Текст книги "Тень отца"
![](/books_files/covers/thumbs_240/ten-otca-55878.jpg)
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Теперь, когда это до меня наконец дошло… Но где же ты сам-то?!. Слышишь ли ты меня?.. Я не шучу, я спрашиваю совершенно серьезно!..
Через короткое время я уже был в своей камере в 4-м корпусе Лукьяновки. И снова огорчение – увели Логунова. Так хотелось с ним поделиться! А главное, хотелось ему показать, что я, большевик, тоже могу спокойно принять приговор – не только они, эсеры, стойки. Да, именно так, и несмотря ни на что.
Я так много громил на лекциях Второй интернационал, что само слово «меньшевик» несло в себе для меня оттенок какой-то расслабленности, беспомощности, низменного приспособленчества, а может, и трусости (боятся же революции, страшатся диктатуры, а ведь она повивальная бабка каждого нового общества). Что же касается эсеров, то они, без сомнения, мужественные люди, но вот ход истории плохо понимают.
И как до тринадцати лет я твердо верил в каждое слово из Талмуда и Библии, так теперь я верил каждому теоретическому положению в книгах, газетах, журналах. А после приговора надо еще крепче верить, чтобы доказать, что ты не просто попутчик, а твердо стоишь на большевистских позициях.
По дороге в тюрьму я уже строил новые замки – из воздуха, разумеется.
«Ничего страшного, все равно освободят. Зато увижу еще, что такое этап, пересылка, посмотрю Север – будет еще больше что рассказать. И отпуск в университете, наверно, увеличат после стольких месяцев».
В общем, все перегорело, и, проглотив вечернюю баланду, я улегся спать. На сон я не жаловался все полгода. И вдруг слышу – открываются двери. Быстро хватаюсь за очки. В камеру вставили человека в полувоенном костюме. Вид не очень бодрый, но об этом не стоит уж и говорить. Дверь за ним быстро закрылась, звякнули засовы, а он продолжал оглядываться.
Надо человека приободрить. Видно, что свеженький. Спрашиваю откуда.
– Из Сталина, предоблпотребсоюза.
Я быстро сообщаю, кто я, чтобы человек не думал, что попал в дурное общество, и спрашиваю фамилию.
– Михайлик.
Бог мой, неужели это прокурор по делу СВУ?
СВУ – это «Спилка вызволения Украины» – Союз освобождения Украины – так называли подпольную организацию украинских националистов, осужденных в 1929–30-м годах. Там были видные академики и профессора, и судьбу их я по сей день не знаю. Запомнилось только, как в пасмурный день студенты демонстрировали свое возмущение напротив здания польского посольства, будто бы помогавшего «вызволенцам». Говорили, что кто-то даже камнем размахивал, чтобы в окно запустить, но милиционер его остановил. Читал я тогда же материалы процесса и речь прокурора Михайлика.
Так неужели он? Право, неплохо, что меня не освободили. Сколько еще таких уникумов я увижу за два-три месяца заключения! Ничего страшного. Дети не плачут, жена не тоскует, а родители… Да чего, собственно, им страдать – квартира есть, работа есть, не такое переживали.
Черствость, скажете? К сожалению, к стыду, во многих из нас была частица Макара Нагульнова – «Ничего, переживут. А как до революции было, что люди уходили в ссылку? А как на Гражданскую войну уходили?»
Как гостеприимный хозяин я все объяснил своему нежданному, но желанному гостю и быстро уснул в ожидании утренних новостей.
Но не тут-то было. Гость был опытнейшим юристом и тюремщиком, а я был наивный фантазер, и при всем моем внимании к нему, предупредительности и такте он оставался нем как рыба. Позже я узнал, что прокуроры скрывают свое прошлое, чтобы им не мстили.
Ночью меня увели. Жалко было уходить, но служба есть служба. Меня привели в большую камеру общего корпуса. А знаете ли вы, что такое новый человек в камере?
Нет, не знаете, и не дай бог вам это узнать. Достаточно, что я вам скажу: это гость с другого света, с другой планеты – и самый желанный гость. Это ТАСС, это новые параши (так называли тюремные и лагерные легенды), это свежая струя в однообразной жизни, это надежды на хорошие новости – но это и разочарование: все приводят и приводят.
Все спали, когда меня «вставили», и почти все немедленно подняли головы. Надзиратель вызвал старосту и предложил устроить новичка. Тут же за мной закрылась дверь. Прихрамывающий староста указал мне на кровать. Любопытные сразу начали расспрашивать, кто и откуда. Другие заворчали: утром узнаете, сейчас надо спать. Кровати стояли по две скованные, и я принялся стелить. Это было все то же либеральное (как любил выражаться НЕКТО – «гнилой либерализм») время, с подушками, простынями, одеялами.
И вдруг окрик: «Куда подушку кладешь?» Я недоумеваю. Голос повторяет: «Подушку в ноги клади! Может, ноги тебя отсюда вынесут еще, а голову клади на полено – она же тебя сюда завела!» Раздался смех. Надо же людям развлекаться. Беззлобная шутка как-то успокаивает.
– А свет чего не тушишь? – раздался другой голос.
– Ставь табурет на стол и лампу выкрути, – советует третий.
Я сначала заколебался, но быстро сообразил: разыгрывают, свет должен гореть всю ночь.
И улегся.
«Народ, видать, неплохой, – думал я, засыпая, – будем жить».
Утром я сразу проявил инициативу и, кажется, этим заслужил симпатию: сам вызвался вынести парашу ведра на четыре-пять. Не без задней мысли – осмотрюсь, где я. А потом пошли знакомства, разговоры. Интересное, не интересное – нам все годится. Один когда-то стоял на карауле в Зимнем дворце и видел, как фрейлина дала шлепка расшалившейся царевне. Другой в 20-х годах участвовал в оппозиции и даже был арестован. Но что за арест это был: обеды приносили из ресторана, разговоры между собой велись самые откровенные, а потом он написал заявление о выходе из оппозиции, и его сразу выпустили. К слову сказать, чаще всего вступали в оппозицию только для демонстрации своей оригинальности, независимости мышления, а в сути споров слабо разбирались. И Троцкий привлекал яркостью личности, а в Сталине видели выскочку.
Ксендз Кшесинский был несколько замкнутым человеком, но от разговоров не уклонялся. Он в камере исполнял все положенные молитвы, и никто никогда не подтрунивал над ним. Единственное, чем его донимали, – как он обходился без жены: эта тема всюду самая интересная. Он не обижался, а деликатно уклонялся от ответа. Сигизмунд Сигизмундович неплохо играл в шахматы. Играть запрещали, но мы из хлеба делали фигуры, на бумаге чертили доску и незаметно играли. При обысках фигурки прятали в пружины кроватей. Время от времени устраивали матчи, и мы с ним всегда выходили победителями. Потом начинался поединок между нами. При этом ставилось такое условие: если он выиграет, я кричу: «Бог есть, Бог есть!»; если он проиграет, то должен он кричать: «Бога нет, Бога нет!»
Вот так развлекались взрослые люди, которых обвиняли во всех смертных грехах.
Милый папочка, но почему же ты прежде не рассказывал, что когда-то предавался такой прелестной дурости? Это бы так нас сблизило!.. Ведь даже когда мы сделались вполне взрослыми, ты не просто избегал разговоров о самой приятной стороне нашей жизни – о женщинах, но даже скромное приближение к скоромному, казалось, причиняет тебе непритворное страдание. А упоминание о религии сразу подводило к кострам инквизиции и преследованию раскольников… Казалось, примешивать юмор к серьезным вопросам – это для тебя был цинизм, а у нас все полагалось обсуждать с юморком. Вот мы понемножку и перестали обсуждать с тобой и серьезное, и приятное. И этим еще сильнее сгустили то одиночество, в котором ты доживал свои последние годы.
Но я даже не решаюсь обвинять и нас: жизнь ведь и без серьезности достаточно мрачна.
Зачем же ты прятал от нас самые обаятельные стороны своей натуры?..
Впервые я здесь столкнулся и с растратчиком. Это был молодой инженер-строитель. Странно было слышать, с каким цинизмом он рассказывал о своих похождениях. Все должны были ему завидовать – это сквозило в каждом его слове. Ни одного вечера без ресторана! А какие счета он оплачивал! Слушайте и завидуйте!
И хотя он мог догадаться, что среди нас нет таких «завидующих», но все равно говорил об этом с огромным удовольствием. Он не осмеливался сказать открыто, но получалось: хоть есть за что посидеть, не то что вам.
На ресторанах он и попался. Ему даже предъявили копии счетов, которые он оплачивал. А где брал деньги? Тут таилась другая сторона его гордости. Он строил под Киевом танкодром. И пусть попробуют проверить, вложил он десять тонн цемента или восемь тонн. Хоть ломай! «Накася, выкуси! – получалось у него. – И там, в лагерях, я тоже буду инженером, а вы будете вкалывать».
Нет, он нас не презирал. Больше того – он к нам относился даже с уважением, но… «странные вы люди».
Из этой камеры я скоро попал в пересыльную. Первое, что я тут увидел (и с интересом), – это нары. Сколько приходилось слышать о тюремных нарах – тоже ведь романтика, – а увидеть за полгода не пришлось. Гнилые либералы ягодовского толка предоставляли нам отдельные кровати с матрацами и простынями. А тут настоящий тюремный быт и людей множество. Вот где можно разговеться после скудных одиночек и небольших камер.
Большинство тут составляли рабочие швейных и обувных фабрик, хотя некоторые уже побывали на руководящей работе. Это бывшие местечковые портные и сапожники, активные участники революции и Гражданской войны в масштабе своего местечка. Потом они сделались пролетариями, вступили в партию и считали себя крупными политиками. Читали газеты, неплохо разбирались в них, хотя образование у них было небольшое, но претенциозность в политике намного превышала их действительные знания.
Эта претенциозность, мне кажется, и привела большинство из них в оппозицию. Кое-кто руководствовался и принципом моськи: «Знать она сильна, что лает на слона». Нехорошо, наверно, сравнивать их с моськами, но что-то отдавало именно этим.
Из первого знакомства я убедился, что к «ученым» и тут относятся с полным презрением и возмущением: как это можно наговаривать на себя?!
Хотя они были в оппозиции и возможностей для самооговора у них было больше, но они этого не делали. С оппозицией они порвали окончательно и бесповоротно, и нечего тут выдумывать. Самое простое снова оказывалось самым надежным.
Правда, рабочим жизненные трудности более привычны и потому не так страшны.
На пересылке я впервые узнал о столкновениях между уголовниками и каэрами (контрреволюционерами) – слово «политический» было запрещено. За день до моего прихода была крупная драка. Уголовники пытались ограбить каэров, но получили отпор. Отличился в драке польский шпион, здоровый парень, загнавший их в угол и основательно понадававший им. Я позже познакомился с ним. Тогда я его рассказы принимал за чистую монету, по наивности своей, и как сохранились в памяти, так их и передам. Отец его – рабочий в Варшаве. Сам он по окончании гимназии поступил в школу разведчиков, и эта работа ему очень нравилась: «Весь мир посмотришь и не так уж рискуешь. Попадешься – выменяют».
У нас он работал токарем в МТС где-то в районе Старо-Константинова и имел там своих агентов. Один из них провалился и его выдал. На суде он ничего не хотел говорить, и военный трибунал приговорил его к расстрелу. В камере смертников он сидел с работником Украинского совета профсоюзов, осужденным за растраты и прочие бытовые красоты. Фамилия, кажется, Винокуров. Перед смертью люди становятся более разговорчивыми и откровенными, и поляк тоже кое-что о себе рассказал. Тогда Винокуров донес на него, думая этим заработать помилование. По мнению моего собеседника, это было самым гнусным предательством.
– Вообще, – говорил этот парень возмущенно, – ваши не соблюдают никакой этики. С нами должна бороться только контрразведка, и так везде, а у вас любой разведчик, хоть и не его дело, а выдаст.
Вот как он расценивал нас. Своя колокольня.
Потом его вызвали к наркому, и Балицкий обещал сохранить ему жизнь, если он раскроет сеть до конца, но он отказался. Тогда тот стал его убеждать как сына рабочего.
– А вы почему сажаете рабочих? – будто бы сказал он Балицкому. – Вон сколько понасадили после смерти Кирова.
И добавил, что он был вместе с отцом на похоронах убитого польского министра, кажется Котса, и кто-то из друзей отца, тоже рабочий, сказал: «Вот бы почаще министров убивали, мы бы на похороны ходили и не работали». Это услышал полицейский и толкнул болтуна: «Чего разговорился, смотри мне!»
– А у вас что бы за это было? – закончил он.
Несмотря на всю незаслуженную тяжесть нашего положения, никто его не поддержал, хотя парень и располагал к себе. О своей профессии он говорил как о самой обычной, не видя ничего предосудительного и ничего героического. Но интересное!
Занимательной была эпиграфика в пересыльной. Писали кто чем мог: огрызками карандашей, кончиком сапожного гвоздя. Прежде всего – фамилии и адреса. Это не из тщеславного желания оставить после себя память, как это делают современные просвещенные туристы. Тут было практическое: прочитают знакомые, узнают, куда выслали, может быть, до родных и близких дойдет. Но были и вполне философские сентенции типа «От тюрьмы и от сумы не зарекайся». Я никогда и не зарекался, а если уж говорить о страхе, то боялся я больше сумы, чем тюрьмы. Значит, опять повезло.
Вот явный пессимист: «Будь проклят тот отныне и до века, кто думает тюрьмой исправить человека!» Но с ним спорит неунывающий оптимист: «Тот не человек, кто в тюрьме не сидел». Браво! Именно мы – люди. И стараемся потешаться. Надо же чем-то глушить глубоко запрятанную тоску. И получается неплохо.
Изо дня в день мы теперь ждали отправки. В большинстве получили назначение «Воркута» и гадали, где это и что это. С волнением ждали последнего свидания. Не терпелось скорее «на волю», ведь лагерь – это же все-таки не тюрьма. Особенно волновались те, у кого были маленькие дети, необеспеченные семьи, были и такие, у которых дети родились за то время, пока они были в тюрьме.
Меня это не особенно касалось. Семьи нет, родители относительно обеспечены, а к большему они не привыкли; горечи перед последним прощанием тоже не было. Вероятно, литература о тюрьмах и ссылках, которой я долго увлекался, меня в данном случае поддерживала. Хоть и ни за что, хоть и от своей власти, но я должен быть таким, как ОНИ.
И вот нас повели гурьбой на последнее свидание. Небольшая комната, разделенная двумя барьерами на расстоянии примерно метра один от другого, и между ними расхаживают два надзирателя. Каждый из нас старался протолкнуться первым, чтобы попасть прямо к барьеру. С другой стороны хлынули женщины. И какое это было ужасное зрелище! У многих на руках дети. Завидев мужей, сыновей, все начинали навзрыд плакать. Один старался перекричать другого, чтобы его услышали. Надзиратели утихомиривали. Наконец я приткнулся в самый уголок и стал высматривать маму. Заметила и она меня и протиснулась вперед. На лице полное спокойствие, ни слезинки. Это успокаивает и меня. И мой вид действует на нее умиротворяюще.
– А теперь слушай, что я тебе буду говорить, запомни и передай все… – я назвал своего лучшего друга.
И я прокричал ей, что на меня и на него показывали Лозовик и Перлин и что я все опровергал. И в случае чего чтобы он не верил, если ему подсунут мои «показания». Пока надзиратели усмиряли крикунов, я успел передать все подробности.
В 1941 году, когда вернулся, я узнал, что мама все передала, как я ей говорил.
Тут уж меня больше ничего не удивляло: не сказать ни слова о том, чем кормили, что там за баланда была такая, и не пропустить ни одного человека – это по-отцовски. И в прощальном перекрикивании с матерью помнить прежде всего о друге – тоже узнаю брата Яшу. Но неужели он так и не выкрикнет и мне хоть словцо?..
В тот же день нам вручили передачи. Я получил целый мешок, и на другой день нас повезли к поезду. Мне тут во второй раз посчастливилось. Не хватало «черных воронов», и мою группу повезли в открытом грузовике. Хотя и накрапывал дождик, но было хорошо. Видеть зеленый Киев, любимый город, где я по-настоящему осознал себя… Плохо помню свои чувства, но тоски ноющей не было. Поживем – увидим.
Сгрузили нас на площадке возле линии железной дороги. Набралось порядочно. Кругом конвой, собаки.
– Присесть на корточки! – приказ.
И все выполняем.
Хорошо быть мальчишкой! Это меня и спасало. Никаких мыслей о несправедливости, о поломанной научной карьере, о будущем. С любопытством рассматриваю тех, кто сидит рядом на корточках, оглядываю конвой, собак – интересно.
Не очень забита голова, и не дюже перегружено сердце.
В вагоне настроения поубавилось. Нравилось, что назывался вагон «столыпинским» – все-таки отзвук революции. Но уж больно густо нас набили: ни сесть, ни лечь, ни стать. Это обычное купе, жесткое, но с решетками на окне и на дверях. И нас там человек двадцать. Тесновато, а как тронулся поезд, стало, как всегда, свободней. Кто сидит на скамейке, кто на полках, кто на корточках на полу. Знакомимся и становимся друзьями.
У самых дверей грузный мужчина с козлиной бородкой. Ему лет за 50. Сразу видно – оптимист.
– Меня спрашивают, за что посадили, я говорю: за бородку.
– Как – за бородку?
– Говорят, похожа на клинышек Троцкого.
И басовито смеется, хотя многим еще не до смеха. Но все-таки разрядка. «Хорошо, когда кто врет весело и складно». Ох, как жаждет душа этой разрядки!
Фамилия оптимиста – Ладонюк; у него больное сердце, и он сел около дверей с решеткой, где воздух посвежее. Я забился на полку и сижу на корточках. Ничего, к ночи можно растянуться на полу, под скамейками. Обширен божий мир.
В большинстве здесь рабочие, но ко мне они расположены. Знают, что я не подписал на себя ничего. Подписавшие там остались. Над ними будет суд, и они на весь мир расскажут о своей «подпольной» деятельности.
Через пару лет, уже на Воркуте, я узнал их финал. После первого московского процесса над Зиновьевым, Каменевым и КО они поняли, что шутки плохи, и стали отказываться от своих показаний. В феврале 1937 года приехала военная коллегия под председательством Орлова (такую фамилию называли, это точно помню), и каждому на час дали огромный том обвинительного заключения. На суд вызывали каждого в отдельности, и каждый говорил, что отказывается от прежних показаний. Действительно, многие давали их лишь в надежде на суд. Там, мол, все разоблачим. И приговор был – расстрел.
Как просто пишется это слово, и произносится нетрудно, а сколько за ним человеческого горя, слез…
А ты, значит, уцелел, как Абрамушка-дурачок… Самое простое и впрямь оказалось самым надежным. Даже спасительным. М-да. Против этого не попрешь. Человек не может не боготворить то, что спасло ему жизнь. И если спасительной окажется простота, он станет возводить ее в боги.
А меня простота погубила, и, стало быть, я должен низводить ее в дьяволы…
Я по-своему тоже прост как выгода.
Итак, мы едем. Перезнакомились, беседуем, кормимся, а сидор (так звали мешок с продуктами) у каждого порядочный, и словно уж и не тесно. Можно ноги распрямить и даже полежать. Отошла горечь прощания. Кто о себе рассказывает, кто анекдотом пробавляется. Хорошо!
Едем мы, друзья, в дальние края…
Правда, до этой песни оставалось еще двадцать лет.
На следующий день разгорелся скандал. Ладонюк, сидя у дверей, разговорился ночью с молодым конвоиром, пареньком с симпатичной детской мордочкой, и рассказал о себе: рабочий-полиграфист, участник революционного движения, старый коммунист, ни за что ни про что едет в места не столь отдаленные. А паренек утром пристал к своему суровому комвзвода с расспросами: что же это делается?! И мы слышали через дверь угрозу: «Приедем в Архангельск – сдам тебя куда надо!»
Все стали жалеть парня. Одни стали говорить, что не надо было его будоражить, пропадет теперь, другие считали, что надо – пусть знают, кого везут.
Из дальнейшего пути мне запомнился только Ярославль. Солнечное морозное утро – эх, побегать бы на свежем воздухе! Это я думаю сейчас. А тогда что-то и мысли не было такой. Мы радовались, что конвоиры по нашей просьбе купили нам вареного картофеля. А что было дальше – тьма. Нет, вспоминается одна ночь, вроде бы на этом этапе. К нам присоединили небольшую партию зэков с канала Москва – Волга, и я сразу стал приглядываться к ним: ведь все это освящалось самим Горьким. И нашел одного из этих героев, любезно потчевал его из своего сидора, а он мне расписывал свою геройскую жизнь. Там была и Гражданская война, и прочее такое возвышенное, а я хлопал ушами, – чтобы на второй день разглядеть заурядного уголовника. Это был хороший урок моему легковерию. Позже я убедился, какие большинство из них мастаки на сочинительство.
В Котласе нас передали на пароход с поезда. Мы выгрузились, новый конвой вызывал нас по фамилиям.
Мы подходили, нам перетряхивали вещи – и в сторонку. Эта картина хорошо врезалась в память и сейчас стоит перед глазами. Вторая половина дня, но солнце еще подсвечивает. Песчаный берег. Откуда-то добавились еще три человека. Один в дубленом желтом полушубке с энергичным лицом, другой с благообразной бородой, а третий совсем будто юноша. И тут слышу новое слово: политизолятор. Вот откуда их везут. Начинаются знакомства. Настоящая экзотика – не капитулировавшие троцкисты: Азагаров (псевдоним), бывший секретарь Киевского горкома партии, Фомин – инженер со Сталинградского тракторного завода, один из героев романа Ильина «Большой конвейер», и племянник режиссера Пудовкина. Тут уж совсем экзотикой отдает.
Многим непонятно: что этим людям нужно? Социализм ведь строим? Строим. Но и интригует – откуда берутся такие? Азагаров сразу стал искать киевлян, и кто-то его даже помнил. Прислушиваюсь к его разговору: впечатление – как будто тип Дон Кихота; кто-то вспоминает, что его жена застрелилась в те годы. Фомин, мне кажется, смотрит на нас с презрением, но с ним заговаривают, не затрагивая острых вопросов. Ведь большинство из нас гордились тем, что вопреки всему мы оставались верными, или, как нас поддразнивали, верующими в генеральную линию, а в тех условиях это делало нас легко уязвимыми.
Фомин и роман Ильина напомнили мне случай, который показывает меня не с лучшей стороны. Прошло много лет, прежде чем я понял, каким я был дремучим невеждой. В студенческие и аспирантские годы я очень много читал, но круг чтения был крайне ограниченным. Я ежедневно прочитывал полдюжины газет и не пропускал ни одного солидного политического журнала. А художественной литературой явно пренебрегал – вода, слишком много надо ее перелить, чтобы извлечь крупицы полезного. Если и читал художественную литературу, так только те произведения, которые читали Маркс, Энгельс и Ленин.
Мой более культурный друг всячески старался меня приручить к художественному слову. Роман «Большой конвейер» ему очень понравился – дух пятилетки! – и он принялся меня уговаривать, чтобы и я прочел.
– А что там интересного?
Он с увлечением принялся рассказывать. Я внимательно слушал и, когда он окончил, попросил еще что-нибудь вспомнить. Он повспоминал и еще рассказал что-то.
– Еще, – прошу я.
Он напряг память и еще что-то прибавил.
– А еще?
Больше он ничего не мог вспомнить.
Тогда я ему пересказываю обратно и торжествую:
– Видишь, теперь и я знаю столько же, сколько и ты. Так зачем же было тратить столько времени?
И это было глубокое убеждение невежды, претендовавшего на звание политического эрудита. Но вот я стою перед героем знаменитого романа и жалею, что не прочел его в свое время. Может быть, лучше бы сейчас человека понял. Кто он? Дон Кихот идеи или просто упрямец? Что в нем – возвышенное самопожертвование или упрямство ради оригинальности? Глубокое мышление или глупое фантазирование? Верность пусть и ложной идее или голая спесь одиночки? У нас-то никакой идеи и в помине не было – сохранить бы элементарное достоинство, все-таки уже не обыватель…
Пудовкин производил впечатление мягкого, застенчивого молодого человека. Немногословный. Удивляло даже, как такой скромник может в чем-нибудь упорствовать. Но даже в обычных разговорах чувствовалось, как мы далеки от них.
Тогда я впервые услышал о существовании политизоляторов. Самые известные были в Верхнеуральске, в Орле. Там содержали особо видных заключенных. Режим там был завидный. Неплохое питание, большие библиотеки и свобода общения в течение дня. Только на ночь все должны были расходиться по своим камерам, где их запирали. Передавали о бесконечных дискуссиях, которые возникали между заключенными разных направлений: меньшевиками, эсерами, троцкистами, бухаринцами и прочими. Не обходилось и без злорадства. Троцкисты самодовольно рассказывали, как они читали вслух бухаринцам из «школы молодых», так называли учеников Бухарина, статьи из журнала «Большевик», которые те писали в 1926—1927 годах против троцкистов. Брали реванш. Споры доходили до самого большого накала.
Они же рассказывали, как надзиратель орловского централа дореволюционных времен, слушая бесконечные споры между политическими разных направлений, говорил им: «Вспомните мои слова, господа: когда вы придете к власти, вы друг другу горло перегрызете». И многие вспоминали теперь мудрого надзирателя, который, вероятно, едва умел расписываться.
Были тут какие-то особые моральные и волевые качества, независимые от политических взглядов? Или за взгляды эти уже было слишком дорого заплачено, чтобы можно было отступиться от них? Что же держало этих людей в стороне от жизни страны?
Еще вчера я на эту «жизнь страны» только бы хмыкнул: ловушка для простаков. А мы, умные гордые люди, живем по принципу «вы меня цените – и я вам служу, вы меня отвергаете – и я вас отвергаю». Но теперь я с адской отчетливостью понимал, что не беспомощному и мимолетному презирать могучее и бессмертное. Человек не может стать выше самого высокого своего удела – выше мечты о бессмертии. Мы, удалые красавцы, внезапно обнаружившие у себя на ахиллесовом сухожилии черную метку отверженца, отказались от служения бессмертному только потому, что за него нужно было платить унижениями, куда-то проползать на брюхе. Но отказаться от тоски по высокой судьбе было уже не в нашей власти. Дружественное послание из ада открыло мне с полной ясностью: история – это созидание бессмертия, отказаться от участия в ней означает заведомо обречь себя на тлен и ничтожество. И я глушил тоску по историческому служению байроническими сарказмами, а брат – водкой и ухарством.
Самое простое и надежное – сохранить бы элементарное достоинство – для нас и оказалось самым коварным: достоинство мы сохранили, а бессмертие профукали.
И уже ничего не попишешь…
Но, батько же, в конце концов – когда же ты откликнешься?!.
После Котласа запомнились палатки в архангельском пересыльном пункте; удивляла бесконечно меняющаяся в течение дня погода: то синее небо, то черные тучи и проливной дождь (в Киеве такого не бывает). Живо запомнился поход в баню: странные для нас деревянные тротуары и приятное чувство «прогулки» через город – в строю, под конвоем, но все очень культурно, без окриков и назиданий. Всматриваешься во встречных – что за люди такие особенные, что им позволяется свободно разгуливать? И думаешь, что и тебя рассматривают и, наверно, гадают: что-то не похожи на преступников…
Но что особенно запомнилось – газета «Правда» с двумя портретами на первой странице, Ежова и Ягоды. Сообщалось, что Ягода назначен наркомом связи, а Ежов на его место – наркомом внутренних дел. Как мы ликовали! Наконец разобрались, что творит это чудовище Ягода! А Ежов – партийный работник, секретарь ЦК, наверняка поставлен, чтобы разобраться и вскрыть так разросшуюся опухоль.
И это было всеобщим мнением.
Некоторые стали высказываться против того, чтобы нас везли на Воркуту: все равно с полдороги будут возвращать, чего же государственные средства зря тратить! Даже начальству пересыльного пункта это высказывали. Тем более что навигация уже заканчивалась. В общем, приободрился народ.
И приятно было ходить среди палаток и ловить «параши». А говорили о чем угодно, и все шло к одному: скоро разберутся! Появились и первые сплетни. Активистка киевской швейной фабрики ушла на ночь к уголовникам. Ее коллеги, портные, знавшие хорошо ее мужа, стали утром ее упрекать. Но женщина не растерялась: публично заявила, что она таким образом лучше сохранится для мужа. Может, и непристойно писать о таком, но делаю это для того, чтобы показать лицо заключенных во всех видах.
Жизнь – это шире, чем заключение: хороший здесь выглядел еще лучше, плохой – еще хуже.
Запомнилась посадка на пароход поздно вечером. Устроились кто где. Мне досталась даже койка, другие оказались в трюме. В общем, все по человеческим нормам. Но какое-то повышенное возбуждение было: все-таки увозят. Однако скоро и это улеглось. А при выходе из Белого моря всех парализовало. Началась страшная качка. Только считаные люди остались на ногах, почти всех рвало. Я лежал полумертвый. Ничто не мило было.
Несколько раз ко мне подходил мой новый знакомый Вася Дронов. Киевский инженер, сын днепропетровского рабочего, друга Григория Ивановича Петровского (знаменитость: пред. ВЦИК, депутат царской Думы), он расхаживал по всему пароходу, совершенно не подверженный морской болезни. Улыбался, посмеивался над нами и в шутку добавлял: там и конвой валяется укачанный, разоружить бы его и заставить капитана повернуть на Норвегию. Однако никому даже в шутку не хотелось слушать такое.
Кто-то рассказал, что заключенные с Соловков когда-то сбежали туда на плоту.
– Так то были заключенные, а мы… временно прогуливающиеся.
Какое счастье было увидеть рейд Нарьян-Мара! Солнечное утро, тихо, вдали деревянные домики небольшого городка. Благодать изливалась на нас. А тут еще подфартило купить бутылку рыбьего жира с рук. Глаза укреплять. Ох и благолепие было!
Вскоре нас перегрузили на баржу, где уже не было никакого комфорта. В трюм – и устраивайся как можешь. Все больше начинала усиливаться борьба за существование: каждый ищет место поудобнее, да еще с хорошим соседом. Я тоже не отставал, но скоро понял, что это ни к чему. Что-то унизительное, стадное было в этом: вырываю лучшее место у товарища. Урки, строгие к чужим слабостям, называют это «дешевить». «Пей до дна!» – сказал я себе. Не умрешь, не бойся. Наоборот, еще больше закалишься. И этому правилу – не дешевить – я остался верен до самого последнего лагерного дня. Никогда на этапах не забегал вперед, чтобы захватить теплое место, и очень часто чувствовал себя королем на сосновых ветках, настеленных под нарами. Никто на тебя не в обиде, никто не толкает – кум королю и сват министру.
Папочка, так это же мы от тебя и усвоили – не дешевить, не пробиваться туда, куда тебя не пускают. И это же нас и сгубило. Как тебя едва не сгубило доверие к благородным чекистам. Ты отказался грызться за место на нарах – мы отказались грызться за место в вечности. Дьявол умеет вводить нас в обман устами тех, кому мы верим как Богу. А потом истязать нас прозрением, когда сделать уже ничего нельзя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?