Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 55 страниц)
– Ну, мужики, лупите друг друга!.. Ваш президент будет вами доволен!.. – хохотал Каретный, и его ядовитый смех и презрительные гримасы были неподдельны.
Из толпы, из рыхлого бестолкового облака выделилась организованная сплоченная группа. Кинулась на щиты. Солдаты встали в рост, громоздили железо, подставляли его под удары, замахивались палками. Атакующие подскакивали, били в щиты ногами, солдаты валились, отступали, открывали бреши. На их место тотчас заступали другие, щиты смыкались, оборона восстанавливалась. Блестела, дребезжала белая чешуя, по солдатским рядам катилась судорога боли, выдерживая удары атакующих.
Хлопьянов в бинокль видел красные разъяренные лица солдат, кулаки, сжимавшие палки, командиров с рациями, перебегавших в тылу оцепления. В яростной толпе были и женщины, и пожилые, и транспаранты с надписями: «Вся власть Советам!», и портреты Ленина. Этот ненастоящий, затеянный напоказ бой казался вдвойне зловещим. Был прообразом будущего неизбежного боя.
– А потом всем по окладу!.. Именные часы!.. Ерин по-собачьи лапу протянет!.. Ну, менты!.. Ну, костоломы!..
После неудачной атаки ударная группа демонстрантов откатилась обратно в толпу. Народ размахивал флагами, что-то скандировал, возбуждая себя, пугая солдат. Над толпой, в самой гуще засмолило, задымило, поднялся едкий жирный дым. Толпа распалась, из нее одна за другой стали выкатываться подожженные резиновые покрышки, чадили, дергались копотным пламенем. Ловкие люди толкали их, направляли на солдатскую цепь. Тяжелые горящие скаты ударяли в сомкнутые щиты, проламывали их, разрубали шеренгу. Продолжали катиться, разбрызгивая липкий огонь, прорывая в солдатском строю прогалы. И в эти разъятые бреши, вслед за огненным колесом кинулась толпа, расшвыривала солдат, нанося удары древками флагов, кулаками расширяя прорыв. Щиты гремели, падали, по ним пробегали люди. Красный флаг колыхался в самом месиве схватки.
«Притравливают, как гончих псов, на этот флаг! – думал в тоске Хлопьянов. – Над Рейхстагом такой развевался!.. Псиная стая!.. Ненавижу!..»
Солдаты, разъяв ряды, пропустили толпу. Снова сомкнулись, окружив черные рыхлые комья металлической блестящей оболочкой. Стиснули, упаковали, законсервировали, сжали со всех сторон щитами. Толпа, сжатая железом, стенала, вопила, пыталась прорваться. И тогда по толпе узким разящим клином ударил ОМОН. Зачехленные в черные комбинезоны, сильные и одинаковые, как роботы, облаченные в белые яйцевидные шлемы и черные перчатки, бойцы ОМОНа поднимали и опускали палки. Машинально, мощно крушили толпу. Рассекали ее, разрубали, раздирали, толпа лопнула, треснула на ломти. В каждую трещину, расширяя ее, проникали роботы, раздавали наотмашь удары. Солдаты открыли проход, и в него, избиваемая, настигаемая черно-белыми, похожими на личинки омоновцами, устремилась толпа. Бежали, вопили, роняли древка флагов, а их настигали, крушили по головам, и люди валились, закрывали затылки.
На поле выруливали огромные тяжелые фургоны. Демонстрантов хватали, волокли к машинам, забрасывали в зеленые зарешеченные короба. Еще дымились и догорали резиновые скаты, валялись на траве растоптанные флаги, убегали в сосновую рощу разрозненные остатки толпы, отъезжали тяжелые, набитые людьми клети, а солдаты, победно грохоча щитами, уже маршировали вдоль трибуны. Ельцин вскочил с места, махал победителям. Сжал кулак, выбросил его вперед, словно держал дубину, и он повторял разящий удар омоновца. Хлопьянов испытал омерзение, подавил рвотный ком. Опустил бинокль, не желая смотреть.
Пещерное, неандертальское, среди обглоданных костей, в шкуре, свирепое, с инстинктом бить, разрывать, глодать, – животное правило Россией. И все, что было любимо, – Третьяковка, «Пиковая дама», колокольня в переулке, мамина акварель на стене, розовая тропка в лесу, – все было под властью, под косолапой пятой этого чудища. И он, офицер, умеющий стрелять, обученный приемам рукопашного боя, награжденный боевыми орденами, был не в силах спасти свою Родину.
– Ты думаешь, это все?… Отнюдь!.. Перебазируемся на объект № 2… – сказал Каретный, пристально вглядываясь в лицо Хлопьянова, желая убедиться в произведенном впечатлении, – Самое интересное впереди!..
Они видели, как отъезжает от трибуны кортеж президента, блестят, словно рыбья чешуя, оброненные на поле щиты, как санитарная машина останавливается около лежащего без движения солдата, и врач в белом халате склоняется над ним.
Спустились с вышки, уселись в машину, покатили в сосняках по узкой дороге.
То, что увидел Хлопьянов, поразило его. На открытом пространстве был выстроен макет здания, не всего, а лишь первого этажа, с широкими проемами окон, помпезным порталом, ступенями. На белом фасаде развевалось множество флагов. Российский трехцветный, пестрые, зеленые, желтые, синие, с гербами, эмблемами, – флаги республик и автономий в составе России. Перед домом, загораживая ступени, была выстроена баррикада, похожая на гору мусора, из досок, арматуры, поломанных деревьев. На этой баррикаде, усыпанной немногочисленными загцитниками, развевались красные и имперские стяги.
– Узнаешь?… Не совсем похоже, но кому надо, узнает! – похохатывал Каретный, вылезая из машины, направляясь к металлической вышке. Хлопьянов поспевал за ним, стараясь распознать, какое здание имитировало это деревянное, покрашенное в кремово-белый цвет сооружение, с нарядно блестевшими стеклами и пестрыми флагами. В отдалении возвышалась смотровая трибуна. На ней уже пестрели зрители, в окружении генеральских фуражек белела седая голова президента.
– Сейчас они немножко постреляют, немножко друг дружке костей наломают, немножко поприсягают президенту на верность, а потом пойдут с Верховным будку наливать!.. Ну что, не узнал домишко? – Каретный заглядывал в глаза Хлопьянова, удивляясь его недогадливости.
И Хлопьянов, понимая вдруг смысл предстоящего зрелища, задохнулся, – узнал в выбеленном макете Дом Советов. Его застекленный белокаменный фасад, проблески золота, высокий циферблат часов, пестроту флагов, роскошные марши лестниц, белое дрожащее отражение на голубой реке, гудящую дугу моста, – это здание имитировал деревянный макет. На этом макете, на бутафорских баррикадах станут репетировать штурм и захват парламента.
– Ты, наверное, не ходишь в театр? – смеялся Каретный. – У нас с тобой другие развлечения. В Кабуле Дворец штурмовали! А почему бы теперь не в Москве?… Амину башку прострелили! А почему бы теперь не Хасбулатову?
В сосняке раздался металлический рокот. Приблизился. На полной скорости, как зеленые многолапые вараны, вынеслись три транспортера. Туго, плотно ударили из пулеметов. Защитники баррикады вставали навстречу, взмахивали кулаками, падали. Транспортеры крутили пулеметами, врывались на баррикаду, расшвыривали доски, куски арматуры и проволоки, а вокруг них метались баррикадники, кидали бутылки с бензином, и на корме одного транспортера заиграло клочковатое пламя. Из люка выскочил солдат, кинул на огонь бушлат, а машина крутила башней, посылала громкие очереди.
«Все это будет! – думал Хлопьянов, рассматривая в бинокль башню транспортера с номером „66“, скачущего на корме солдата в танковом шлеме, распластавшихся на земле в картинных позах баррикадников. Один из них, изображая убитого, держал в кулаке древко флага. Ветер пробегал над землей, пузырил красное полотнище. Обреченный Дом! Обреченная Москва!.. Люди, которых убьют, еще не знают об этом. Ропщут, бранят режим, приходят с работы усталые, хлебают нехитрый ужин. А уже обречены, уже учтены! Внесены в списки убитых и пропавших бесследно!.. А я? Тоже умру на баррикаде? Или меня расстреляет в упор бэтээр под номером „66“?
Разметав баррикады, бэтээры встали перед Домом, начали бить по фасаду, по стеклам, обрабатывая первый этаж. В оконных проемах появлялись защитники, стреляли из автоматов, падали под огнем пулеметов. Дом начинал дымиться, в нем ухали взрывпакеты, стены покрылись бледным пламенем.
«Все так и будет… Солнце, божья краса!.. Дом горит, опрокидывая в реку красное зарево… По зареву плывут речные трамвайчики!.. Играет музыка, пассажиры плещут в ладоши, делают снимки!.. А огромный Дом посреди Москвы огрызается последними выстрелами, покрывается копотью!..»
Из бэтээров высаживался десант в бронежилетах и касках. Прячась за транспортерами, обстреливали Дом. Короткими перебежками вбегали по ступеням. Впрыгивали внутрь дымящихся проемов. Внутри продолжалась стрельба, гремели взрывы.
«Куда мне бежать? Кому сообщить? На телевидение? Прокричать на весь белый свет! Готовится злодейство! Палач готовит убийство! Люди, выходите на улицы!..»
Огонь охватывал беленые доски макета. Внутри звучали редкие выстрелы. Из разбитых проемов наружу стали выскакивать солдаты. Выстраивались двумя цепями, образуя коридор, вниз по лестничным маршам. И в этот коридор стали выходить защитники, вереницей, с поднятыми руками. Кидали автоматы к ногам победителей.
Подкатывали тяжелые зарешеченные фургоны. В них подсаживали пленных защитников, поддавали им прикладами и сапогами. Набитые фургоны, урча, медленно отъезжали, скрывались в сосняках.
Сквозь урчание моторов, редкие хлопки холостых выстрелов Хлопьянов услышал слабое нестройное «ура». На трибуне, где восседал президент, аплодировали и кричали. Хлопьянов в бинокль видел, как Ельцин салютует, выбрасывая вверх кулак. Свита рукоплескала, кричала «ура».
Хлопьянов сквозь синеватые окуляры видел мясистое лицо, рыхлый нос, белые, расчесанные на пробор волосы. И вдруг снова почувствовал, что хочет его убить. Вогнать пулю в надбровную складку, чтобы рванула кость, пробуравила мозг, достигла затылочной кости, срикошетила об нее и стала носиться внутри, стуча в черепную коробку, кромсая мозги, отражаясь от стенок, наполняя череп слизью и сукровью.
Это желание было столь сильным, что он посылал зрачками истребляющий ненавидящий луч, ожидая, что он достигнет и сокрушит президента. Но тот покидал трибуну в окружении свиты. Шел к длинному, похожему на жужелицу лимузину. И кортеж, разом брызнув огнями, умчался.
– А теперь буль-буль до потери пульса! – зло смеялся Каретный.
Пожарные машины тушили горящий макет. Поливали блестящими струями. Солдаты устало обходили баррикаду, подымали с земли флаги и автоматы.
– Что скажешь? – Каретный спрашивал, словно был хозяином недавнего зрелища, и хотел узнать, угодил ли своим представлением.
– Зачем это все? – Хлопьянов смотрел ему прямо в глаза, веселые, умные, отражавшие сосны и небо, и что-то еще, металлическое и жестокое.
– Что «зачем»?
– Зачем мне все это показали?
– Ну как «зачем»? Видишь ли… – Каретный пробовал начать издалека, но Хлопьянов его перебил:
– Зачем две недели следуешь за мной по пятам? Зачем выслеживаешь мои связи и мои контакты? Зачем притворился случайным встречным, разыграл ту встречу в палатах и тут же пригласил меня на мерзкое сборище, куда постороннему вход заказан? Зачем показал атаку на офис, пытку несчастного клерка? Зачем познакомил с Марком? А эта квартира с видом на правительственный проспект – стрелковая позиция, снайперская ячейка, если иметь в виду президентский кортеж! И, наконец, зачем показал все это сегодня? Не боишься, что найду дорогу к Хасбулатову и расскажу ему об увиденном? Ты знаешь мои симпатии, знаешь, кого люблю и кого ненавижу! Тем не менее, делаешь вид, что мы друзья и союзники! Настало время спросить, – зачем?
Лицо Каретного, минуту назад ироничное, покровительственное, с блуждающей улыбкой, смеющимися зеленоватыми глазами, вдруг изменилось. Казалось, дрогнула и сместилась голографическая пластина, и возникло другое лицо, яростное, бледное, с набрякшими желваками и венами, бешеными зрачками, дрожащими, бурно дышащими ноздрями.
– Да, я хочу тебя использовать! Да, я слежу за тобой! Использую твое стремление к оппозиции! Знаю твое устройство, твой дотошный нрав! Уверен, ты встроишься! Не к Зюганову, так к Стерлигову! Не к Анпилову, так к Баркашову! Добьешься того, что тебе поверят, воспользуются твоими способностями! Пустят в свои ряды!
– Зачем тебе это?
– Хочу, чтоб ты им рассказал! Все, что видел и знаешь! О том, что готовится путч! Что их хотят перебить! Задействованы силовые структуры! Готова спецпропаганда! Сконцентрированы огромные силы! Здесь, в Москве, и в провинции, и за пределами России! Запад дал согласие! Он станет спокойно смотреть, как в Москве будут стрелять и вешать! Кое-что ты уже увидел! Остальное тебе покажу! Хочу, чтобы ты пошел к Руцкому и рассказал ему обо всем!
– Но тебе-то зачем? Ты ведь служишь алкоголику!
– Ты не допускаешь мысли, что я его ненавижу? Что я, как и ты, патриот России. Волею случая оказался в этой шайке. Пользуюсь нашим знакомством, чтобы послать сигнал Руцкому! Я знаю Руцкого по Афганистану. Пили вместе в Баграме. Это я отправлял его на реализацию разведданных, когда его сбили в первый раз. Я вытаскивал его из-под душманских пуль. Я давал ему информацию о целях, когда он ушел к пакистанской границе и его сбили «фантомы». Я посылал разведку на поиск, добывал сведения о его пленении, договаривался с полевыми командирами. Я нашел концы к пакистанской разведке, когда Руцкой сидел в земляной тюрьме, и его должны были расстрелять. Я лично отбирал в Кабуле, в тюрьме Поли-Чархи, захваченных пакистанских агентов, которых потом на него обменяли. Он должен меня помнить! Я сочувствую ему! Я его сторонник и друг! Ненавижу Ельцина, этот кусок тухлого мяса! Не прощу ему разрушения СССР! Не прощу передачу России под контроль американцев! Обещай, что пойдешь к Руцкому!
Хлопьянов был в смятении. Верил, не верил. Хотел понять, кто перед ним, лицедей и умный противник или тайный товарищ и брат.
Лицо Каретного продолжало меняться, как голографическая картинка. Становилось желтым, словно в нем разливалась желчь. Обнаруживало монголоидные черты, широкие скулы, узкие зеленоватые глаза. И вдруг вытягивалось, темнело, нос нависал над губой, глаза выкатывались, становились лиловыми, и он начинал походить на араба, семита.
Хлопьянов едва заметно поворачивал голову, менял положение зрачков, старался выбрать ракурс, найти освещение лица, где бы возникло истинное его выражение. И вдруг нашел. Лицо Каретного побелело, окостенело, словно из него истекла живая плоть, выкипела кровь, и оно стало походить на череп, обтянутый кожей, с поредевшими, наполовину истлевшими волосами, с пустыми глазницами, из которых выпарились глаза.
Эта была смерть. Его, Хлопьянова, смерть. Он ужаснулся этого мгновенного прозрения. Покачнулся. Зрачки сместились, изменился угол падения лучей на голограмму, и ужасное видение исчезло. Каретный умолял, требовал ответа:
– Пойдешь? Расскажешь? Можешь мне обещать?
– Не знаю, – сказал Хлопьянов, чувствуя страшную слабость. Его живые силы и соки были выпиты жутким видением. – Мне надо подумать.
Вдали, за поляной, за дымящимся макетом Дворца, на дороге остановился кортеж. Хлопьянов в бинокль видел, как из лимузина окруженный свитой вышел президент. Он пританцовывал, размахивал руками. В кулаке его была омоновская дубинка. Он поднимал и с силой опускал ее. Свита шарахалась, разбегалась. Ельцин, в котором играл дурной и веселый хмель, пританцовывал, рубил дубинкой воздух, поражая невидимого ненавистного врага.
Глава семнадцатая
Хлопьянов думал: иеромонах Филадельф лежит на смертном одре, дрожит седой бородой, восторженно сияет детскими голубыми очами. Посылает его на подвиг, благословляет на жертву, не дает уйти от беды, заставляет остаться в обреченном на страдания мире. Каретный, разведчик и соглядатай, слуга и наймит неведомых сил, отыскал его среди толп, приблизил к себе, нагружает заданием, смысл которого неясен и грозен, сулит опасность и смерть. Его посылают, его выбирают, двигают им и владеют. Он, казавшийся себе свободным, ищущим применение своей свободы, – несвободен, пойман, понуждаем чьей-то невидимой, неодолимой волей.
Он мучился, не находил себе места. То кидался к розовому гардеробу, где среди материнских платков и юбок был спрятан его пистолет. То подходил к стеклянному книжному шкафу, где лежал альбом с фамильными снимками. То хватал телефонную трубку, желая позвонить своей милой. То припадал к окну, где двигалось месиво автомобилей, похожее на навозных жуков.
Он нашел среди бумаг визитную карточку депутата Константинова, которую тот вручил ему у Красного Генерала. Набрал номер, представился. Напомнил Константинову о их встрече и попросил о свидании. Неожиданно быстро и просто получил приглашение.
– Пропуск на втором подъезде, – сказал Константинов. – Я жду.
Он вышел из метро у Киевского вокзала, подхваченный толпой, загорелыми украинскими тетками, кулями, хмельными носильщиками, разомлевшими милиционерами, и двигаясь в тесноте и гвалте, вдруг испытал больное едкое чувство. Железные рельсы, вылетающие из-под прозрачных резных перекрытий, пробегут по русской земле и очень скоро упрутся в тупую, установленную врагами границу, за которой любимые города и селенья, моря и реки уже не являются его Родиной, отняты у него, подмяты враждебной властью. И от этой мысли он сразу ослабел, утратил крепость движений. Вяло брел по набережной, под каменным, знакомым с детства мостом, по которому из-под земли вылетали и мчались в небе голубые вагоны метро.
Дошел до гостиницы «Украина» с памятником Шевченко, который вызвал в нем отчуждение и враждебность. Шевченко стоял в центре Москвы и, казалось, ненавидел эту Москву, ее обитателей, его, Хлопьянова, желал отомстить за какую-то давнишнюю, столетье назад нанесенную обиду.
Поднялся на мост, на дрожащую дугу, ослепленный множеством встречных автомобильных стекол. На вершине этой гудящей дуги, пропуская под собой темную, груженную углем баржу, увидел Дворец. Белый, ослепительный, чистый, он напоминал огромное цветущее дерево вишни. Это сходство каменной громады с живым цветущим деревом поразило Хлопьянова. Он остановился, любуясь, тянулся на белизну, словно погружал лицо в благоухающие душистые купы, в сладкий ветер и пчелиный гул.
В бюро пропусков ему выдали квиток с указанием этажа, кабинета, имени пригласившего его депутата. Постовой оторвал у пропуска корешок, и Хлопьянов очутился в просторных, матово озаренных холлах и переходах. Двигался вместе с другими людьми в мягких потоках. Нажимал светящиеся кнопки лифтов. Взлетал на этажи, оказываясь на мраморных площадках. В просторном буфете с молчаливыми сосредоточенными едоками задержался и выпил чашечку кофе, разглядывая в огромное окно панораму Москвы, – высотный дом на площади Восстания, американское посольство из красного кирпича, горбатый белокаменный мостик с гранеными фонарями, перекинутый через несуществующий водоем.
В коридорах и лифтах он несколько раз встречался с депутатами, чьи лица были хорошо известны и узнаваемы. Вызывали у него то острую антипатию, то воодушевление. И во всех случаях – изумление. Близкие, доступные, без микрофонов, вне стеклянной колбы телевизора, они своей будничностью напоминали актеров, только что покинувших сцену. Еще в гриме и театральных костюмах, но уже забывших роль, озабоченных и усталых, наполненных житейскими мелочами.
Войдя в один из лифтов, он оказался с глазу на глаз с демократом-священником, которого страстно презирал, ненавидел, едко издевался над его облачением, называя его рясу сутаной, под которой тот прячет копытца и хвост, а взбитая седоватая шевелюра плохо скрывает маленькие витые рожки. Здесь же, в лифте, священник выглядел усталым, расстроенным, почти больным. Лицо, под цвет бороды, было пепельным. На носу выделялись малиновые склеротические прожилки. Черная ряса, многократно изведавшая утюг, лоснилась. В двух местах на ней была заметна аккуратная штопка. Священник рассеянно смотрел на Хлопьянова, ковырял в зубах мизинцем с длинным, чуть загнутым ногтем. Вышел на одном из этажей, оставив Хлопьянова в рассеянных чувствах, – не было едкой ненависти к демократическому попу, а только недоумение и почти сострадание.
Шагая по коридору мимо одинаковых дверей с табличками, он повстречал стайку молодых, оживленно лепечущих женщин. Среди них находился депутат Бабурин, всегда вызывавший у Хлопьянова чувство восхищения за его ум, красноречие, блестящую логику и бесстрашие. Бабурин с черной бородкой, с черными волосами, в которых словно клок инея, белела седая прядь, улыбался румяным ртом, внимая поклонницам. Позволял им любить себя, восхищаться собой. Это откровенное упоение своей неотразимостью вдруг бросилось в глаза Хлопьянову, и он испытал разочарование, увидев своего кумира вблизи. В нем было нечто от театральной знаменитости. Проходя мимо, Хлопьянов уловил сладковатый запах духов, исходящий то ли от дам, то ли от самого кумира.
Он встречал и других депутатов, лица которых казались знакомы, но их имен он не помнил. Все они, проходя, успевали взглянуть ему в глаза, чтобы убедиться, известны они ему или нет. Если убеждались, что неизвестны, у них на лицах появлялось разочарование и скука.
Вообще же люди, которые ему попадались, входили в кабинеты, пробегали к лифтам, сидели в буфете за кофе, казались ему нарочито многозначительными, напоказ деловитыми. И Хлопьянов испытывал к ним острое сострадание. Они не ведали его тайны, не знали, что обречены. Торопились по коридорам, несли свои бумажки и портфели, пробегали по мраморным лестницам среди картин и гобеленов и не чувствовали ужасной, им уготованной доли.
Наконец, после долгих поисков он нашел кабинет Константинова. Постучал и вошел. Увидел знакомое лицо депутата, лысеющий круглый лоб, рыжеватую бороду, возбужденные навыкате глаза, обращенные на другого, стоящего напротив человека. Тот был худ, высок, в форме подполковника, с маленькими светлыми усиками. На его груди красовалась эмблема в виде красной звезды с надписью «Союз офицеров». Хлопьянов узнал его, организатора оппозиционного движения офицеров. «Офицер» – так при первой их встрече нарек его мысленно Хлопьянов, – был раздражен. На бледном лице выступали розовые пятна. Недовольно взглянув на Хлопьянова, досадуя на его появление, он продолжал внушать Константинову:
– Уверен, что на конгрессе «Фронта» произойдет раскол! Друзья-националисты обвинят друзей-коммунистов во всех грехах и выйдут из «Фронта». Вот вам и солидарность красных и белых! Всегда утверждал, – националисты не умеют работать в команде. Организации карликовые, а вожди-великаны!
Константинов кивнул Хлопьянову, указал ему на стул, отвечал Офицеру:
– А разве для кого-нибудь было секретом, что коммунисты вступают во «Фронт», чтобы спрятаться в коалицию! Очухаться после разгрома! Но я повторял и буду повторять, – мы должны объединиться, чтобы сбросить режим! А уж потом. – Он нервно усмехнулся, обнажая несвежие зубы. – Потом мы успеем перестрелять друг друга! – и поворачиваясь к Хлопьянову, сказал: – Я вас слушаю! Что вы хотели мне сообщить? Только, простите, у меня очень мало времени!
Хлопьянов видел, что своим появлением нарушил один из бесчисленных политических споров, который был крайне важен и интересен этим двум людям. В подобных спорах они находили выражение своим темпераментам и честолюбиям, личным симпатиям и неприязням. Из этих непрерывных споров и дискуссий составлялась сложная ткань оппозиционных союзов и движений. Хлопьянов, желающий сражаться, действовать, участвовать в боевых операциях, испытывал недоумение и неловкость. Не понимал этих склонных к разглагольствованию политиков. Чувствовал свою ненужность, никчемность.
– Пожалуйста, очень кратко! – стараясь быть любезным и одновременно удерживая посетителя на дистанции, повторил Константинов. Механически и почти недружелюбно улыбнулся Хлопьянову.
– День назад я присутствовал на учениях спецподразделений МВД по захвату Дома Советов, с применением бронетехники и огневых средств. Макет первого этажа Дома Советов в натуральную величину был атакован и подожжен. Отрабатывалась методика эвакуации пленных народных депутатов. На учении присутствовал Ельцин. Я счел необходимым поставить в известность депутатов и руководство Верховного Совета. Поэтому и пришел.
Он видел, как менялось лицо Константинова. Вместо недавнего нетерпения, легкой досады и едва заметного превосходства на нем появлялись тревога, испуг, любопытство, недоверие, пытливое выведывание, острая заинтересованность и, наконец, напряженное внимание к человеку, принесшему ошеломляющее известие, которое требовало тщательного и немедленного осмысления.
– Подробнее! Что это было?…
Хлопьянов подробно, указывая подмосковную трассу, удаление от города, внешние признаки въезда в закрытую зону, поведал о тренировочных полях, наблюдательных трибунах и вышках, о приезде Ельцина с министром и свитой генералов, о репетиции разгона демонстрантов, о развернутой, со множеством деталей, имитации штурма Дома Советов, из которого сквозь дым и огонь выводили пленных, заталкивали в тюремные машины. Он рассказал обо всем, умолчав о Каретном, не ответив на вопрос, как и в каком качестве оказался свидетелем зрелища.
– Мы говорили об этом в своем кругу, – растерянно произнес Константинов. – Никто не верит! Хасбулатов не верит! Я предложил создать депутатскую комиссию, расследовать поступающие сведения. Вы должны повторить свой рассказ перед депутатской комиссией, перед представителями прессы! Мы должны нанести превентивный удар!
– Пусть идут! – вскипел Офицер. – Одними ментами им дела не сделать! Армию им не поднять! Армия с нами, она их сметет! Командиры полков, командиры дивизий с нами! Наши люди из округов сообщают – армия только ждет повода! Пусть дернутся, и мы их сметем!
Он желчно засмеялся. Его смех показался Хлопьянову истерическим, бледное лицо несколько раз передернулось.
– Надо немедленно сообщить Хасбулатову! – сказал Константинов. – Вы сможете пойти со мной и еще раз повторить свой рассказ?
Он схватил телефон, набрал номер и, представившись, видимо секретарю или помощнику, попросил о немедленной встрече.
– Очень срочно! – сказал он требовательно, трескучим голосом. – Крайне важное сообщение для Руслана Имрановича!
Офицер, нервный, недоверчивый, остался в кабинете. А Хлопьянов и Константинов двинулись по коридорам, спускались и поднимались на лифтах, пока не попали в просторную приемную, выходящую огромными окнами на набережную. На излучину сверкающей реки, на туманный небоскреб «Украины». Столик с секретарем и помощником, с группой постоянно позванивающих телефонов, был почти незаметен среди солнечного пространства. Хлопьянов уселся в мягкое кресло и сразу же ощутил в этой помпезной приемной, среди белого мрамора, золотых багетов, хрустальных подвесок присутствие летучих тревожных энергий, проникающих из окна, пронизывающих воздух и свет.
Константинов отошел к секретарю, о чем-то переговаривался. В помещение заглядывала и уходила охрана. Кто-то еще, дожидаясь приема, сидел в соседнем кресле, держал на коленях папочку с медной застежкой. Хлопьянов, не зрачками, не слухом, а невидимой, помещенной в груди мембраной улавливал давление проникавших энергий. Мембрана содрогалась, вибрировала, откликалась на бесшумные волны.
Это были щупающие волны опасности. Лучи беды и тревоги. Они прилетали извне, из-за шпиля «Украины», из-за каменной громады, скрывавшей солнце. Словно на солнце, среди протуберанцев и пятен, был установлен генератор лучей. Обладая всепроникающей силой, они пронизывали приемную, отражались от люстр и светильников, от телефонов секретаря, от дубовых дверей, за которыми скрывался спикер, от Константинова, склонившего бородатую голову, от невзрачного посетителя с папочкой, и от него, Хлопьянова. Уносили наружу информацию об обитателях Дома, о кабинетных встречах, телефонных разговорах, кулуарных шепотах, невысказанных мыслях и чувствах, и о нем, Хлопьянове, принесшем секретную весть, о его тревоге, нетерпении, робости.
Створки высоких дверей растворились. Из кабинета в приемную вышел плотный, с признаками тучности человек, с мясистым загорелым лицом, на котором властно и весело светились синие глаза. В этом тяжеловесном здоровяке, державшим по-военному грудь колесом, Хлопьянов узнал генерала Ачалова. Еще недавно он командовал десантными войсками, замещал злополучного Язова, последнего советского министра, не сумевшего использовать мощь для спасения государства. После унылого путча, угрозы ареста Ачалов скрылся с глаз и вдруг обнаружился здесь, в приемной Хасбулатова. Бодрый, уверенный, удовлетворенный состоявшимся разговором, прошествовал по коврам, пышущий здоровьем, словно только что из соленого моря, из-под южного солнца.
– Прошу вас, – пригласил секретарь, – Руслан Имранович ждет. Хлопьянов вслед за Константиновым прошел в кабинет.
Хасбулатов сидел далеко, едва заметный, за огромным уставленным столом. Его голова, склоненная к бумагам, была еле видна за чернильным прибором, статуэтками, канделябрами. Мельком взглянув на вошедших, он издалека указал им на другой овальный столик с округлым диваном и креслами и продолжал писать. То ли действительно у него была необходимость в писании, то ли он хотел произвести на вошедших впечатление занятого человека.
Хлопьянов и Константинов уселись за низкий, очень удобный и красивый столик, среди цветов, гобеленов. Оглядывая огромный величественный кабинет с трехцветным государственным флагом, с бронзой, хрусталем, ореховым деревом, мягким смугло-красным ковром, Хлопьянов опять ощутил, как в окна, продавливая стекла, бесшумно веют невидимые силы, гуляют по кабинету, обнимают каждую вещицу, каждый глянцевитый листок растения. И эти силы – суть знамения беды и несчастья, и чуткая мембрана в его груди улавливала их присутствие, пульсировала и дрожала.
Хасбулатов просидел за бумагами ровно столько, сколько понадобилось Хлопьянову, чтобы в подробностях осмотреть кабинет, проникнуться значимостью места, созерцать высшее лицо государства в его повседневных неусыпных радениях.
Хасбулатов отодвинул бумаги, встал. Маленький, легкий, встал, пошел навстречу визитерам.
– Офицер Генерального штаба, полковник в отставке! – представился Хлопьянов, по-военному вытянул руки по швам и лишь потом пожал маленькую теплую руку спикера.
Хасбулатов еще раз, несильным вяловатым жестом пригласил их садиться. Сам поместился в удобном с гнутой спинкой кресле, среди золотистых пятен солнца. Взял со стола коричневую прокуренную трубку. Стал вытряхивать, выскабливать из нее пепел, орудуя маленькой серебряной лопаточкой.
– Я просил на последнем заседании ваших неистовых друзей попридержать свои аргументы, – обратился спикер к Константинову скрипучим недовольным голосом, столь хорошо известным по телепередачам. – Я понимаю, все они яркие ораторы, неординарные люди, не любят Хасбулатова. Но ведь, по-моему, была достигнута договоренность, я вам открыл мои карты и был вправе рассчитывать на большую выдержку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.