Текст книги "Две пары"
Автор книги: Александр Эртель
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
VII
Через семь дней ответа на письмо не получилось, и Сергей Петрович объявил Федору, что едет сватать. Федор согласился на это без особой решимости; даже, как показалось Сергею Петровичу, с необыкновенною вялостью и безучастием. Но Сергей Петрович и Марья Павловна настолько были увлечены новою для них процедурой сватовства и настолько были уверены, что «делают счастье» Федора, что не обратили никакого внимания на его настроение, разве что немножечко подосадовали. Гораздо более их занимал вопрос, как ехать Сергею Петровичу: парадно ли или просто, – и после долгих разговоров с ссылками на «литературу предмета» решили, что парадно, но «не выходя из своей роли». Запрягли тройку лошадей в наборную сбрую; Сергей Петрович оделся, как одевался для визитов; кучер натянул плисовую безрукавку, надел шляпу с павлиньим пером и голубую рубаху, и Сергей Петрович торжественно пустился в путь, сопровождаемый пожеланиями Марьи Павловны, любопытными взглядами плотников и всей дворни. Один Федор не вышел проводить барина и даже не поглядел на сборы сосредоточенно и серьезно он делал давно обещанный валек кухарке Матрене.
Был праздник, и народ, гулявший по улицам деревни, немало изумился, когда звенящая и сверкающая наборною сбруей тройка Сергея Петровича остановилась около избы Ивана Петрова. Весть о сватовстве быстро, однако же, обежала улицу, и толпы ребят, девки, бабы двинулись к избе Ивана Петрова. Когда тройка подъехала к избе, Иван Петров сидел на завалинке рядом с маленьким седеньким старичком, Степаном Арефьевым из Лоскова.
– Я к тебе в гости, Иван, – сказал Сергей Петрович, выпрыгивая из коляски и быстро подходя к мужикам.
Его уже начинала смущать многолюдная улица и особенно ребята, с шумом бегущие к избе. Мужики встали, приподняли шляпы, Сергей Петрович тому и другому неловко сунул руку. В избе хлопнуло окошечко, на мгновение показалось в нем лицо Лизутки, затем послышались ее торопливо удаляющиеся шаги и резкий стук двери.
– Вот, кум, до каких времен дожили, – сказал усмехаясь Степан Арефьев, – баре к мужикам стали в гости ездить.
– Отчего же не ездить? – спросил, косясь на него, Сергей Петрович. – Мы соседи.
– Это что говорить: знамо, суседи!.. Кум-то, може, не помнит, а я-то помню еще: хоро-о-ший сусед жил около нас…
– Кто старое помянет, тому глаз вон. Ты ведь знаешь это?
– Как не знать! Да я разве колю тебя? Я ведь так, к слову пришлось. Я насчет того – баре-то ноне обходительны. Вот у Кочетковских такой-то недавно проявился… То-то обходителен, то-то ласков; а к чему дело довелось: двести десятин лесу оттягал! А то давай бог, давай бог!.. Ну, я пойду, кум Иван! Наша конпания, видно, тебе не под стать. Пойду, може, как-нибудь тройку с бубенцами подберу… Хе, хе!
– Да ты будет язвить-то, Степан Савельич, – сказал Иван Петров. – Чего подкопы-то подводишь? У нас гости все равны. Иди-ка в избу.
Но Арефьев торопливо раскланялся и мелкими шажками пошел к плетню, около которого была привязана его лошадь.
– Экая заноза этот кум Степан, – проговорил Иван Петров, – уцепился в человека точно зубом! – И он весело и насмешливо посмотрел на Сергея Петровича. – Ну, что ж, Сергей Петрович, коли в гости – просим милости в избу. Мы гостям рады… Чего не видали, пострелята! – сердито огрызнулся он на ребят, присыпавших к избе.
В избе, кроме Митревны, сидевшей подгорюнившись около печки, никого не было. Но стол был покрыт чистою скатертью, на нем лежала коврига пшеничного хлеба и стоял штоф водки с зеленоватым стаканчиком. Митревна, не отымая ладони от щеки, медленно встала, низко поклонилась Сергею Петровичу и на тихие слова мужа тотчас же вышла, принесла нарезанную ветчину на деревянной тарелке, с поклоном поставила ее против Сергея Петровича и снова уселась около печки.
– Ну, что ж, Сергей Петрович, выпей с дорожки-то!
Иван Петров налил стакан и, поднявшись с места, поднес его гостю. Сергей Петрович взял стакан и сразу вылил себе в рот, торопясь проглотить и обжигаясь. «Черт знает, какая гадость!» – подумал он, с усилием сдерживая гримасу, и тут же вспомнил, что, по обычаю, ему не следовало пить первому. «О, черт возьми!» – рассердился он на себя и вдруг ему захотелось как можно скорее отделаться.
– Я к тебе по делу, Иван Петров, – сказал он, отодвигая тарелку с ветчиной и облокачиваясь на стол. – Ты знаешь, я дарю Федору свою чересполосную землю в Ягодном.
– Так-с.
– Это очень выгодно для Федора и вообще это отлично устраивает его судьбу. Ты как думаешь?
– Наше дело сторона, Сергей Петрович. В своем добре всякий волен… А наших тут делов нету.
– Нет, ты понимаешь, что я хочу сказать? Я хочу, чтоб он женился на твоей дочери.
– Как так, чтоб женился? – нахмурившись спросил Иван.
– У нас девка, чай, не безродная какая, – оскорбленным тоном вмешалась Митревна, быстро выпрямляясь и недружелюбно взглядывая на Сергея Петровича, – у ней отец с матерью есть. Вламываться в чужие дела кабыть не пригоже.
– Но какие вы странные!.. Я вовсе не вмешиваюсь. Вы меня не поняли… Я просто сватаю за Федора.
– Помолчи, – коротко сказал Иван Петров жене и обратился к Сергею Петровичу: – У нас девка на выданье, об этом что говорить. Ты ли сватаешь, другой ли кто, – мы милости просим. Только тут не подходящее дело, Сергей Петрович.
– Чем же не подходящее?
– Малый нам неизвестен.
– Принесла откуда-то нелегкая, прости господи, из-за тридевять земель… – вступилась было Митревна.
– Помолчи, Агафья, – остановил ее Иван.
– Но как же неизвестен, когда сам же ты собирал о нем справки?
– Какие такие справки?
– Да сколько он зарабатывает, какого поведения и тому подобное.
– Это я верно, что спрашивал у вашей милости. Но только отдавать за чужака мы не согласны.
– Какой же чужак? Ведь я русским языком говорю тебе, что дарю, – слышишь ли? – дарю ему землю в Ягодном.
– Что ж земля, Сергей Петрович? Землю можно продать – и поминай как звали.
– Невозможно продать. Я дарю только с тем, что он женится на Лизе и вся его семья переселится сюда.
– На этом много благодарны. Но как же теперича семейские его – согласны переселяться?
– Разумеется, согласны… Еще бы!.. То есть, собственно говоря, от них еще не получено ответа, но как же сомневаться? Ты сообрази: даровая земля, чернозем!
– Так-с… – И Иван Петров с непроницаемым выражением на лице побарабанил пальцами.
– Двадцать одна десятина! – кипятился Сергей Петрович, вскакивая с лавки. – Вода! Лес! Грибов одних сколько!
– Землю мы знаем.
– Ну, согласись сам, как же отказываться от такой земли? Ведь это надо быть дураками, идиотами!
– А, значит, касательно переселения ответа еще не было?
– Да что тебе в ответе, Иван?.. – И, оскорбленный недоверчивостью Ивана, взволнованный ожиданием отказа и желанием спасти от неминуемого крушения свои и Марьи Павловны планы, Сергей Петрович решительно произнес: – Наконец Федор прямо заявляет, что если отец на переселение не согласится, он идет к тебе в зятья.
– А как же насчет земли? Земля, значит, останется ни при чем?
– Но ты сам желал взять его в зятья… О земле тогда речи не было! – воскликнул Сергей Петрович.
– Ежели без земли, мы и здесь женихов найдем, – сухо ответствовал Иван.
– Чтой-то ты, Петрович, в самом деле? – опять вмешалась Митревна. – Чтой-то Лизутка-то у нас… Перестарок какой?.. Гляди, с людьми сколько годов хлеб-соль водили… Кум Степан пороги все обил. Аль неволя за первого встречного отдавать?
– Твое дело впереди, помолчи.
– И сватаются-то не по-людски, – не унималась Митревна. – Барское ли дело в сватах ходить?
– Хорошо, – сказал Сергей Петрович, страшно сконфуженный ядовитым замечанием Митревны и давно уже утративший необходимую трезвость мыслей под влиянием стакана отвратительной водки и отвратительной неловкости своего положения, – хорошо: если вы согласны отдать Лизу за Федора, я дарю землю… Я даже сделаю так: сделаю дарственную запись на имя Лизы, то есть хозяйкой земли будет Лиза. Но это в таком случае, если Федоров отец не согласится на переселение. Надеюсь, теперь все отлично?
Иван подумал.
– Как, Агафья, а? – спросил он.
– Что ж как? Мне замуж нейти. Спроси девку. Ноне матерей-то не больно слушаются.
– Ин, поди, спроси ее… Где Лизутка-то?
Митревна, вздыхая и бормоча какие-то неблагосклонные слова, удалилась из избы.
– Ну, сват, выпьем, что ли! – сказал развеселившийся Иван. – Девку ты у меня выхватил вот как… Из рук выхватил. И не чаял я быть ей за Федором… Ну, судьба! Недаром говорится: «Суженого-ряженого конем не объедешь». – И прибавил с легкою насмешливостью: – Да как ведь и свату-то такому отказать!
В согласии Лизутки, по-видимому, никто не сомневался; и действительно через несколько времени вошла заплаканная Митревна и объявила, что Лизутка «из родительской воли не выходит» и что Федор ей «не противен».
Сергей Петрович выехал из деревни совершенно отуманенный. Голова его была тяжела как свинец и кружилась. Во рту стоял противный вкус сивухи. За всем тем он довольно отчетливо припомнил подробности сватовства и даже струсил, что наобещал от имени Федора то, на что Федор никогда его не уполномочивал. «Невозможно же, черт возьми, чтоб отказались от даровой земли!» – утешал он сам себя, подъезжая к хутору, и в нем возникло было легкомысленное намерение скрыть от Федора, что он должен идти «в зятья». К счастью, он вспомнил, что Иван Петров, провожая его, обмолвился такими словами: «Как-никак, а надо бы с малым переговорить… чтоб без сумления!» Приехав, он тотчас же позвал Федора и нетвердым языком сказал ему:
– Ну, поздравляю. Можешь венчаться, когда захочешь.
– Как же, Сергей Петрович, соглашаются? – спросил просиявший Федор.
– Э, брат, это история, тово… сложная история. Одним словом, землю я дарю. Или пускай переселяются, или ты идешь в зятья, и я землю дарю твоей невесте… Вот как, брат! Дарю, дарю во всяком случае.
– Как так в зятья, Сергей Петрович?! – воскликнул встревоженный Федор.
– Ну, уж, брат, в зятья! Ничего не оставалось делать. Этот твой будущий тестюшка такая, я тебе скажу, шельма… И старичишка еще язвительный вертелся тут… Как его? Арефьев, что ли?
– Да ведь невозможно, Сергей Петрович.
– Вздор, вздор. Одним словом, поздравляю. И дарю землю.
– Э-эх, братцы мои! – Федор с сокрушением почесал затылок.
– Да не откажетесь же вы от даровой земли, черт бы вас всех подрал! – с негодованием закричал Сергей Петрович.
– Так-то так…
– Ну, стало быть, нечего и разговаривать. Ступай! Хлопочешь тут за вас, стараешься…
– Я бы, вы сами знаете… – оправдывался Федор. – Я уж и не знаю, как благодарить вас, Сергей Петрович, – и, подумав мгновение, тряхнул волосами и сказал: – Ну, значит, дело сделано, семь бед – один ответ… Будь по-вашему, Сергей Петрович.
Марья Павловна гуляла, когда приехал Сергей Петрович. Возвратившись и услыхав, чем кончилось дело, она хохотала как безумная и была необыкновенно рада. Она теперь твердо убедилась в благополучном завершении своего великодушного плана и не могла понять, отчего Сергей Петрович все-таки беспокоился.
– Но Федор же согласился?
– Н-да, но знаешь, есть в нем какой-то червь… то есть, понимаешь ли, червяк какой-то.
– Притом это ведь в решительном случае? От земли, ты говоришь, не откажутся?
– Помилуй, даровая земля… Грибы… Утки!
– Да и я думаю: совершенно неестественная вещь крестьянину пренебречь землей. Везде такое малоземелье, и притом, ты говоришь, болото там, где они живут?
– Совершенное болото! Понимаешь ли, кочки этакие и травка, травка… Это сделано… Тпфу! Доказано статистикой… нижегородскою статистикой.
Возбужденный вид Сергея Петровича и его заплетающийся язык очень подходили к веселому настроению Марьи Павловны; целый вечер она смеялась над ним и, шаловливо путая ему прическу, повторяла:
– Сват, сват!.. Настоящий сват!
Весь август, а затем и половина сентября прошли, а между тем Федору не приходило ответа. Насчет свадьбы все было решено, обо всем Иван Петров переговорил с Федором основательно. Вместо обычного в таких случаях «пропоя» они скромно распили полштоф в кабаке. Но с Лизуткой Федор виделся уже гораздо реже: Митревна почти не отпускала ее от себя. Правда, по воскресеньям Лизутка, как и прежде, выходила «на улицу», но там около нее неотступно торчала меньшая сестренка и по приходе домой обо всем рассказывала матери. Ближе к осени в Лутошках пошли слухи о других свадьбах. «На улице» стали иногда «обыгрывать» женихов и невест; у иных невест собирались уж вечёрки. И хотя во дворе Лизутки вечерок не собирали, а следовательно, Федор и не мог бывать на них, но ему пришлось все-таки выслушать от девок песни, с которыми провожают жениха с вечерок. Играли они ему и «Розан, мой розан, виноград зеленый», и «Вьянули ветры по полю, грянули веслы по морю», а затейница и песенница Фрося припомнила старую забытую песню: «Не разливайся ты, тихий Дунай»…
Митревна все время была не в духе. Не то что ей не нравился жених, но ей все как-то не верилось, что он останется в Самаре. Затем он все-таки оставался для нее чужим человеком: и повадка, и речь его, и манеры одеваться в синюю рубаху, в «пинжак», – все ее смущало. Не знала она ни родни его, ни «породы», зная которую можно было бы с уверенностью сказать: «У них в роду пьяниц не было», или: «Ихний и род-то весь непутевый». За Федором же стояла темнота. Кроме того, претило ей, что дело делается «не по-людскому»: свататься приезжал барин, не было «пропоя», не указал Петрович быть вечеркам, медлили для чего-то собирать «подневестниц» для шитья и, главное, – о «сговоре» ни Федор, ни Петрович не говорили ни слова. Да какой же и сговор, коли Федор один как перст здесь? Ни родни, ни знакомых. Не звать же господ на сговор, – это уж совсем «люди осудят». Митревна часто вздыхала, поглядывая на свою девку, и слезинки незаметно капали из ее глаз. И часто мысли ее обращались к Мишаньке Арефьеву: «Эдакий тихий да работящий парень! – думала она. – И чем бы не взял? То ли ростом, то ли дородством, то ли из лица не вышел?.. И все-то бы по обычаю, все-то бы не на смех людям… И род-то весь известный, и знакомство сколько годов водили, а теперь, поди, вот: просватали невесть за кого! У людей игры, вечерки, а у нас – стыда головушке! – ровно как таимся, ровно как хоронимся от людей».
– Петрович, – решилась наконец она сказать, оставшись одна с мужем, – ты бы поговорил нареченному-то: негоже эдак без роденьки!
– А чем негоже?
– Да будто не по-людски. Чтой-то воровским обычаем делаем!.. У людей игры, вечерки, а у нас и про «сговор» не слыхать, когда будет. Пускай бы хоть родители приехали.
– Поедут тебе киселя хлебать.
– Ну, сестра у него… Хоть бы сестра приезжала, авось ничего с ней не стрясется… Зазорно эдак-то, Петрович. Уж и спрашивают, спрашивают, а я и сказать не знаю что. Живем на миру, хорониться-то словно бы нехорошо. Пра, поговори.
Иван Петров про себя согласился с женой и при первом же случае «поговорил» с Федором.
– Это мы живым манером оборудуем! – нимало не задумываясь, ответил Федор и, не смущаясь тем, что еще не получил ответа о «даровой земле», попросил господ написать новое письмо, где приглашал к себе «на сговор» и на свадьбу родителей и сестру и послал для этого двадцать рублей денег.
Вообще с самого времени сватовства мысли Федора заметно изменились иди, правильнее сказать, изменилось его настроение. Он почувствовал в себе какую-то свободу, смелость, и чем дольше не приходило ответа, чем меньше становилось надежды на родительское согласие, тем свободнее и смелее делалось его настроение. Бесповоротно решенное без его участия дело о сватовстве, казалось, сразу уничтожило его зависимость от нижегородской деревни, порвало его связи с нею и вместе с тем вознесло на большую высоту его помыслы о личной своей судьбе. Даже господа заметили, что Федор стал каким-то легкомысленным. Это проявлялось и в мелочах: прежде, разговаривая с Сергеем Петровичем о постройке, Федор стойко и дельно высказывал свое мнение и – решительно всегда заставлял Сергея Петровича соглашаться с собой. Теперь, напротив, стоило Сергею Петровичу выразить свои взгляды, и Федор поспешно соглашался с ними. Очень часто от этого быстрого соглашения по постройке происходила нелепица. И тогда Сергей Петрович сердился и на себя, и на Федора. Федор же подобострастно извинялся и с преувеличенною готовностью исправлял нелепицу. Сергей Петрович находил, что Федор удивительно изменился к лучшему, и если он кажется немного легкомысленным, то лишь оттого, что стал кротче, мягче, уступчивее. «Вот в чем сказывается благотворное культурное влияние женщины!» – говорил Сергей Петрович. Марья Павловна не соглашалась. Она откровенно говорила, что Федор казался ей гораздо, гораздо умнее и самостоятельнее, но прибавляла к тому, что, конечно, это все пройдет, потому что ясно как день, что страстная любовь к Лизе сделала его таким. «Ему теперь ни до чего нет дела, кроме любви, заполонившей все его чуткое, отзывчивое существо!» – говорила Марья Павловна.
С хлебом почти убрались. Бесчисленные «шкирды» пестрили господские и купеческие поля. Около деревень день ото дня вырастали островерхие клади. На гумнах и на выгонах лошади топтали снопы, как, вероятно, топтали они их во времена Геродота. В версте от хутора с утра до ночи торжественно гудела и лязгала поршнем паровая молотилка. К Волге тянулись обозы с рожью и пшеницей. На пристанях кипела работа, без конца сновал оборванный, опухший, отчаянный люд с кулями за спиною. Караваны барок нагружались и уходили вверх по Волге, и далеко разносился по ее берегам непрерывный угрюмый рев буксирных пароходов. Воздух прояснялся все больше; по утрам стояли чувствительные холода, и леса багровели, желтели, роняли лист.
VIII
Марья Павловна первый раз во всю свою жизнь проводила осень в настоящей русской степной деревне. И эта осень странно и приятно раздражала ее нервы, прихотливо изменяла ее настроение. Никогда она не чувствовала себя бодрее и вместе с тем никогда не чувствовала такой сладкой грусти, такой сладкой потребности слез и меланхолического раздумья. На народе, в виду суеты рабочих на молотилке, слушая веселый скрип телег с возами пшеницы, вдыхая в себя здоровый и сытный запах хлеба, – ей было так хорошо и такой призыв к делу, к движению чувствовала она… И вдвоем с Сергеем Петровичем ей было хорошо. Но случалось, что она уходила далеко в поле, подымалась одна на возвышенности, гуляла в лесу, и тогда тихая печаль ее преследовала. Вот видела она, что равнина лежит перед нею пустынная, обнаженная, и как-то необычайно широко раздвинулись дали, зовущие к себе, уходящие без конца… И нет человека во всем пространстве. И долго, долго безмолвствует над нею прохладная бледно-голубая высь, бывало, вся звенящая голосами певчих птиц и теплая, как чье-то близкое дыхание… Долго безмолвствует, пока в высоте, недоступной глазу, послышится звук, напоминающий отдаленный звук трубы, и протяжно, торжественно, унылыми переливами поплывет над окрестностью. Это летят журавли. И Марья Павловна долго всматривалась в сторону их однообразного «турлыканья» и замечала наконец черные точки, медленно, правильным треугольником подвигающиеся к югу… И простор обнаженных полей казался ей еще более значительным и унылым, синяя даль еще неотступнее звала к себе.
Леса были красивы в пестром разнообразии своей листвы. Березы походили на янтарь; липы оделись багровым цветом; дуб был точно из старой, потускневшей бронзы… Но запах увядания, запах тлеющих листьев, подобный запаху вина, странная разреженность внутри леса – широкие просветы там, где прежде была густая тень, придавали красивому лесу характер тихого и меланхолического прощания с жизнью.
И, однако, этот умирающий лес, этот безлюдный и бесшумный простор полей, эти широко разверстые дали влекли к себе Марью Павловну, влекли тою сладостью грусти, для которой не было у ней объяснения. Подолгу просиживала она где-нибудь на возвышенности или на опушке леса, охватив руками колени, не замечая слез, обильно текущих по лицу, безропотно отдаваясь наплыву меланхолических впечатлений. Чего ей недоставало, о чем она плакала – она сама не знала; она была счастлива; она любила жизнь и людей, среди которых жила. И все-таки тесно было ее душе; она чувствовала, что зовет ее куда-то. Кто зовет – она не знала. Временами ей хотелось определить это состояние безотчетной грусти. И она принималась думать. Она нарочно воображала о Дмитрий Арсеньевиче, о Коле, о своей прежней жизни. Но ведь знала же она, что прежняя ее жизнь была хуже, пошлее, бесцветнее теперешней ее жизни; что Коля приедет с братом и проживет все лето, наконец она может хоть завтра же ехать и повидать его; что Дмитрий Арсеньевич преуспевает и вообще очень благополучен. Все она знала, и в этом не могла скрываться причина ее грусти. И потому еще не могла скрываться в этом причина ее грусти, что тогда не было бы в ней сладости, не вызывала бы она таких тихих, незаметно текущих слез. И не могла объяснить Марья Павловна, что с нею, что с ее душою.
Нельзя сказать, что Марья Павловна стала добрее – она и так была добра; не то что отзывчивее – она и так отличалась чрезмерною отзывчивостью, – но стала душевнее, сердечнее, мягче. Задумчивость, часто набегавшая на ее черты, придавала им особую кротость; и все-то ей хотелось сделать что-нибудь необыкновенно хорошее, и все-то ей казалось, что она накануне этого «хорошего» и живет теперь так себе, пока – живет хорошо, счастливо, но не со всею полнотой.
Раз, перед вечером, – Сергей Петрович только что на целую неделю уехал на пристань, – Марья Павловна возвращалась домой с своей обычной прогулки и, подходя к хутору, оглянулась: ее нагоняла телега. Она посторонилась с дороги, ответила на поклон мужика, правившего лошадью, и женщины, покрытой темненьким платком, одетой в полушубок и в набойчатый синий сарафан. И лицо женщины поразило ее: такое оно было унылое, сосредоточенное, с глубокими впадинами около глаз и скорбным выражением на вдавленных, крепко сжатых губах. Около женщины сидели дети – мальчик лет семи и таких же лет девочка. Они робко и любопытно посмотрели на барыню. Телега в глазах Марьи Павловны повернула на хутор. «Кто бы это мог быть?» И Марья Павловна подумала, что женщина непременно нуждается в чем-нибудь, непременно «несчастная». Она почти бегом поспешила к хутору. Сердце ее уже горело жалостью.
Оказалось, что это приехала с своими детьми сестра Федора. Самого Федора не было на хуторе: все плотники чинили закрома в полевом амбаре. Марья Павловна тотчас же приказала позвать женщину с детьми в кухню, накормить и напоить ее чаем. И когда уже женщина и дети поели и напились чаю, горничная Стеша, удерживая смех, вошла к Марье Павловне и сказала:
– Вот, сударыня, сюприз Федору! Сестра-то приехамши отговаривать его.
– Как отговаривать?
– Да не согласны на свадьбу. Тут сидит, слезы утирает!..
– Что же это они, с ума там сошли?
– Известно, деревенщина. Я и то убеждаю ее: вот, говорю, какие вы бессовестные, господа беспокоятся из-за вас, хлопочут… Он, говорит, тогда не кормилец нам, то есть, что будто бы он откажется вспомогать в их бедности.
– Вздор какой-то. Позовите ее, пожалуйста, ко мне.
И, волнуясь, Марья Павловна прошла в маленькую комнатку около будуара. Несколько спустя туда несмело вошла женщина, подталкивая перед собою детей, державшихся за полы ее сарафана, и низко поклонилась Марье Павловне.
– Как вас звать, голубушка?
– Афимьей, сударыня.
– Вы – сестра Федора?
– Сестрой довожусь… Вдова я; вот с сиротками своими притащилась.
– Вы, вероятно, слышали, что Федор женится? Я и муж мой, – мы очень полюбили вашего Федора, – мы подарили ему землю, чтобы вы все переселились сюда. И муж мой даже взял на себя роль свата и ездил сватать за Федора. Девушка из прекрасной семьи и очень, очень симпатичная.
Афимья глубоко вздохнула и подперла щеку.
– Вам писали об этом?
– Как же, сударыня, писали, – печально ответила Афимья, и вдруг из ее глаз полились слезы.
Она вытерла их уголком платка, хотела еще что-то сказать, но не сказала и опять сокрушительно вздохнула.
– О чем же вы плачете? – сказала Марья Павловна, стараясь не смотреть в лицо Афимье.
– Сударыня ты моя, как не плакать-то, сударыня?.. Ведь вот они, сиротки-то, – двое их, да девчоночка еще дома осталась… Как не плакать-то? Я не токмо… Не чаяла и до места доехать… То ли уж мне, горькой, судьбинушка такая… С мужем всего пять годочков пожила – измаялась, исчахла с покойником. Только, бывало, и отдохнешь, как на лето в бурлаки уйдет. Какая работа стоит! И землицу-то вспаши, и травки накоси, и хлебушко убери… Всю-то разломит тебя, всю-то жаром-зноем спалит за лето… А я ж к тому тяжелая, дитё под сердцем колотится, – не чаешь живой быть! Но и то супротив зимы рай был. Придет зима, глядишь и накатит сокол. У людей-то мужики деньги принесут, а у моего-то ни грошика: все пропьет, все промотает на низу! Одежонку и ту разматывал. Да уж бог бы с ним: когда батюшка подсобит, когда брат Федор – я и без него подушное справляла. Нет, он, бывалоче, не уймется этим, примется бить, бить… То ли я жена ему была плохая, то ли гуляла – по трактирам, как иные бабы, шаталася!.. Да и какое гулянье? Иссохла вся от кручины, щепка-щепкой сделалась… Все-то он рвет, все-то он мечет, бывало. Давай денег в кабак! Давай денег на одежу хорошую! А где же я ему достану?.. Прибегу так-то к родителю: вся-то изодранная, лицо все в синяках; батюшка! ради Христа милостивого, дай на полштофа – зашибет меня погубитель-то мой… Смилостивится батюшка, даст, – заткну ему глотку. Мало того, попутал его грех – с чужими стал вожжаться. Ты, говорит, что ни год, то с брюхом… Господи батюшка! Аль мне в радость рожать-то их… Аль мне легко? Выйдешь в косовицу, возьмешь его, грудного, в зыбке, – лежит, миляга, кручинится. Иной раз ряд целый пройдешь, а он-то надрывается без грудей, он-то надрывается. А какие тут груди? Спинушку-то разломит, в глазах темненько станет, и не чаешь ряда дойтить – ноженьки подламываются. Глянешь на. него, – вот Максимушка у меня тогда был, старшенький (она любовно погладила мальчугана), – глянешь, а он закатился, осип с крику… Личишко-то все в волдырях, жарынь, солнышко… Господи, думаешь, прибрал бы ты его, да и меня с ним, горюшу. Ох, как мне не плакать-то, сударыня?
Марья Павловна сидела безмолвно, теперь уже не сводя глаз с Афимьи, боясь заговорить, чтоб не прорвались кипевшие у нее в груди слезы. Афимья помолчала, высморкалась, вытерла глаза и опять заговорила:
– Думала я так-то: есть ли на свете горе пуще меня горькой, есть ля такая кручина?.. Уйдет, бывало, мой-то на всю ночь, останусь одна в избе, студено у нас – на улице вьюга подымется, так-то бьет в стены, так-то гудит… Ай, думаю, и несчастная я на свет родилась!.. Разгадаю так-то мыслями: что бы мне подеять с собой, что бы мне придумать?.. Побежала бы к родимой матушке – заказывает мой-то, враждует с ними, да и далеко – на другом конце живут, а тут дитёнок в зыбке, другой на лавке спит. Сидишь, сидишь, посмотришь – заря занимается, идет мой-то пьянёхонек… Раздевай! Разувай! Слушай, чего моя нога хочет! Да в морду-то ткнет, ткнет…
– Господи! – в ужасе воскликнула Марья Павловна, закрывая лицо руками.
– И-и поношается!.. Не тебе было бы, шелудивому, поношаться, подумаешь так-то… Да, что делать, терпишь, молчишь, утишаешь свое сердце. И это еще что, желанная моя, – случалось, на улицу выгонял, буянил… Бежишь, бежишь, бывало, притулишься в овине, лежишь как бы мертвая, а у самой сердечушко не на месте: кабы с пьяных глаз дитё не зашиб.
– Да как же терпеть такой ужас?
– Родимая ты моя, деться-то некуда. Иное и покроешь от людей, ведь стыд-то непереносный… Чем бы к соседям бежать – в овин схоронишься, все норовишь втихомолку, чтоб люди не знали.
– Что же родные-то твои смотрели? Отец-то?
– Подсоблял, подсоблял, моя милая. Без него бы, гляди, так бы я и сгинула с малыми детушками. Да это еще что, печальница моя, горе-то было впереди! Зашибли его в драке. Сижу я так-то, сижу себе, вижу – волокут, слышу – хрустят по снегу, шумят. Упало во мне сердце. Кинулась я, глядь – тащут в двери: голова-то в крови, виски слиплись… Света я не взвидела! Плохой был муж, гуляка, а, видно, мил он мне был… И лежит он, милая моя, при смерти ровнешенько десять месяцев: голова-то зажила, да уж больно хряшки ему отбили, все-то кровью харкал. И совсем переменился человек: такой-то стал желанный до меня, такой-то ласковый… А мне эта его ласка словно нож в сердце… Жалостливая я, сударыня моя, зла не помню… Только и помню: как вышла я за него по совету да по любви, краше света белого был он мне в женихах… Ну тут-то, как зачал он помирать, зачал прощаться, кап, кап, у него, сердешного, слезинки… Ох, думаю, лучше бы бил, тиранил меня, да в живых бы остался… Вот Максимушка-то из лица в него вышел! – И она снова любовно погладила мальчика, прижимая к себе другою рукой девчонку.
– Но теперь прошло все это… Садитесь, голубушка. Теперь о чем же плакать?
– Ничего, сударыня, постоим. Ох, лебёдушка ты моя милая, видно, нашим женским слезам конца краю не видно. Известно, ваше дело господское… А он, брат-то Федор, сокрушил меня, горемычную.
– Да чем же?
– Вот жениться-то собрался. Ты посуди себе: батюшка-то стар, матушка хворая, все на ноги жалится, ноги опухают. Как помер покойник, царство небесное, батюшка-то и говорит мне: «Иди, Афимья, к нам, прокормим, бог даст», – и брат Федор говорит: «Иди»; ну, сняли с меня старики землю, пошла я к батюшке… Вот, думаю, парнишко подрастет, две-то у меня девочки, авось бог даст. И жили так-то. Брат Федор – по заработкам, мы – вокруг дома, батрачка наймали, земельку как-нибудь справляли свою; все честь честью. У батюшки-то всего вдоволь, знамо, по крестьянскому обычаю: две коровки, лошади овцы… Мы с батраком в поле, матушка – по хозяйству, родитель садом займется, – пчельник у него, огород. Чего не хватит – брат Федор пришлет… Тут я только жисть узнала, какая такая бывает жисть. Гляжу так-то на сироточек на своих: подымайтесь, детки! Все господь батюшка милостив. Вот он, парнишко-то, малышок у меня, а тоже приобыкает, сердешный: там лошадь подержит, там с бороною походит… Жили так-то, глядь – брат Федор письмо прислал: «Хочу идти в зятья». Господи ты боже мой! Аль уж я, грешная, не выстрадала перед тобой, аль уж даром весь свой век маялась?
– Но Федор отсылал бы вам заработок.
– Желанная ты моя, где же это слыхано, чтобы муж да отца на жену променял? Мы-то далеко, она-то близко; тут дети пойдут, тут семья… Где же ему об нас помнить? А тесть-то, теща?.. Так они ему и велят отсылать деньги! Ты вот рассуди, родимая моя… испужаешься!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.