Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Мудрецы и поэты"


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:42


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Теперь Олежка сидит в тени, возле открытой двери сарая. В сарае всхрапывает свинья – похоже на Димаса. Он давится слезами, спешит их вытереть, но ладошки сразу же намокают и начинают только размазывать, он переворачивает их, начинает вытирать предплечьями, тоненькими бицепсиками, плечами, но их тоже не хватает.

Еще непонятная ему тоска душит его, – да и делается ли она понятнее, сделавшись более привычной и узнаваемой! – но это и не совсем жалость к Кольке, потому что жалеть Кольку значило бы обижаться на Димаса, а потом, знает же он, сколько притворства в Колькиных слезах и моленьях. Но ему не под силу распутать этот клубок, да он еще и не умеет разбираться в своих чувствах – он пока умеет только испытывать их. Он весь направлен наружу.

А ведь в любой момент могут заглянуть хоть Димас, хоть Колька, а у него уже ни одного сухого места для вытирания не осталось, кончились уже и колени, и ляжки – позор! Остановить слезы – он уже махнул рукой – бесполезное дело. Остается одно: подыскать для них достойную причину. А где? – ни синяков, ни ссадин на нем нет.

Но это можно устроить – и побыстрей. Лучше всего порезать палец. Плакать из-за пальца тоже не очень-то солидно, но все же гораздо простительнее, чем реветь, когда тебя вообще не трогают. Он поднимает грязно-белый осколок фарфоровой чашки и, зажмурясь, острым краем давит на подушечку большого пальца левой ноги, и чем сильнее давит, тем сильнее жмурится. Больно, но крови нет, остается только вдавленный желобок. Кожа, оказывается, очень толстая. Надо бы резануть, но на это он уже не решается. Снова давит, и снова, и снова. Борьба увлекает его, он пыхтит, горе его заметно проявляется лишь в том, как он иногда чрезмерно прерывисто переводит дыхание. Ну и, конечно, по грязным разводам на лице, руках, ногах. Но в душе все-таки осталась какая-то вмятина. Тяжело все-таки жить в этом мире.

Напротив остановился Димасов козел с гордо расходящимися ребристыми поперек рогами, уставил на Олежку злые горизонтальные зрачки. Козел тоже ровесник Олежки, они с одного года, – а кудлатый, войлочный, с бородой, как у черта. Да, вот такие у него ровесники: Кольбен ровесник и козел ровесник… Все трое они ровесники, а какие разные.

Козел вдруг закричал: ме-э-э-э, и хлоп – замолк, как отрезало. По лицу его теперь было уже и не угадать, что это он кричал. Закричал он совсем как человек, прикидывающийся козлом. Другие животные так не говорят, как мы про них говорим. Собака, например, не говорит «гав», кошка не говорит «мяу», воробей не говорит «чик-чирик». Они говорят что-то такое, что Олежке никак не сказать, сколько он ни пробовал. А вот козел так и говорит: ме-э-э-э. Особенно хорошо слышно «ме». Как будто в нем сидит человек. Недаром у черта козлиная борода. А может быть, козел, и правда, черт? Борода еще…

Олежка сидит, положив подбородок на колени. К нему пристают сарайные мухи, но он их не замечает, только подергивает то плечом, то коленом. Он и козла почти не замечает. Он переживает свое горе, сосредоточенный, будто перерабатывает его во что-то. А может быть, и вправду перерабатывает? От горя и сосредоточенности он то и дело жмурит то один, то другой глаз, подтягивая к нему замурзанную щеку, и мир ерзает то влево, то вправо. Возле глаза каждый раз возникают морщинки, вроде тех, что у завязочки воздушного шарика.

Долго-долго он мог бы просидеть так, шепча что-то припухшими губами.

Но тут появился Колька, весь в оспинах от Димасова дождя, – вывернулся из-за угла по-деловому. Хотя Олежка к этому времени уже подсох, Колька мигом оценил обстановку: и Олежкино скромненькое исчезновение, и грязные разводы, и подбородок на коленях, и все еще горестно припухшие шепчущие губы.

– У, нюня! – Кольбен просто-таки размазал его презрением. Но как-то наспех.

– Я палец порезал, – защищался Олежка и протягивал Кольбену палец, на котором уже и желобок бесследно затянулся, как на воздушном шарике.

Он мог бы напомнить Кольбену, что тот сам только что ревел, как последняя рева-корова, но, во-первых, Кольбеновы вины он узнавал только от бабушки, а во-вторых, он понимал, что рев Кольбена был оружием, а его слезы – слабостью. Да, стыд и срам: он переживает из-за чужого горя больше, чем Кольбен из-за своего. И он тыкал Кольбену фарфоровый осколок:

– Вот, я на него наступил.

– Рева-корова, – отмел весь этот лепет Кольбен. – Рева-корова, дай молока, сколько стоит, три пятака. – Однако пропел он, хотя и с большим зарядом презрения, но тоже как-то наспех – непохоже на него. Олежка сейчас нужен ему для другого.

– Я тебе угощенье принес, – распорядился он. – Открой рот – закрой глаза.

– Ты сначала скажи, какое, – заранее зная, что это бесполезно, попробовал поторговаться Олежка.

– Закрой, тогда узнаешь.

Олежка, конечно, сильно подозревал, что готовится какая-то каверза, но ведь если не закрыть глаза, то так и не узнаешь, какая именно. И потом, вдруг Кольбен на этот, тысяча первый, раз отступит от своих прежних правил? Олежка раскрыл как-то неожиданно нежный среди грязнущих щек рот, в котором вздрагивал от любопытства язык, розовый в точечках, как клубничина. Веки его с вязью прожилок вздрагивали от усилия держать их закрытыми. Мир стал пустым и оранжевым.

Потом Олежка губами почувствовал Кольбеновы пальцы – и что-то маленькое закрутилось у него во рту, защекотало, затыкалось в щеки, в горло. «Ккк, ккк», – сделал Олежка горлом, и то, щекотящее, вылетело, исчезло. Муха, догадался Олежка.

Кольбен покатывался со смеху: обманули дурака на четыре кулака, а на пятый кулак Олежучий стал дурак. И все допытывался: вкусно? вкусно? Допытывался не как обычно – просто ехидно, а с презрением, – видно, не дотратил его во время пения «ревы-коровы», – может быть, этого презрения ему хватит до конца Олежкиных дней. А Олежка и не понял, вкусно или нет. Вот пауки так едят мух, им, наверно, вкусно. А люди мух не едят. Это всем известно.

А Кольбен, запрокинув голову и сладко жмурясь, принялся глубокомысленно жевать – показывал, как Олежка ест муху. Он так причмокивал при этом, доставал изо рта, любовался и снова жевал, что Олежка от всей души закатился смехом, выставляя напоказ полный рот белых щенячьих зубов. Свечечки в его глазах зажглись привычным восхищением. Только смеялся он еще чересчур отрывисто.

Олежкина душа в те времена тоже походила на воздушный шарик.

КОШКА

Она знала, что она милая и немного взбалмошная, но не считала это недостатком, как не считала бы недостатком никакое свое качество, помогающее нравиться мужчинам. Не всем мужчинам, конечно, по душе взбалмошность, даже милая, но таких качеств, которые нравились бы всем, вообще не бывает, а это, во всяком случае, нравилось многим. А ее способность нравиться мужчинам – она называла ее «быть женщиной» – давала ей то ощущение, которое обычно доставляется уверенным выполнением профессиональных обязанностей, в общественной значительности которых человек не сомневается. Из этого вовсе не следует, что она была плохой матерью, женой, работницей, – нет, не хуже других, – но все это было личное, а ощущение общественной полезности давалось ей тем, что она была женщиной. Она была еще и хорошим товарищем, и интересы коллектива, куда забрасывала ее судьба, всегда ставила безоговорочно выше интересов остального человечества. Никаких оговорок по этому вопросу она не делала, прежде всего, потому, что ей не приходило в голову, что здесь могут быть какие-то оговорки. И ее любили все, с кем она работала.

Когда она работала на почте (заказная корреспонденция, до востребования, мелкие пакеты), она сразу же восприняла общий тон отношения к клиентам, этому зловредному тупоумному племени, которое не умеет правильно написать адрес или заполнить извещение, а туда же качает права (впрочем, с окончанием рабочего дня она снимала этот тон, как спецодежду). Хотя почта была случайной промежуточной станцией на пути к институту. И станцией неудобной. А когда она устроилась в секретариат Ученого совета ЦНИИ НХТК, то мигом научилась ставить на место соискателей ученых степеней, не умеющих заполнить анкету, принести фотографию нужного формата и в нужном числе экземпляров, составить список научных трудов и написать заявление. Ну, и все остальное: по десять раз на дню спускаться в буфет пить кофе, каждый раз минут по сорок, притворяться испуганной, когда входит начальство, а вообще быть с ним фамильярно-кокетливой и т. д. Это тоже было чем-то вроде спецодежды. Она никогда не лезла со своим уставом в чужой монастырь, но вписывалась в него естественнее, чем мать-игуменья.

И любой из ее друзей, приходя к ней на кого-то пожаловаться, вполне мог рассчитывать на помощь и самое искреннее сочувствие, и самую пылкую ненависть к тем, на кого он жаловался. И мог не опасаться, что она начнет разводить бодягу, хотя бы про себя, что и те в чем-то, может быть, правы, их тоже надо понять и т. п. Этого можно было не опасаться. Нужно было только попасть в число ее друзей, а это было и легко, и трудно. То есть одним легко, а другим трудно. Чтобы быть включенным в число ее друзей, нужно было стать ее соседом по квартире, если речь шла о другой квартире, по комнате в доме отдыха, если речь шла о другой комнате, и даже просто сотрудником одного НИИ, если речь шла о другом НИИ. Ну и, конечно, можно было быть сестрой ее подруги или подругой ее сестры. Но встречались и исключения. Анатолий был включен в число ее друзей уже через три дня после знакомства.

Он вел с ней себя именно так, как должен вести себя мужчина с нравящейся ему женщиной: не заводить неуместных серьезных разговоров, постоянно шутить, даже подшучивать, но непременно ласково и над слабостями чисто женскими – ну, скажем, некоторой наивностью, доверчивостью, чрезмерным мягкосердечием, робостью; потом, изъявлять постоянную готовность выполнить любое желание, ввязаться в драку или нарвать цветов на клумбе, а женщина, конечно же, должна всего этого пугаться и удерживать. Вообще, от женщины зависит желать лишь такого, чтобы у мужчины не исчезло желание изъявлять готовность служить или пугать всякими экстравагантностями.

С ним всегда было приятно и весело, и никак нельзя было предположить, что он будет приходить с работы театрально мрачным, набычась есть, навалившись локтями на стол, тяжело ворочать ложкой, изображая кого-то огромного и неповоротливого, хотя вовсе не велик и вполне поворотлив, и потом искать случая с удовольствием сказать о себе: «Мы, Доронины, такие… Батя тоже, бывало, пока не поест – лучше не подходи». Всякая его черта, которую он считал фамильной, не подлежала ни обсуждению, ни исправлению, а разве что констатации, и притом удовлетворенной: мы, Доронины, такие. Когда у них заходил разговор, почему чей-то сын украл игрушку, чья-то дочь плохо учится или хорошо играет на пианино, обязательно начинали выяснять, «в кого» он (она), и успокаивались, когда находили какого-нибудь троюродного дядю, который умел играть на гармошке, или тетю-воровку.

То, что Анатолий называл покойного отца батей, было очень симптоматично: это указывало на старинный, устоявшийся, патриархальный, здоровый, почтительный, несколько тяжеловесный, зато веками выверенный уклад: у них, Дорониных, так. Во главе отец – ОТЕЦ – суровый, мудрый и справедливый, поскольку справедливым здесь и называется то, что им одобрено. Все остальные тоже занимали определенные места – и места эти были недосягаемо высоки для посторонних, потому что это были места в семействе Дорониных. Каждый член семейства являл одну из сторон неисчерпаемого доронинского духа: младшие сестры отца были рафинированными интеллигентками, – знаешь, настоящими, старыми интеллигентками; а их брат, батя покойный, – такой, знаешь, крепкий мужик, человек колоссальных способностей, эрудиции, и при всем том такая какая-то в нем кондовая жила, хватка. Это иллюстрировалось выразительным сжиманием пальцев в кулак. Старшая сестра, простая русская баба, – ну, знаешь, бесконечно добрая русская баба, столько пережила, сын пьяница, муж бросил, а у нее всегда хорошее настроение, ни о ком плохого слова, всех понимает и, между прочим, во всем разбирается не хуже ваших докторов (это об Ученом совете ЦНИИ НХТК). Сын ее – способнейший парень, но забубённая головушка, каких в прежние времена немало хаживало по Владимирке. Еще кто-то – поэт, строки с такой неудержимой силой рождаются в нем, что ему стоит известных усилий говорить прозой. Ну и так далее, в том же духе. Если качество доронинское – значит, следует им восхищаться, предварительно вдесятеро преувеличив: кротость и буйство, пьянство и трезвость, скупость и щедрость, бедность и богатство, темноту и образованность. Склонность к восторженному аханью именовалась у них поэтическим талантом, склонность к сплетням – талантом прозаическим.

На свадьбе были только родственники (а со своей компанией это событие обмывалось уже месяца два-три). Ей, глупой, не терпелось познакомиться поскорей с этими замечательными людьми. Такая была дуреха: ей нравилось, что он, инженер, у которого интересная творческая работа, старается завоевать ее, секретаршу, занимающуюся подшиванием бумаг. Она еще совсем мало проработала в ЦНИИ НХТК и только собиралась поступить в заочный Политехник.

На свадьбе она глядела на них во все глаза, замирая от восторженной любви к ним, стараясь, чтобы они поскорее увидели это и могли принять ее к себе. И они увидели это: с первого же дня все стали держаться с ней снисходительно. Даже впоследствии, когда она приняла с ними ровный бесстрастный тон – служба в Ученом совете не прошла для нее даром, – только самые умные и тактичные из них тоже стали с ней холодны, остальные так и оставались снисходительными. Родители ее на свадьбе чувствовали себя скованно, хотя отец, немного подвыпив, пытался, как всегда, почитать своего любимого Некрасова. Он несколько раз начинал: «Меж высоких хлебов затерялося…», но все шумели; так он и замолчал ни с чем. Ей и жалко его было, и совестно: как он не понимает, среди каких замечательных людей находится, выносит сюда семейные развлечения. Потом разорвать себя была готова за это!

Зато стихи родового поэта, написанные, по его словам, здесь же, о том, как нужно трудиться рука об руку со спутником жизни, были приняты с триумфом. Хотя она потом слышала разговор двух интеллигентных теток; одна гудела низко: «И посмотри, какая возвышенная тема, какая разработка! Ему нужно вступить в какое-нибудь творческое объединение, обязательно нужно вступить», а другая пропела вполголоса: «Милая моя, рифмоплетствовать…», – она остановилась, давая осознать все богатство стилистических оттенков этого слова, и закончила кратко и решительно: «Всякий может!». Она, пожалуй, была там самая умная. Хотя тоже не бог весть.

Интеллигенты! У себя, в Ученом совете, она видела настоящих интеллигентных людей, так у них интеллигентность сразу видна: как они встают, когда входит дама, как предлагают стул, как кладут шоколадку на стол, и разговаривают о загрязнении среды, о Бермудском треугольнике, о преферансе – есть такая интеллигентная игра, – о шахматных задачах, и всех гроссмейстеров называют по именам. Степан Сергеевич – даже по тому, как он внушительно хромает – опускается и поднимается, – видно, какой это интеллигентный человек; видно даже по тому, как у него отвисает нижняя губа, – некоторые нарочно отвешивают нижнюю губу, чтобы казаться умней, а у него она сама такая. Председатель Совета, доктор, лауреат, почти каждую фразу начинает с «знаете ли», а как он с ней, секретаршей, почтителен и шутит очень почтительно, говорит с ужасно потешным вздохом: «Ах, будь я на тридцать годков моложе!».

Интеллигентный человек и есть интеллигентный человек.

А здешние интеллигенты только и толкуют, чей дом в их деревне был ближе к доронинскому: Усачёнка или Сеньки Лабутина. Да еще на нее косятся: достаточно ли она прочувствовала свою удачу – присутствовать при обсуждении исторического события, когда обсуждающие – сами его участники и творцы! Интеллигенты! Оно и видно.

Она как-то спросила у Степана Сергеевича, с намеком, почему это некоторые люди все, что у них есть, возносят чересчур уж высоко. Степан Сергеевич ответил: «Знаете ли, Наташенька, человек так уж устроен, что должен гордиться тем, к чему он причастен. Если нет возможности гордиться делом, будет гордиться глупостями. И, конечно, узость кругозора. Помните: «Так думает иной затейник, что он в подсолнечной гремит, а сам дивит один свой муравейник».

Но ее такое объяснение не устроило: «Почему я не горжусь своими? Какой у меня особенный кругозор! Отец у меня на его автобазе занесен в Книгу почета и стихов знает как никто среди шоферов. И на почте я всех превосходила по развитию. Ну и что? Я же не заношусь». Степан Сергеевич ответил: «Вы, Наташенька, это вы. Вы ко всему на свете причастны». И уморительно вздохнул: «Эх, будь я годков на тридцать помоложе!». А потом она уже сама подумала, что всегда привязывалась к тем, с кем ей приходилось близко соприкасаться, – не ко всем одинаково, но все же, – стало быть, в каком-то смысле считала их выдающимися, но готова была включить туда и новых, а у них, Дорониных, этот круг был замкнут пределами родовой общины. Вот и все.

Но тогда она, дуреха, таращила на них глаза. Восторженно слушала рассказ интеллигентной тетки о каком-то просмотре иностранного фильма, куда та непонятно как пробралась, и не догадывается даже, что это скрывать надо, а не хвастаться: «Ужасно! Сплошная апология цинизма и насилия, и беда в том, что это по-настоящему талантливо. Так и хочется взять бритву и самой резать носы и уши. После встретила в подъезде мужчину – просто схватилась за сердце. Он, наверно, думал – сумасшедшая».

В разгар торжества решительно вошел коренастый бородач с женой, которая постоянно задирала нос – посмотрела бы на себя в профиль.

– Я из Дома быта – вы драку не заказывали? – провозгласил бородач.

Анатолий подскочил к нему, взял за плечи, посмотрел в глаза и порывисто обнял. Она решила, что бородач специально прилетел на свадьбу на вертолете с острова Рудольфа. Тем более что с его конца стола то и дело доносилось: «пересек на байде», «все трое замерзли», «нашли шапку и кусок кормы», «обшарили все побережье». Как тут догадаться, что он вот уже пятнадцать лет тихо-мирно работает технологом в проектном институте и зачем-то звонит Анатолию по три раза в неделю и удивляется, что в два часа дня Анатолий на работе. Его, казалось, можно было узнать даже по телефонным звонкам – решительным, настойчивым и бесцеремонным. А пока он, пророкотав: «За столом я всегда вспоминаю песню «Я люблю тебя, жизнь» – это была его всегдашняя шутка, все его шутки были старые, много раз проверенные, – втиснулся за стол и с талантливейшим пьяницей – забубённой головушкой – принялся резать курицу. Оба блудливо ухмылялись, приговаривая: «Напрасно думают, что главный интерес в ножках, как раз выше и начинается самое главное. А теперь пройдемся по грудям», – и помирают со смеху. У талантливого пьяницы, когда он смеялся, нижняя губа натягивалась и уходила в рот, а верхняя натягивалась и сползала к носу.

Покончив с курицей, бородач сердито вытребовал тост и провозгласил:

– Из медицины известно, что в жизни бывают не только солнечные дни, но и негативные эмоции. А негативные эмоции приводят к стрессу. Но воздействие стрессов компенсируется за счет положительных эмоций. Так выпьем же за то, чтобы стрессы вашей жизни всегда компенсировались положительными эмоциями. И помните, – он залукавился, – что Менделеев был семнадцатым ребенком у своего отца.

Потом бородач, воспользовавшись первой же паузой, запел то, что пел и пять, и десять лет назад, то, что пели у них в институте, – и больше уже не умолкал; старики потихоньку разбрелись, кто мог, старались подпевать, и она, дуреха, подпевала, и у нее слезы наворачивались, когда пели о бесконечных полярных зимах и о том, как грустно бывает идти мимо подъезда, из которого доносятся переборы уже не твоей гитары, – там уже другие мальчишки обнимают уже других девчонок, а Летучий голландец скрылся в тумане, и Синяя птица растаяла в небесах, и вообще перевелись флибустьеры и мушкетеры – единственные источники поэзии в этом скучном мире.

Под самый занавес, когда уже как следует поддали, мужчины, выстроившись друг за другом, стали маршировать под «Прощание славянки». Талантливый пьяница мерно чихал бесконечным пьяным чихом, и она боялась, как бы с ним не вышло какого-нибудь конфуза, Анатолий и бородач в такт ему топали, и было ужасно похоже на паровоз, чих и стук, но лица у них были сурово-проникновенные. Иногда бородач замечал ее и каждый раз кричал сквозь грохот барабанов: «Не забудьте, что Менделеев был семнадцатым ребенком у своего отца».

Собственно, она готова была бы восхищаться ими и по нынешний день, но она полагала, что станет среди них своей, как становилась своей всюду, и будет восхищаться, так сказать, изнутри, но оказалось, что все вакантные места выдающихся людей были здесь разобраны до ее появления, а она и не крестьянка, и не дворянка, не мать шестнадцати детей, не поэтесса, и не хулиганка, и ей предоставлялась – счастливая, по их мнению, – возможность восхищаться ими снаружи. Она долго старалась, но ведь все имеет конец.

Когда они с Анатолием остались вдвоем, он зачем-то подозвал растрепанную кошку, на худой морде которой было написано: умоляю, скажите, что это неправда, – и начал валять ее по постели, опрокидывать на спину, щекотать. Кошка у них, конечно, тоже была необыкновенная, необыкновенного ума, красоты, и в пороках была широка по-доронински – распутна, как Мессалина. И имя у нее было необыкновенное и очень остроумное – Щетка. Он с нежной фамильярностью валял по постели вяло сопротивлявшуюся Щетку, у которой белый мех сделался синим от помоек и чердаков, и разливался над ней соловьем, заходился до экстаза, вместе с тем не теряя мужественного лица и мужественного голоса: «Ух ты, моя Щетинуленька, Щетинулюлюлюлюшенька, потаскушка ты растакая-расперетасякая, ну скажи, ну скажи, ну признайся, ведь всех котов переотбивала, ведь всех, ты смотри, ведь все понимает, ведь морденция у такой кошенции умнеющая, ну посмотри, ну посмотри, какая красотка, а? Ну ведь красотка, самая что ни на есть раскрасотка?»

Она пыталась восхищаться кошкой и робко протянула руку – тогда она старалась ко всем к ним подладиться, – чтобы ее погладить, и вдруг кошка, окрысившись, тяпнула ее за руку. Да, да, кошка окрысилась! Это действительно была истинно доронинская кошка. Она отдернула руку – от испуга у нее заныли пальцы – и, ища защиты, посмотрела на Анатолия. Он захохотал так радостно, словно кошка и впрямь отмочила бог знает какую остроумную штуку: «Что ты! Это наша, доронинская кошка, ей пальца в рот не клади, что ты, не-ет, даже не думай», – и отмахивался обеими руками, убеждая оставить эту нелепую мысль. И она не крикнула «брысь!», не сбросила с оскверненной брачной постели эту распутную тварь, а старалась тоже улыбаться, хотя готова была зареветь от обиды.

Мальчишка – его назвали Васей, в честь покойного деда, хотя она мечтала о Денисе или Максиме, ну хотя бы Кирилле или Артеме, – родился замечательный, с веселыми голенькими деснами. Анатолий называл его «сын» и «наследник», играл с ним примерно как с кошкой, но солиднее, приговаривая: «Наш парень, доронинская порода», хотя и дураку было ясно, что Васька похож на ее отца, особенно сзади, когда его купают: редкие волосы и короткая шея в складках. Слава богу еще, что родился он не раньше, чем положено, а то ее акции совсем бы упали. Они всегда так, если с ними по-хорошему. Анатолий потом ей признавался, что, если бы она в тот раз ему уступила, он бы на ней не женился. Вот как, оказывается. А она устояла тогда в основном из-за того, что боялась, что кто-нибудь войдет. Вот так им уступать!

Возились с Васькой вдвоем со свекровью, и это для нее было мучительно. То, что ей казалось порядком, свекровь считала беспорядком. Конечно, можно так считать, если всю жизнь просидела дома, ни дня не проработавши! Ничего такого она тогда думать еще не смела, наоборот, очень уважала эту, по словам Анатолия, умнеющую женщину, даже побаивалась, особенно из-за ее постоянной тонкой полуулыбки. Эта полуулыбка не давала увидеть совершенно ясную вещь, что перед ней такая же дура баба, как и она сама, даже более бестолковая от тридцатилетнего домашнего сидения. Свекровь не знала толком даже, как отправить посылку или закомпостировать билет. Или, скажем, заказать фургон для перевозки мебели. Суетилась и кудахтала, как курица. Зато дома постоянно сдерживала тонкую улыбку.

Свекровь она сильно тогда уважала, но не любила, хотя скрывала это и от самой себя. А поскольку она не имела пагубной привычки копаться в себе, то и скрыть что-либо от самой себя ей было совсем не сложно – достаточно было не объявлять об этом вслух. И она терпела, когда свекровь перекладывала заново только что аккуратно сложенные ею пеленки или выворачивала пододеяльники, чтобы выковырять набившуюся в уголки пыль. Смеяться некому было!

Рубашка, надетая Анатолием дважды, представлялась свекрови чем-то чудовищным. А она боялась ссор – не привыкла к ссорам среди своих. Когда она ставила на место какую-нибудь бабку на почте или зарвавшегося кандидатишку в Совете, за ней стоял коллектив, – она билась не за себя – за всех. А вступиться за себя одну, без поддержки, как-то робела, сомневалась, что ли, в безоговорочности своих справедливых требований. Среди своих она привыкла ко всем относиться хорошо, оказывать разные мелкие услуги. А к такому она не привыкла. Когда они со свекровью молча пили чай на кухне, она вздрагивала, если у нее с ложечки с неуместным веселым бульканьем падало в чай варенье.

Неправильно даже сказать – боялась ссор; не то что у нее было желание поссориться, а она его сдерживала, нет, его-то как раз и не было, только становилось грустно, и она удваивала свое старание относиться к свекрови с уважением.

Первой, к кому она осмелилась отнестись критически, была кошка. Сначала она только испытывала тайное злорадство, когда Анатолий, восхваляя красоту кошки, упоминал о ее распутстве. Именно этим он объяснял, что другие кошки приносят котят куда реже. Хотя, казалось бы, чему радоваться – приходится их чаще топить, чего ж хорошего. Но им лишь бы рекорд – лишь бы что-нибудь доронинское было больше всех. А если оно и не больше, все равно можно объявить, что больше. «Наша кошка – первая шлюха в городе». Это с восторгом. «Ну, зато и красотка».

Она с брезгливым любопытством всматривалась в выражение кошкиного лица, пытаясь понять, догадывается ли та, куда исчезают ее дети, и если да, почему продолжает рожать обреченное на смерть потомство, почему продолжает таскаться по своим чердачным гульбищам. Но кошкино лицо всегда выражало одно и то же – страдальческую мольбу: умоляю, скажите, что это неправда. Однако все это было чистое притворство. Наедине с ней кошка часто канючила чего-нибудь поесть – и она не выдерживала, давала, – но если кто-то приходил, кошка начинала ее избегать с бесстыднейшим равнодушием. А наедине иногда пробовала даже приласкаться, начинала тереться о ее ноги, но тут она уже выдерживала характер, ее гордости все-таки хватало на то, чтобы не заискивать хотя бы перед кошкой: Анатолий совершенно серьезно советовал ей добиться кошкиного расположения, а то мама не любит тех, кого не любит Щетка. Смеяться некому! Еще к кошке она должна подлизываться!

С кошки и началось ее внутреннее освобождение. Слушала как-то диалог на кухне между свекровью, готовившей котлеты, и кошкой, клянчившей у нее мяса. (А клянчить она умела, иногда даже не мявкала, а только жалобно разевала рот, выцарапываясь по столу на задние лапы. Целая система.) Свекровь и к кошке обращалась со сдержанной снисходительной улыбкой, и это, наверно, единственная ситуация, где эта улыбка была уместна:

– Ну? Что тебе нужно?

– Мяа!

– Мяса хочешь?

– Мяа!

– Вон же ты еще вчерашнюю кашу не съела.

– Мяа!

– Что ты заладила одно и то же! Съешь сначала кашу, а тогда уж проси мяса.

– Мяа!

– Бессовестная ты, бессовестная. Ну на, если тебе не стыдно.

Как же, дождешься, будет ей стыдно.

И тут-то ей и пришло в голову: да что такого особенного в этой кошке! Это было начало. Слово было произнесено. И она с наслаждением шептала: «Старая дура!», когда кошка вдруг кидалась догонять упавшую катушку, – кидалась с мрачной рожей, словно сама себе удивлялась.

Конечно же, на работу она постаралась выйти как можно раньше. Анатолий заметил, что ее восемьдесят рублей погоды не делают, но это было не возражение, а сообщение чисто информационное. Наверно, все же понимал, что ее восемьдесят рублей заметно улучшат финансовый климат. Остальное шло как раньше. Родственники мужа при встречах по-прежнему старались усилить в ней восхищение их семейством (именно усилить, так как в наличии этого восхищения они были уверены), но только укрепили ее в оборонительной позиции: да кто они такие, что они из себя строят! Оказалось, что у каждого из них масса изъянов, в лице, в фигуре, в походке, в дикции, в образовании, в одежде, в уме, во вкусе, в жилищных и семейных условиях и зарплате. Последняя бывала и постыдно малой, и незаслуженно большой.

В то же время уважение к себе росло в ней – точнее, росло то чувство, которое обычно дается уверенным выполнением профессиональных обязанностей, в важности которых человек убежден; а росло оно в ней потому, что она нравилась всем членам Ученого совета, особенно на банкетах – там она была нарасхват, – а председатель определенно оказывал ей знаки внимания. Поэтому в той табели о рангах, согласно которой, по ее представлениям, распределялось право на уважение – в ее женском отделении, конечно, – она занимала место, во всяком случае, гораздо выше кандидата наук в мужском отделении, – что-то возле доктора. Это даже мешало ей регулярно сдавать экзамены в Политехнике, благо там можно учиться хоть двадцать лет – не забирай только документы. Ведь она и так была чем-то вроде доктора – в той степени, в какой доктор питал к ней слабость. Вообще, жены ставят себя на то место женского отделения, на котором стоят их мужья в мужском. Так ей казалось. А в ней старались вызвать восхищение, указывая на двоюродного брата Анатолия, доцента строительного института. Или на поэта, на слова которого в каком-то Доме культуры сочинена какая-то праздничная песня и исполнена каким-то ансамблем того же Дома той же культуры. Смеяться некому.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации