Текст книги "Эдуард Стрельцов. Памятник человеку без локтей"
Автор книги: Александр Нилин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Андрей Петрович Старостин убежден был, что к жестокому приговору по «делу Стрельцова» имел самое прямое отношение фельетон сотрудника редакции газеты «Правда» Семена Нариньяни.
Население страны нашей в те годы могло и не поверить начальству и суду его, но газете, подчиненной тому же начальству, что и суд, вполне могло и поверить.
И разделить неправедный гнев натравленного на спортсмена матерого фельетониста.
История с наказанием Стрельцова – и в настойчивой газетной к нему прелюдии – поможет нашим детям и внукам понять, в какой стране мы жили. Тем более что преждевременно ручаться, что сейчас живем в стране, совсем уж ни в чем не напоминающей ту, для которой ничего не составляло топтать того, кому накануне поклонялась…
* * *
Статистика заменит эпитеты.
В день своего двадцатилетия в матче сборных СССР и Болгарии он забивает два мяча.
В конце июля и начале августа играет в турнире Третьих Дружеских игр молодежи (это в рамках спортивной программы Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве – события мало изученного в истоках инициативы и решающих мотивах: они увели бы на самые-самые верха, в подробностях изыскания средств и сил; как вообще решились власти раздернуть железный занавес настолько широко, чтобы переполнить режимную Москву иностранцами?) и в четырех матчах против молодежных сборных Венгрии и Чехословакии, где немало игроков выступало из вторых и национальных сборных (у нас-то, не умничая, попросту выставили основной состав первой сборной СССР), а также Индонезии и Китая – еще шесть.
В августе он играет за сборную на предварительном этапе первенства мира с Финляндией – два гола, а за свой клуб в чемпионате и в матче с приехавшей в Москву французской командой «Ницца» забивает три.
В сентябре уже «Торпедо» едет во Францию – играют с «Марселем», «Рэсингом» и снова с «Ниццей» – на Стрельцова приходится семь из забитых французам голов, причем в матчах с «Марселем» и «Рэсингом» он делает хет-трик.
В этом же месяце – голы Эдика в кубковой игре и в трудном календарном матче с киевлянами. Потом с интервалом в неделю две встречи «Торпедо» с динамовцами Тбилиси. В первой – гол и во второй (кубковой) – пять.
В конце сентября он играет за сборную СССР против венгров и забивает решающий мяч – 2: 1. Первый, забитый Борисом Татушиным, гол венгры отыграли еще в первом тайме, но за две минуты до конца матча Эдик свою миссию выполнил.
Через месяц в игре на первенство еще два гола – донецкому «Шахтеру».
Итак, за двадцать два выхода Стрельцова в течение девяноста семи дней на поле – тридцать один забитый мяч. Среди бомбардиров «Торпедо» Эдуард стал с двенадцатью мячами вторым. Кузьма забил четырнадцать.
Но в фельетон Нариньяни и он попал.
Поводом для критического выступления газеты послужил случай на Белорусском вокзале.
Конечно, если откровенно, были и еще поводы придираться к Эдику, и только к Эдику.
Через несколько часов после свистка рефери, возвестившего – позволю себе штамп как цитату из спортивной журналистики былых, однако не прошедших времен – об окончании в Москве календарного матча «Торпедо» в очень успешном для них сезоне, Эдуарда Стрельцова доставили в отделение милиции за драку, затеянную им в квартире незнакомых людей; представителям органов правопорядка он сумбурно сообщил, что в чужой дом ворвался, преследуя человека, оскорбившего футболиста действием на трамвайной остановке.
Но аргументы трезвых обитателей квартиры показались милиционерам убедительнее пьяных претензий Эдика.
Не успели замять эту некрасивую историю, как в январе нового года Эдуард повздорил с кем-то на станции метро «Динамо», но на этих эпизодах фельетонисту «Правды» казалось невыгодным сосредоточиваться. Пришлось бы подставить под удар советскую милицию, в обоих случаях отступившую под давлением представителей завода.
А трогать милицию и Нариньяни запрещалось – проще было врезать футбольным начальникам, не называя главных фамилий.
Дополнительный матч против польской сборной, когда решалось, кто же – наши футболисты или поляки – поедет на чемпионат мира в Швецию, назначили играть на нейтральном поле в Лейпциге.
Иванов со Стрельцовым обедали у Валиной сестры – пили, естественно, вино. Эдик, как провинциал из Перова, боялся опоздать на поезд – ехали экспрессом Москва – Берлин, – но старший товарищ его успокаивал. Иванов уверял, что на такси они успеют вовремя.
Вообще от «Автозаводской» до «Белорусской» – прямая ветка метро. Но как-то несолидно таким заслуженным людям в метро спускаться.
Не учли транспортные пробки: выскочили из машины – и бегом на платформу, а поезд только-только от нее отошел.
На платформе оставался в ожидании Вали с Эдиком начальник отдела футбола спортивного министерства, Антипёнок.
Он и сумел договориться, что поезд на разъезде под Можайском остановят. А до Можайска мчались на автомобиле.
Стрельцов в матче на первенство с «Зенитом» получил травму – и в конце второго круга за клуб свой не играл. Но в сборную включили.
И теперь ему после опоздания на экспресс не выйти на поле значило надолго остаться в штрафниках.
Эдик попросил Белаковского: «Уж вы, Олег Маркович, что– нибудь сделайте, чтобы мне только сыграть…»
Но выйти на поле оказалось мало – польские защитники уже знали Стрельцова отлично и с ним не церемонились. В самом начале, на пятой минуте, с одним из них Эдуард столкнулся в воздухе – и приземлился, конечно, неудачно: с такой травмой лучше и не прыгать было.
Но в его положении отступать нельзя – впереди Москва с неминуемыми неприятностями.
Олег Маркович, как всегда, выручил – стянул ногу эластичным бинтом. И штрафник вину кровью смыл – забил гол. А второй мяч с его подачи забил динамовец Генрих Федосов.
Тренер сборной Качалин сказал после матча: «Я не видел никогда, чтобы ты так с двумя здоровыми ногами играл, как сегодня с одной…»
Но у Нариньяни было свое мнение.
Фельетон, опубликованный в «Комсомольской правде», озаглавлен был «Звездная болезнь».
О роковом влиянии фельетониста Семена Нариньяни на судьбу Эдуарда Стрельцова я услышал от Андрея Петровича Старостина уже в середине восьмидесятых годов.
Мне тогда слова его показались отговоркой – в тот момент я ждал от Старостина подробностей обо всем случившемся с Эдиком – подробностей, которыми он, как человек вхожий в круги, для меня недоступные, несомненно располагал. Нариньяни же я считал персонажем из достаточно знакомого мне и объяснимого мира. К тому же тянуть тогда за эту нить казалось мне скучным занятием. И лень было рыться в старых газетных подшивках.
Я по своей натуре не исследователь, привык самонадеянно полагаться на собственную память и притом искренне думал, что в фельетоне, давшем ход и сегодня незабытому, но такому спорному понятию, как «звездная болезнь», вряд ли обнаружится через столько прошедших лет что-нибудь стоящее внимания.
Я ошибся: фельетон тот – весьма выразительный документ времени, без которого не понять, что предстояло заплатить за восхождение, подобное стрельцовскому, и самому Стрельцову, и обществу, его превознесшему.
Людям нынешнего поколения невозможно представить себе, что значил для всей дальнейшей судьбы советского человека любого ранга в то время фельетон о нем.
Тем более опубликованный в центральной газете. Органом казни Эдика с пропагандистским умыслом избрали «Комсомолку», редактируемую зятем Хрущева Алексеем Аджубеем: она пользовалась максимальным читательским доверием за те либеральные нотки, которые в «правде» для молодежи проскальзывали с ведома коварно дальнозоркого начальства.
Да еще написанной фельетонистом № 1 – Нариньяни умел высмеивать и унижать популярных людей.
А толпа такие расправы обожает.
Страна не просто знала своих героев, но и знала, как веселее с ними расправляться.
Сегодня, когда во всех газетах пишут что угодно и про кого угодно без ощутимых последствий, не вообразить, что одной критической строчки в газете достаточно было для лишения человека тепла и воды. Жизнь официально критикуемого человека в Советском Союзе немедленно становилась просто невыносимой, какую бы величину он ни представлял.
Нариньяни был особенно страшен в сороковые годы. Но и во времена «хрущевской оттепели», когда он расправлялся со Стрельцовым, пощады попавшему под фельетон ждать не приходилось.
Вот, кстати, вам и подтверждение тогдашней значимости двадцатилетнего футболиста Стрельцова. Даже Нариньяни не смог с первого раза поставить на нем крест.
Фельетон тех времен вносил в жестокость наказания эдакую развлекательность. Но, пожалуй, в смехе, вызванном остроумием фельетониста-киллера (как сказали бы теперь), беспощадности было больше, чем в гневе без юмора.
От нас во все прежние времена требовали еще и бодрости, когда приглашали посмотреть на казнь инакомыслящих.
Мы, по замыслу властей, смеясь расставались с людьми, в чью вину должны были поверить газетчикам на слово.
Вот как изощрялся тов. Нариньяни, «по протоколу», «прямо в глаза», говоря о «вконец испорченном» Стрельцове: «Эдуарду Стрельцову всего двадцать лет, а он ходит уже в „неисправимых“. Не с пеленок же Эдик такой плохой? Нет, не с пеленок. Всего три года назад был чистым, честным пареньком. Он не курил, не пил. Краснел, если тренер делал ему замечание. И вдруг все переменилось. Эдик курит, пьет, дебоширит. Милый мальчик зазнался. Уже не тренер „Торпедо“ дает ему указания, а он понукает тренера».
Нариньяни был мастером прилипавшего к людям слова.
И не свидетельство ли его специфического таланта сам факт внедрения в советский и, к сожалению, в постсоветский обиход наименования открытой фельетонистом болезни?
Кого только из одаренных людей не подозревали в мифической «звездной болезни», как в самой что ни на есть дурной!
А во времена советской тотальной уравниловки на всех уровнях, во времена действительной и подразумеваемой униформы, во времена казарменных правил поведения на каждом общественном этаже главную угрозу – социалистическому обществу и строю – видели, судя по литературе и кинофильмам, в зазнайстве, в отрыве от коллектива. Власть боялась чьей-либо самостоятельности – и клеймила даже невиннейшие ее проявления.
Распинавший Стрельцова Нариньяни не переставал быть рьяным футбольным болельщиком и дружил с известными футболистами: с Бесковым и другими. Думаю, что для футбольного мира пристрастие его к московскому «Динамо» не оставалось в секрете.
А может быть, принимая во внимание особенности времени, не надо ничему удивляться?
В избранной для себя манере злой Нариньяни старался выглядеть вроде как удрученно-добродушным, что ему великолепно удавалось. Из досконально известной ему реальности (в случае со Стрельцовым – реальности спортивной жизни) он выбирал лишь то, что работало на версию, покорявшую эмоционального советского читателя, информированного тогда крайне скупо. И совершенно, как я уже говорил, не склонного подвергать сомнению прочитанное на газетном листе. Хотя написанное пером если и отличалось от вырубленного топором, то скорее в худшую сторону.
Из шести машинописных страничек своего печально знаменитого фельетона Нариньяни две с лишним уделил эпизоду с опозданием Иванова и Стрельцова на берлинский экспресс: «И вдруг в самых дверях вокзала неожиданная встреча. И кто бы вы думали? Центр нападения, а с ним рядом правый полусредний (в годы борьбы с космополитизмом иностранные термины вроде „бек“, „инсайд“ строжайше не рекомендовались в печати – и Нариньяни от правдистского обыкновения не захотел отказываться и во времена послаблений. – А. Н.), оба живехоньки и оба пьяны. Оказывается, дружки перед отъездом зашли в ресторан (фельетонист и ресторан дофантазировал, чтобы Иванов со Стрельцовым не вышли из образа представителей „золотой молодежи“, раз они так себя ведут. – А. Н.) за посошком на дорогу.
– Честное слово, Валентин Панфилович (В. Антипёнок – начальник отдела футбола Комитета физкультуры и спорта), мы хотели выпить только по одной, а нам преподнесли по второй.
Ах, с каким удовольствием Валентин Панфилович взял бы да по-отцовски отлупил бы сейчас обоих дружков (в праве чиновника „лупить“ великих футболистов Нариньяни, а вслед за ним читающая советская публика не сомневается ни секунды – до разговоров о правах человека еще вечность. – А. Н.). И вместо того, чтобы взяться за ремень, он сажает загулявших молодцов в машину и мчится по шоссе в погоню за поездом. Полтора часа бешеной гонки, и в конце концов у Можайска автомашина обгоняет поезд. А тут обнаруживается новая беда: скорый поезд в Можайске не останавливается. Валентин Панфилович бежит к дежурному:
– Дорогой, сделай исключение.
А у „дорогого“ от удивления брови лезут вверх к лысине! Антипёнок звонит диспетчеру дороги: „Притормозите, Христа ради, хоть на секунду. Мне только втолкнуть в вагон центра нападения“. (По ходу написания фельетона Нариньяни, видимо, решил, что купать в дерьме сразу двоих могут и не захотеть, а Стрельцов добыча для сатирика полакомее, и тянущий на дно груз удобнее привязать к его ногам. – А. Н.) Но диспетчеру нет дела ни до центра нападения, ни до начальника отдела футбола. Как быть? Поезд приближается, он вот-вот проскочит станцию. И тогда начальник отдела звонит в Министерство путей сообщения: к одному замминистра, к другому. И один из замминистров, вняв этой просьбе, отдает в Можайск из ряда вон выходящий приказ: замедлить ход поезда у пристанционной платформы. И вот машинист кладет руку на тормоз и два друга хватаются за поручни…»
К изложенному вроде бы не придерешься. Но, перед тем как разделить возмущение фельетониста и читателей, хотелось бы спросить-напомнить: в каком государстве происходили события? Почему вдруг при безусловной полицейской строгости головы с плеч пьяных молодых людей не полетели прямо на перроне? (Что наверняка случилось бы с представителями любой другой профессии, кроме никогда в ту пору не произносимой вслух: футбольной.)
Нариньяни пытается представить – и статус издания ему это разрешает – спортивных командиров незадачливыми няньками при зарвавшихся юных разгильдяях, этим разгильдяям потакающими.
И вот уже занесен меч выводов автора: «Пусть талант, пусть забил. Но зачем было Всесоюзному комитету спешить с присвоением почетного звания (заслуженного мастера спорта)? У нас и в других областях, кроме спорта, есть талантливые люди – в музыке, живописи, пении, науке. Но ни Шостаковичу, ни Хачатуряну, ни Туполеву, ни Улановой, ни Рихтеру, ни Долухановой не присваивали званий в девятнадцать лет. Футболиста нужно награждать не за дюжину мячей, забитых в одно лето, а за устойчивые спортивные показатели, не только за то, что сам хорошо играет, но за передачу опыта товарищам. Почетное звание нужно завоевать, заслужить, выстрадать подвижническим трудом в спорте. А от легких наград наступает быстрое насыщение.
– Я всего уже достиг, – хвастливо заявляет центр нападения, – все испытал, изведал. Я ел даже салат за 87 рублей 50 копеек».
Насчет наград строгий Нариньяни высказался по-своему: сделал вид, что не знает о награждении Стрельцова орденом. Обсуждать – или тем более осуждать действия правительства, награждающего футболиста, – никакой газете не дозволялось.
И еще неувязка: апеллируя к именам Шостаковича, Улановой, Рихтера, фельетонист проболтался, что осознает общезначимость стрельцовского дарования. А то бы стали у нас нянчиться с талантами меньшими, чем у Иванова и Стрельцова. Да и по совести ли попрекать голодавшего в военные и послевоенные годы мальчика, лакомившегося жмыхом, ценой салата, который позволил он себе на заработанные нелегким – знал же Нариньяни кое-что про футбол от своих друзей – трудом деньги?
Своими рассуждениями о поощрениях сотрудник центральной газеты вполне мог обеспокоить начальство – сигнализировать о непорядке.
И, как у нас водилось, наверху забеспокоились: не почувствуют ли себя отличившиеся спортсмены излишне самостоятельными, независимыми от администрации. Награды в СССР положено было воспринимать как аванс. И не забывать, что у Родины (подразумевалось, конечно, ее начальство) орденоносцы в вечном долгу.
«Закручивать гайки» в нашей стране всегда считалось делом своевременным.
И в паузе между Олимпиадами наверху посчитали не лишним «подтянуть» возомнивших о себе спортсменов.
Вряд ли Семен Нариньяни стал бы отрицать, что получил «госзаказ». Тем более в те времена для золотого партийного пера это не могло не составить чести. Я бы даже заметил: фельетон написан с несколько меньшим разоблачительным пафосом, чем можно было бы ожидать.
Нет, «оттепель» в тоне разоблачения положительно сказывалась. А потом не верю, чтобы болельщик Нариньяни не восхищался Стрельцовым. Он и в фельетоне не отрицает, что до выпитой рюмки это был «милый славный парень». Такое признание от газетчика, с воодушевлением творящего злое дело, дорогого стоит.
Конечно, никакой заместитель министра не взял бы на себя ответственность за остановку поезда, не обратись к нему представители футбола – жанра, курируемого соответствующими отделами ЦК партии. Кто из номенклатурных работников не знал, что значат для престижа государства победы или поражения на международной арене.
И заместителя министра, давшего «добро» на торможение поезда и потому невольно ставшего партнером Эдуарда Стрельцова, смело можно причислить к организаторам победы над поляками.
Я вряд ли поступаю корректно, анализируя работу нанятого газетного сатирика с позиций сегодняшнего, всем нам разрешенного, свободомыслия. Не сомневаюсь, что, будь сегодня Нариньяни жив, он над многими посылами своего фельетона прилюдно же и посмеялся бы, набрав очки в другом направлении, – возможно, набрался бы и мужества рассказать, какие же именно из конъюнктурных соображений толкали его на тот или иной выпад, убийственно жалящий юного Эдика.
Сегодня я рассматриваю рабский труд фельетониста как примету времени, в некоторых аспектах не самого худшего для нашей многострадальной страны.
Повторяю, что Нариньяни – мастер. И в написанном им нет ни одной безобидной строчки – каждая умело заминирована.
Конечно, изощренный «правдист» прекрасно знал, что людей посвященных и причастных он своим фельетоном ни в чем не убедит. Но он вполне сознательно и цинично обращался к непосвященной в спортивные дела массе, будил в толпе обывательский протест, не сомневаясь ни на мгновение, что критически заряженное им против привилегированных молодых людей быдло сметет и запугает несогласного с журналистом и его газетой знатока.
Как правило, в фельетоне Нариньяни оперирует фактами. Но до чего же нечистоплотен он бывал в их толковании!
В сороковые годы тем же Нариньяни был написан добрый, можно сказать, лирический фельетон «Приют одиннадцати», посвященный милым чудакам-болельщикам (один из них, если не ошибаюсь, всеми уважаемый профессор), которые немного стесняются своей несолидной страсти к футбольной игре.
Но здесь, в «Звездной болезни», он обращается к агрессивной сути тех граждан, которые склонны требовать от спортсмена, а не любить его. Талант, как считалось в советском обществе, обязан служить этому обществу во сто крат усерднее, чем бездарность.
Иначе никто бы не простил таланту того, что он существует, то есть выделяется из общего ряда?
В ходу было выражение: «У народа в долгу». Талант – получалось – не народ.
Кого тогда, интересно, считало народом идеологическое руководство, постоянно говорившее от имени народа?
Себя же с ним командиры тоже не отождествляли, поскольку в своем кругу обычно говаривалось: народ нас не поймет.
Кого – нас?
Ставило ли наше государство когда-нибудь своей целью делать из больших спортсменов образцовых – согласно навязанной советскому обществу морали – граждан, воспитывая их соответственно?
Разве же не специально их надолго изолировали на сборах, освобождая от житейских хлопот, непременных для их сверстников – не атлетов?
Правда, в домашних условиях по тем деньгам, что им платили, они вряд ли получили бы то питание и все прочее из необходимого для поддержания физической формы.
Сборы компенсировали недоплаченное деньгами. Как и звания и ордена, которые спортсменам не спешили присваивать, – это входило в гонорар за олимпийскую победу.
Всякий думающий спортсмен не обольщался насчет собственного предназначения – быть козырной картой в государственной политике.
«Мы гладиаторы», – говорил мой сосед олимпийский чемпион по боксу Валерий Попенченко, не прекращая хлопот о защите докторской диссертации. Объясняя, почему он не взял Виктора Тихонова (будущего тренера сборной) из расформированного после смерти Сталина клуба ВВС в ЦСКА, Анатолий Тарасов говорил: «Мне нужны были бандюги».
Конечно, в Советском Союзе и «Героя» могли не дать истинному герою, если политотдел не благословил, и «Гертруду» («Героя труда») чаще всего давали, сообразуясь с «моральным обликом» трудяги.
Стрельцову орден «Знак Почета» – «Веселых ребят» (они изображены на ордене) – могли бы и не давать, придержать награждение: наверху были информированы о всяческих промашках в быту будущего орденоносца. Но отпускать Эдика совсем уж в стихию неформальности, вовсе уж не канонизировать его по-советски представлялось идеологам тоже опасным. Это бы только усилило несанкционированную популярность.
В присвоении званий и наград был и дисциплинирующий момент.
Спортсменам с наградами и званиями, от которых ждали подвигов во имя строя, легче было – с их детской психологией – играть еще и в бойцов идеологического фронта.
Нетерпеливый в развитии своей версии Нариньяни пишет: «…пресыщенный вниманием молодой человек начинает забываться. Ему уже наплевать на честь спортивного общества, наплевать на товарищей. Он уже любит не спорт, а себя в спорте. Он выступает на соревнованиях не как член родной команды, а как знатный гастролер на бедной провинциальной сцене. Товарищи стараются, потеют, выкладывают ему мячи, а он кокетничает. Один раз ударит, а три пропустит мимо: „Мне можно. Я звезда“. И ведет себя, как звезда, на футбольном поле и в жизни, не так, как требуют того правила социалистического общежития, а так, как захочет его левая нога. Левая нога хороша, когда она бьет по воротам да не промахивается. А во всех остальных случаях левую ногу следует держать под контролем…»
«И какой только умник внедрил эту голливудскую аналогию в наш спортивный лексикон!» – восклицает фельетонист, иронизируя по поводу фразы, приписываемой тренеру Маслову: «Помилуй боже, разве можно так, Иванов и Стрельцов – наши звезды!»
Выражение «звезда» звучало у нас как бы не вполне всерьез, не без пародийного реверанса в сторону заграницы, которую при Сталине самым верным тоном считалось изображать карикатурно – и не только в «Крокодиле», где Нариньяни регулярно печатался, но и в театре и в кинематографе.
Из фельетона публике должно быть понятно, что звезда – это плохо, это на потребу чему-то низменному и развращенному.
А вот народный артист – это серьезно. И заслуженный мастер – серьезно, за исключением случаев, когда звание присваивается несерьезному Эдику.
В романе Валентина Катаева «Время, вперед!» старый интеллигент – инженер, недовольный затеей установления рекорда по количеству замесов бетона, говорит, что это значит превращать стройку во французскую борьбу. Его раздражает ненужный элемент состязательности в серьезном деле.
Допускаю, что спортсменов и тренеров, в свою очередь, раздражали параллели, проводимые между их трудом и трудом рабочих на производстве.
Им, может быть, скорее бы польстило, если бы ловили их на сходстве с людьми из мира искусства – вдавались бы в психологию творчества, прощали бы им капризы и срывы, но не сравнивали постоянно со стахановцами, с передовиками производства, что тогда выглядело с государственной точки зрения полезнее.
Жили спортсмены получше, чем рабочие и крестьяне.
Им и прощали многое, если обстоятельства позволяли.
Если не наезжала на них какая-либо воспитательная кампания, когда люди типа Нариньяни напоминали спортсменам о «моральном облике» советского человека.
Мне бы не очень хотелось, чтобы у кого-нибудь сложилось впечатление, что я специально намереваюсь высмеять в книге о Стрельцове идеологическую подоплеку спортивного действа в нашей стране – иронизирую над вынужденной заидеологизированностью советских спортсменов.
Во-первых, в неменьшей степени были заидеологизированы и все мы, болельщики. Значительная часть из нас ни в коей мере не представляла из себя ценителей, способных к эстетической объективности. Болели, как правило, за «наших» против «ихних». Что естественно и с чем спорить в общем-то глупо.
И не прощали мы своим поражений с неменьшей озлобленностью, чем те спортивные начальники, с которых голову в ЦК снимали за проигрыши подопечных.
Помню, как обыкновенный добродушный шофер дядя Миша Кононов после поражения в сорок седьмом году ЦДКА в Чехословакии (и проиграли-то, пропустив на один гол больше в товарищеском матче) кричал, что такую команду надо немедленно разогнать. Сам товарищ Сталин до такого додумался через пять лет.
Прямо скажем, в отношении к спорту народ и партия бывали едиными не так уж редко.
Во-вторых, приятно нам это или нет, но идеологизированность заменяла профессионализм в спорте, и не без успеха. И я не убежден до конца: так ли уж велик эффект одной лишь коммерческой мотивации?
Или власть над душами атлетов до сих пор держит традиция прежних призывов и лозунгов, передавшаяся генетически?
Теперь вслух говорят о превалирующем материальном факторе. Но, выступая на Олимпиадах и мировых чемпионатах за свою страну, спортсмены не достигают пока результатов лучших, чем при советской власти, когда денежное выражение премий за победу было в десятки раз меньше.
При первом разговоре нашем со Стрельцовым в связи с будущей книгой мемуаров Эдик – в трезвом уме – сказал: «Вот напиши. Страну нашу очень люблю, хотя она и поднасрала мне». Он чувствовал себя штрафником государственного уровня – и при всей глубине обиды это ему в чем-то льстило.
Спортсменам вообще льстила видимая близость к строгой власти.
Подозреваю, что начальству не нравилось и то, что ведущие себя излишне самостоятельно Иванов и Стрельцов стали кумирами многотысячного рабочего коллектива – и превосходили популярностью всех передовиков производства, вместе взятых. Нариньяни и важно было настроить против кумиров этот самый рабочий коллектив.
На заводе у Стрельцова были не только почитатели.
Журналисты из заводской многотиражки взялись за него раньше, чем Нариньяни, – и опубликовали у себя фельетон «Головокружение» – и потом на допросе у следователя жаловались, что их в парткоме вынудили сделать сокращения в публикации: не рассказывать обо всех безобразиях Эдика. Им же и не разрешили перепечатать в многотиражке фельетон Нариньяни.
Надо ли убеждать кого-то, что я – всегда, по определению, – на стороне Стрельцова?
Но легко ли – и реально ли вообще – вставать на его сторону в каждом эпизоде, фиксируемом как разболтанность, раздолбайство и более, более того? (Я читал милицейский протокол о дебоше, учиненном Стрельцовым около метро «Динамо», – даже если что-то в нем и поклеп или преувеличение, все равно в протокольном описании есть, наверное, и непридуманные факты. Да и в том ведь, что происходило со Стрельцовым дальше, не одна же фантазия недоброжелателей?)
Тем не менее мне легко быть на стороне Стрельцова – еще и оттого, наверное, что я не считаю его заведомо правым в большинстве эпизодов, которые ему не инкриминируются.
Просто я вместе со Стрельцовым – и правым, и виноватым.
Николай Павлович Смирнов-Сокольский – видный эстрадник и выдающийся книголюб – в своих застольных историях обозначал рубеж: «Это было еще до морального облика…»
Острослов намекал, что в советские времена подход к богеме с ханжеским уставом неумолимо перерастал в произвол полиции диктуемых всем нравов, посягавший на укрощение и, самое обидное, на упрощение сложного мира неизученной человеческой личности – на лишение человека, особенно художественной натуры, права быть человеком.
Газетчики из «Московского автозаводца» видели мало хорошего в своей жизни – и моральный облик представлялся им исключительно разновидностью положенной всем советским гражданам униформы – видимой и невидимой.
И я допускаю, что они верили в свою газетную прерогативу– воспитывать среди прочих читателей своей газеты и мятущегося Стрельцова, который в многотиражку «Автозаводец» и не заглядывал, а если и заглядывал, то сердился, как слон на тявканье моськи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?