь, она добродетельна?
– Увы!
– В сущности, – призналась Каталонка, – все это и впрямь возможно; однако я ничего не теряю.
– Так-то оно так, да ведь и я ничего не приобретаю. Нет, нет и нет! Я придумала кое-что получше: раздобыть для вас десять тысяч ливров без всякого ущерба для Баньера.
– Ах, девочка моя, то, что ты предлагаешь, – это же золотое дельце!
– Мой план таков…
– Слушаю тебя.
– Аббат, давая мне то поручение, о котором вы знаете, в случае успеха предоставил мне полную свободу действий. Иначе говоря, он мне предложил нанять хороший меблированный дом, чтобы ему принимать там Олимпию, которая в первые дни этого нового союза, быть может, сохранит по отношению к своей прежней связи достаточно деликатных чувств, чтобы попросту не вышвырнуть Баньера единым махом за дверь. К тому же аббату приходится соблюдать известную осторожность, он ведь и сам женат на госпоже Церкви.
– О, со времен Регентства наши аббаты так привыкли пренебрегать этим браком ради вольной холостяцкой жизни…
– Неважно: я знаю, что говорю, и путь к цели мне ясен.
– Так вперед же!
– А на чем я остановилась?
– Ты как раз добралась до меблированного дома.
– Ах, да! Так вот: вместо того чтобы сообщить аббату об отказе Олимпии, я принесу ему весть о ее согласии.
– Берегись!
– Не перебивайте меня.
– Но как же быть с пресловутой добродетелью Олимпии?
– Скажем так: оно мне на руку; именно эта добродетель поможет мне сплести сеть. Я обставлю наше предприятие всеми видами препятствий, пальбой и заграждениями, как бывает при осаде хорошо укрепленных крепостей. Если надо, я потрачу добрую неделю на то, чтобы вытянуть для аббата ее «да»: на каждую букву этого слова у меня уйдут дня три-четыре.
– В добрый час!
– Наконец, когда дом будет нанят и все приготовлено, я объявлю, что красавица согласна только на тайную встречу и объяснение.
– До сих пор все выглядит недурно. Однако как ты собираешься выкрутиться в последний момент?
– Очень просто! В последний момент появитесь вы.
– Я?
– Разве вы не сказали, что не питаете отвращения к аббату?
– Я не питаю отвращения ни к кому, я же не какая-нибудь кривляка вроде Олимпии.
– Что ж! В час свидания там будете находиться вы.
– Да объяснись же толком, несчастная, не тяни! Ты уже целый час томишь меня.
– Та же фигура, тот же голос, та же красота, а может, и получше, особенно в потемках.
– Ода!
– План, я считаю, отменный, не так ли?
– Великолепный. Но его хватит на полчаса.
– Почему же на полчаса? Ведь аббат близорук, как крот, не так ли?
– Именно потому, что он близорук, – вздохнула Каталонка, – ему захочется увидеть больше, чем самому зоркому.
– Э, тут вам беспокоиться не о чем! Мы заключим условие. Помните историю Психеи? Я видела про нее балет.
– Так что же?
– Психее было запрещено дотрагиваться до светильника.
– Но Психея ведь зажгла его?
– Потому что она женщина, аббат же мужчина, и мужчина влюбленный.
– Но если в конце концов он его все-таки зажжет?
– Что ж! Если он это сделает, черт побери, тем хуже; а может быть, тем лучше для него.
– Для меня важно, что будет в наихудшем случае.
– Даже если предположить и такое, свои десять тысяч ливров вы все равно получите, как и я – мои две тысячи пятьсот.
– Ну да, и аббат поднимет крик, запрет нас, чего доброго, в какой-нибудь Фор-л'Эвек!
– Д'Уарак будет молчать – это в его интересах. Как вы полагаете, аббат, который без единого словечка снес взбучку Баньера и удары гитарой, примется болтать о столь невинном обмане? Нет уж, такую подмену он вытерпит еще безропотнее, вот увидите.
– А ведь и впрямь одно удовольствие: залюбуешься, как ты все это ловко придумываешь, милочка!
– Так за чем же дело стало? Ну? Вы хотите или не хотите?
– И что было бы всего забавнее, – заметила Каталонка, возвращаясь к обсуждению плана, – что было бы всего
любопытнее, это если бы наше плутовство так и осталось нераскрытым, а мы бы затаились, удовлетворившись десятью тысячами ливров, полученными за единственную встречу, – тут бы наш аббат вспылил, стал обвинять во всем Олимпию, а она бы и знать не знала, как оправдаться.
– Ах, какой соблазнительный поворот! К тому ж, разразись такой скандал, Баньер, который со своей стороны не лишен чувствительности, тоже покинет Олимпию и окажется в полном вашем распоряжении.
– О! Это возможно, и полагаю, весьма вероятно.
– И это придаст вам решимости.
– Конечно, да!
– Так что, за дело?
– За дело.
– И вы мне позволяете действовать по моему усмотрению?
– Я тебе позволяю действовать по усмотрению дьявола, это будет еще лучше.
– Вы не отступите? Слово порядочной женщины?
– Слово Каталонки! Не хочу тебя обманывать.
– Стало быть, уговор?
– По рукам! – вскричала Каталонка, с размаху хлопнув своей маленькой ручкой по широкой, пухлой ладони парикмахерши.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?