Электронная библиотека » Александр Секацкий » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Миссия пролетариата"


  • Текст добавлен: 15 марта 2016, 15:00


Автор книги: Александр Секацкий


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

С другой стороны, действительность, о которой говорит Гегель, – конкретная действительность духа – дана субъекту как его действительность. Но, разумеется, приоритет чистого теоретического разума и здесь берет верх (хотя Гегель, в отличие от Канта, не считает этот разум всего лишь присущей индивиду способностью). В качестве объективированных произведений духа рассматриваются правовые институты, моральные принципы, усвоенные народами уроки истории – но высшим, имманентным, собственным прибежищем духа является логика. Достигнув этой ступени, дух вправе объясняться на своем родном языке; все формы его инобытия, не исключая и природу, оставлены позади, сняты. Вторичное знакомство с ними есть уже образование, разговор на языке понятий об отчужденных в неприступную предметность формах и сущностях. При этом ни одна из пройденных форм не может стать непосредственным аргументом в самоотчете разума – здесь-то и кроется наиболее существенное отличие гегелевской диалектики от метода Маркса, как бы его ни называли – историческим материализмом, материалистическим пониманием истории или еще как-то. Гегель писал в «Феноменологии духа»: оттого, что нечто известно, оно еще не познано. Исторический материализм к этому добавляет: оттого, что нечто «познано», обернуто в стандартную упаковку понятий, оно еще не освоено в качестве реальности, открытой для общественно-исторической сущности человека.

Практика столь же «умна», как и теория, если только понимать ее как конкретно-всеобщее[14]14
  Ильенков Э. В. Очерки диалектической логики. М., 1974.


[Закрыть]
. Революция же, входя в состав практики, занимает в ней особое место, она, подобно молнии, собирает практику в единство мгновенной тотальности. И к тому же, что для нас сейчас важно, революция есть непосредственный теоретический аргумент. В купели революции все ставшее утрачивает свою установленность и остановленность, и в первую очередь законы общественной жизни теряют предустановленный характер, они размыкаются навстречу свободной воле и проектированию – размыкаются до известного предела. В спекулятивно-космологическом смысле революция есть пересотворение мира, в том числе и переучреждение социальных институтов, и первополагание всего того необычного, что в дальнейшем может принять характер обычая, а со временем и окостенеть в качестве «извечного» человеческого свойства, данного Богом или природой. В ходе революции творится (возобновляется) сам ресурс времени, осуществляется «разогревание» Вселенной, вспышка одного из наличных миров. Время революции – это акме всех событийностей мира, прекращение рутинного бытия в остывшей Вселенной, когда как раз и происходит оседание, автономизация отдельных регионов сущего и происходящего. Идея мировой революции нисколько не утопична, хотя для наблюдателей из остывшей Вселенной она представляется чем-то несбыточным, прожектерским, совершенно не имеющим никакого отношения к настоящему. Настоящее и в самом деле подвергается радикальной ревизии: из него вымывается все ненастоящее, все осадочные породы отработанного времени. Интенсивность и кратковременность революционной хроносенсорики вводят ограничения по локальности – пожар просто не успевает распространиться, однако любая революция, даже самая захудалая и прагматичная, содержит в себе ниточку пульса мировой революции либо революцией вообще не является.

Пока можно констатировать несоизмеримость позиций, вытекающую из несоизмеримости времен: для наблюдателя, дислоцированного в стационарной вселенной, революционный праксис представляется бессмысленным расплескиванием стихии, иррациональной растратой и ненужным разрушением человеческих устоев. Носителю здравого смысла кажется, что решение конкретной политической задачи попросту утопает в этом океанском шторме. Но участник Событий, в отличие от зрителя-теороса, не участвующего в игре, испытывает совсем другие ощущения. Да, он свергает конкретное правительство, обслуживающее интересы эксплуататорских классов. Но при этом все трансцендентные расширения продиктованы логикой революции и ее подлинностью. Идет ли речь о реформе грамматики и правописания (как в ходе Октябрьской революции), об инновациях в сфере обычаев и ритуалов или о непосредственном вторжении в экзистенциальное измерение субъекта – все это отнюдь не является бессмысленным расплескиванием целерациональной и целеполагающей деятельности. Речь идет о демиургических попытках обретения собственной сущности и расширения полноты бытия.

4

Очень важно понять этот момент опознанного или неопознанного вторжения целостности человеческого присутствия (практики) в обособленное пространство человеческой деятельности. Зримым и бесспорным вторжением является революция, но в повседневном ходе событий, в установившейся истории за связь с социальным универсумом отвечает идеология. Она и есть гравитация праксиса, пронизывающая все слои духовного производства.

Идеология понимается Марксом в нескольких смыслах. Важнейший из них – социальный заказ, точнее говоря, сублимация социального заказа при его размещении в сфере теории. Незримые (до Маркса) силовые линии отклонений чистого разума – это, конечно, не только парламентские дебаты, в которых классовый интерес виден невооруженным глазом. И не только журналистика с ее эталонной «бессовестностью». Хорошо сублимированная идеология – это, в частности, сама академическая рамка, призванная обезвредить любую возможную провокацию на интеллектуальном фронте. Дипломные проекты и научные доклады, ритуализация обмена аргументами, академические игры, продолжающиеся более тысячи лет, – они, помимо всего прочего, обеспечивают защиту от гетерономии действительной жизни. Университеты суть оплот буржуазности в том же смысле, в каком ее оплотом является и теория, запаянная в собственную герметичную оболочку. Тем самым выход Маркса из академической рамки был осознанным жестом классовой борьбы, но, с другой стороны, речь шла о привнесении теоретического аргумента в ущербную сферу текущей политической борьбы. В круг (в колею) ритуализованных выборов-дебатов врываются забастовка, митинг, уличное шествие и, наконец, книга как манифест (а не как монография); тем самым резко сокращается время экспозиции, необходимой для чисто теоретического всматривания. Погружение застоявшихся, ороговевших структур социальности в среду становления резко меняет установку субъекта, получающего шанс стать субъектом истории, выйти из предопределенности, из паралича, который был вызван «незыблемостью» существующего положения вещей. Когда загипнотизированность спадает, обнаруживается, что модус «изучать право», который с непререкаемым высокомерием обслуживали монополисты-теоретики, вполне может быть заменен модусом «творить право», то есть отвоевывать позиции, утверждать солидарную волю класса, создавать прецеденты. А сделать это невозможно, не вступая во взаимодействие с веществом (с плотными слоями социальности), ограничиваясь скользящей бесконтактной рефлексией. Возвращение к контактному проживанию прерывает неконтролируемый рост обособленного правового поля, пресекает, так сказать, социально-юридическую онкологию – самодостаточную стихию крючкотворства.

Интенсифицированное время тотальной практики не задерживается в теоретических отстойниках, соответственно существенно падает стоимость основного сугубо теоретического товара – умения отделять полет вороны от самой вороны. В результате наука как совокупная производительная сила переходит от действий, обводящих контур заставаемых вещей и явлений, к демиургической лепке укрупненных единиц сущего. Обособленная теория предстает как инструмент для шлифовки, огранки и тонкой доводки; применение такого инструмента требует длительного времени экспозиции. Все предметы теоретического воздействия обнаруживаются в качестве необходимых, а их вынесенный за скобки общий множитель находится в устойчивом отношении к другим подобным множителям. Совокупность таких отношений и составляет законы природы. В этом, вероятно, проявляется самая общая идео-логема, определяющая порядок рассмотрения сущего со стороны господствующего класса: в общую рамку природы вписано поле социального, которое достаточно «остыло» для того, чтобы быть продолжением или аналогией природы, чтобы подчиняться неким естественным закономерностям. Такое положение вещей Маркс иногда называет «предысторией», и Лукач совершенно прав, усматривая в качестве основного содержания этого этапа верховенство естествознания, приоритет непреодолимых для человеческой воли установлений, имеют ли они вид богов, духов, законов природы или максим чистого практического разума.

Сама суть метода Маркса состоит в перемене угла зрения и соответственно порядка рассмотрения всего сущего и происходящего. Потому метод и называется (самим Марксом) материалистическим пониманием истории, а не «диалектикой природы», как не слишком удачно выразился Энгельс, что творимая история находится в центре всего кругового обзора, в точке Большого взрыва, который, возможно, предстоит инициировать, чтобы вдохнуть душу живу во все, что подчинилось инерции и остаточной анимации, обретя статус механизма. Эта роковая тенденция и есть овеществление, отчуждение в самом широком смысле слова. Правда, эволюция Маркса, может быть, не столько его взглядов, сколько его занятий, начинается с критики остывающей Вселенной и затем переходит к регистрации истинных силовых линий преднаходимого устоявшегося мира, в частности «Капитал» по мере его написания становится все более монографией и все менее манифестом-руководством[15]15
  В СССР еще в тридцатые годы преобладала трактовка социальной проблематики как решающей для понимания мира и, разумеется, его переустройства, труды К. Р. Мегрелидзе, Б. М. Гессена, П. М. Жакова остаются и по сей день образцами материалистического понимания истории. Лишь в сороковые годы начинает казаться, что «диалектика природы» предшествует диалектике общественной жизни, она, так сказать, обладает более общим статусом в порядке объяснения. Усилиями А. Деборина, М. Митина, Б. Кедрова и других «философов» диамат становится краеугольным камнем марксистской, точнее говоря, советской философии, что еще раз подтверждает вступление страны победившего социализма в охранительную стадию, в период стагнации.


[Закрыть]
. Но это не отменяет точки зрения пролетариата, радикально отличающейся от рефлексивной позиции теоретика. Ее, эту точку зрения, пытается выразить, например, Александр Богданов в своей «Тектологии»[16]16
  Богданов А. А. Тектология, или Всеобщая теория систем. М., 1996.


[Закрыть]
, Эрнст Юнгер в трактате «Рабочий и гештальт»[17]17
  Юнгер. Рабочий и гештальт. СПб., 2001.


[Закрыть]
, но самое яркое и интуитивно точное воплощение такая позиция находит в художественных произведениях Андрея Платонова.

Обитатели Чевенгура, покорители техники и преобразователи природы, вовсе не склонны считать, что столкновение с любой устойчивой предметностью требует занять теоретическую позу, скорее уж они готовы относиться к землетрясениям как к «классово-чуждым элементам». Отказ реки давать электричество воспринимается в том же ключе, что отказ буржуазии делиться собственностью, и в обоих случаях пролетариат сознает свое право экспроприации, понимая, что осуществление его будет нелегким, что оно потребует сплоченности, классовой солидарности, стойкого революционного усилия. В этом, возможно, есть некий левый уклон, но этот уклон можно считать естественным для пролетариата и для самой критики в ее высшей форме, в форме революции. Сама перманентная революция тоже есть утопия, но она простительная утопия пролетариата. Ведь и у буржуазии был свой период революционности, и она была восхитительна, революционная буржуазия, забывшая или еще не знавшая о своей буржуазности. Когда санкюлоты брали Бастилию, когда они упраздняли сословные привилегии, переименовывали привычные названия месяцев в брюмеры и термидоры, тогда, в эти ослепительные моменты золотого века, буржуазия ничем не отличалась от пролетариата, в позиционном аспекте она и была пролетариатом, революционным классом и субъектом истории. Импульс бытия к могуществу был осуществлен именно тогда – промышленная революция стала не просто продолжением, а другой гранью революции социальной, нерасторжимой составляющей конкретно-всеобщей практики. Собственно, пролетариат как класс в себе и для себя подхватил эстафетную палочку утратившей революционность буржуазии, приобретая, присваивая одновременно с перехватом эстафеты и лучшие черты действующего субъекта истории. История понимается ложно, пока в нее не вносится идея реинкарнации пролетариата.

К этому взывает сам дух материалистического понимания истории, хотя в предварительной схеме Маркса данный момент намечен лишь пунктирно. В ней, например, много внимания уделено реакционности феодализма, описанию ситуации, когда класс феодалов-землевладельцев уже оккупировал остывающую Вселенную, стабилизировал ее в устойчивых границах и был озабочен именно стабилизацией, сохранением своего прочного положения. Но и класс аристократии был некогда пролетариатом в позиционном смысле, и он держал в руках ключи от творимой истории. Рассуждая в преднамеренно спекулятивном духе[18]18
  Конкретно-историческое рассмотрение вопроса требует детальных исследований.


[Закрыть]
, следует отметить, что великое пересотворение мира было когда-то осуществлено братством по оружию, в частности военная демократия предстает как исторически первая и в чем-то абсолютная форма демократии, осуществленная воинским братством. Воинское братство (еще не подозревающая о своей аристократичности аристократия) внесло решающий вклад в «расколдовывание мира» (Макс Вебер).

Революционное, пролетарское прошлое аристократии может быть восстановлено лишь в самых общих чертах, но содержанием этой исторической миссии было восстание против власти вещего слова, против непререкаемой диктатуры ритуала. Бунт явился потрясением исходных матриц социализации и обретением новых средств производства – производства человеческого в человеке. Столетия спустя в гордых рыцарях-феодалах, способных одним жестом добиваться повиновения окружающих, трудно было опознать некогда обездоленных париев эпохи архаики, но именно сила, которую они сокрушили, сделала их столь сильными.

Противостоявший воинскому братству правящий класс состоял из «специалистов по словам» в самом широком смысле слова – жрецов, шаманов, пророков, etc., его задача заключалась в том, чтобы хранить незыблемость матриц социокода, а «способ эксплуатации» основывался на психофизическом воздействии, на способности вещего слова инициировать эндокринную реакцию возмездия. Сегодня мы можем наблюдать лишь остатки таких реакций в виде внезапной бледности, слез, учащенного биения сердца, и выражение «умереть от стыда» носит сегодня исключительно фигуральный характер – всем этим мы обязаны первым бунтарям-освободителям, бросившим вызов самой тоталитарной диктатуре – диктатуре специалистов по словам. Исторически группы нарушителей-изгоев отбрасывались в Ойкумену, уходили сами, полагались на себя там, где прежде принято было полагаться на помощь духов. Выходя из-под воздействия тотальной магии, они делали ставку на прямодушную силу оружия. Классовое единство номадического типа воинское братство образовывало уже на марше, дорога, полная опасностей и приключений, способствовала экзистенциальному преобразованию участников великого похода – так в общих чертах выглядела первая мировая революция. Обретая в дороге нечто, подобное классовой солидарности, уже не изгои, а воины обрушивались на встречные социумы, выбивая распорядителей церемониала с командных высот социальности, дестабилизируя налаженный механизм психофизической эксплуатации, осуществляя социальное творчество[19]19
  Секацкий А. К. Бытие в признанности: истоки современной политики // «Мысль». СПб., 2004. № 5. С. 51–71.


[Закрыть]
.

Экзистенциальная аргументация Господина была представлена Гегелем в «Феноменологии духа» и подробно проанализирована А. Кожевым[20]20
  Кожев А. Введение в чтение Гегеля. М., 2004.


[Закрыть]
, утрата аргументов Господина в катастрофе рессентимента привлекала внимание Ницше, тем не менее во всех этих исследованиях оказался пропущенным самый первый этап. Величайшей заслугой Воина (здесь еще неуместно слово «феодал») был синтез ресурса непокорности в своей исторически первой форме противодействия ритуалу, в форме невменяемости по отношению к вещему слову. Ресурс непокорности, преобразовавший историческое поле коллективного Dasein, и был положен в основу нового экзистенциального проекта. В соответствии с материалистическим пониманием истории и в противоположность экзистенциализму Сартра или персонализму Габриэля Марселя «извечные» условия подлинности человеческого существования должны быть выведены из революции как ее экзистенциальное расширение, даже если в дальнейшем они действительно обретают привкус вечности и становятся неизымаемыми из сферы самоопределения и самосознания субъекта. Континуальность исторического и экзистенциального в общем виде прослеживается уже Гегелем. С точки зрения исторического материализма ресурс непокорности предстает как момент, момент, исторически прогрессивный и подлежащий удержанию, а для революционной теории ключевые моменты практики суть решающие аргументы.

Но непокорность угасает и связывается по мере остывания социальной Вселенной и рутинизации исторического бытия. Вызов, брошенный архаическим формам диктатуры символического, постепенно угасал, оседал в формах новой зависимости, опутавшей полноту проявления человеческого в человеке. Подчинение принципу сословной чести, строгая вписанность в детальную иерархию, во всеобъемлющий регламент, равнодушный к подлинным порывам души, к творческим импульсам субъекта, – таковы окрестности конечного исторического пункта, определяемого как «реакционный феодализм». Когда для братства по оружию закончился праздник бытия пролетариатом, от стихии революции отделилась бездушная машина Войны, а ее работа на холостом ходу явила жесткую практику эксплуатации, пресекавшую во имя уже ставшего все позывы к новому становлению, – и это во-первых.

Во-вторых, материалистическое понимание истории, направленное на усмотрение целого, а не на описание устоявшейся, автономизированной событийности, всегда имеет в виду и регион материальных, точнее говоря, материально-символических обменов, определяющих скорость социальных процессов, наиболее общий интегральный показатель исторического бытия. Тормозящую роль натурального хозяйства отмечают все историки Нового времени, это вообще излюбленный пример расхожей демонстрации марксистской политической экономии, подчеркивание момента, когда натуральное хозяйство начинает тормозить развитие производительных сил, препятствуя дальнейшему разделению труда и, как следствие, росту его производительности.

Однако не все так просто, ибо устранение разделения труда представляет собой едва ли не самую главную цель коммунистического движения (и, следовательно, само разделение труда, в отличие от обретения ресурса непокорности, является лишь исторически относительным моментом прогресса), с другой же стороны, натуральное хозяйство тоже когда-то представляло собой революционный шаг в эмансипации производительных сил. Натуральное хозяйство, или эйкономия, разрушает предшествующую формацию тотального поэзиса[21]21
  См. Секацкий А. От формации вещей к эпохе текстов // «Вестник Санкт-Петербургского университета». СПб., 2000. Сер. 6, вып. 1. С. 12–18.


[Закрыть]
, благодаря чему становится возможным чистое расколдованное производство, а дистрибуция вещей ускоряется на порядок за счет демонтажа иммунных барьеров, требующих громоздких очистительных обрядов для апроприации любого заимствования из чужого социокода.

В теоретическом плане натуральное хозяйство очистило предметную область политэкономии, очистив в практическом плане вещи от шлейфа стабилизирующего символического сопровождения, подготовив их к принятию товарной формы. Изменения скорости циркуляции вещей, практически незаметные в центре, внутри монады натурального хозяйства, были весьма ощутимы в сфере заморской торговли, по краям Ойкумены[22]22
  Поршнев Б. Ф. Феодализм и народные массы. М., 1964.


[Закрыть]
. Следовательно, судьба воинского братства в каком-то смысле является типичной: прослеживается путь от революционной стадии, перевернувшей историю, разрушившей безраздельное господство специалистов по словам (допустим, брахманов), до реакционной стадии, когда праксис утерял творческий характер и перешел в рутинную фазу самосохранения, удержания отживших форм.

Сохраняя верность именно духу, а не букве марксизма следует внести (пока предварительные) коррективы в схему исторической смены формаций, опираясь уже не на частный, хотя и чрезвычайно важный индикатор отношений собственности, а на целостный характер всеобщей практики. С позиций универсального праксиса схема будет выглядеть так:

Тотальный поэзис – первобытно-общинный строй в классической формулировке.

Эйкономия (натуральное хозяйство) – рабовладельческий строй + феодализм.

Товарное производство и дистрибуция вещей и услуг в товарной форме – капитализм.

Преодоление отчуждения, устранение разделения труда и разрыва между теорией и практикой – коммунистическая фаза истории.

Бросающимся в глаза отличием от традиционной схемы является объединение в одну формацию рабовладельческого и феодального строя. Уместность подобного объединения рассматривалась и ортодоксальными марксистами, даже в советском истмате[23]23
  См., например: Гуковский А. И., Трахтенберг О. В. Очерк истории докапиталистического общества и происхождение капитализма. М. – Л., 1931. Делевский Ю. Социальные антагонизмы и классовая борьба в истории. СПб., 1910.


[Закрыть]
– основное внимание при этом обращалось на примерно одинаковый уровень развития производительных сил. Но, пожалуй, более существенным является другое обстоятельство: и при рабовладении, и при феодализме мы имеем дело с одним и тем же господствующим классом – с военной аристократией в самом широком смысле этого слова. При этом форма зависимости эксплуатируемых классов весьма вариативна: между классическим рабом, принадлежащим владельцу на правах орудия, и земледельцем, дворовым человеком, откупающимся деньгами или натуральными услугами, существует целый континуум переходных форм, так что чистое рабовладение и столь же чистая феодальная зависимость представляют собой идеализации, некие идеальные точки, обозначающие амплитуду колебаний маятника. Имя же этому маятнику – внеэкономическое принуждение, сохраняющееся как стержень или как фон, на котором оттиснуты прожилки имманентных экономических отношений.

Дань, собираемая военной аристократией, отражает исходный пункт симбиоза, так сказать, основание общественного договора между вторгшимися завоевателями (внешним пролетариатом) и завоеванным, но при этом освобожденным местным населением. Пресловутые варяги («русь»), союз иноязычных военных дружин, возглавивший и объединивший восточнославянские племена, отнюдь не являются исключением: формирование иноязычной элиты характерно едва ли не для всех крупных государств Средневековья – не только европейского Средневековья. Франки в Галлии, норманны в Англии, германские племена на территории бывшей Римской империи и, наоборот, самое воинственное из славянских племен – пруссы, составившее военно-феодальную аристократию в немецких землях, – все это многочисленные примеры сменяющих друг друга симбиозов, через которые реализовывалось социальное творчество.

Сами симбиозы стали возможны и обрели устойчивость именно потому, что кшатрии, свободные воины, были исторически прогрессивным классом (а прежде отдельным этносом), они несли не только порабощение, но и освобождение – освобождение от жесточайшего гнета традиций, от беспросветной власти вещего слова и магического жеста. В каком-то плане иноязычная военная элита осуществляла служение, реализовывала форму бытия-для-другого, что не укрылось от внимания Гегеля в его знаменитой аналитике господина и раба. Служение господина состояло в демонстрации и хранении высоких эталонов желания, потребления и самой свободы. Следующему революционному классу, буржуазии, эти хорошо сохраненные эталоны оставалось «только» изъять, экспроприировать у их монопольных владельцев, не выразив никакой благодарности за хранение. К этому времени «знать»[24]24
  Имя «знать» в свою очередь было когда-то отнято воинами кшатриями у специалистов по словам, монопольно обладавших знанием и тем самым знатностью.


[Закрыть]
, бывшая некогда творческой силой истории, авангардом экзистенциального откровения, превратилась в консервативных стражей церемониала, напоминающего застывшие ритуалы брахманов, некогда экспроприированные и распредмеченные воинами.

Таким образом, единство феодально-рабовладельческой формации опирается на общность внеэкономического принуждения в качестве основы и неустранимого фона всех прочих производственных отношений, а также на единство господствующего сословия, ставшего классом, хотя в рамках этого единства и был пройден путь, прекрасно иллюстрирующий гегелевскую идею развивающегося самопротиворечия. В начале пути мы имеем дело с субъектом, обладающим целостностью практики, а в случае греческой эпимелеи – с недостижимой и по сей день полнотой праксиса, с уникальной полисной формой социального бытия-для-себя. В конце целостность и осмысленность праксиса полностью утрачиваются, остается знаковая система церемониала, высвечивание пустых форм, лишенных духа, – и прежде всего духа воинственности, ситуация мало чем отличающаяся от начального пункта, когда власть принадлежала распорядителям ритуалов, уже не подпитывавших их магической силой.

После угасания духа воинских братств на какое-то время пролетариатом становится буржуазия, точнее говоря, это становление само становится производством времени, пересотворением и перепричинением мира, пока не заявляет о себе новый мессия с всемирно-исторической миссией – собственно пролетариат, окончательным призванием которого, по мысли Маркса, является не утверждение своего классового господства, а ликвидация классов вообще, отмена экономического принуждения вслед за внеэкономическим. Рабочий класс есть окончательный пролетариат (по логике Маркса), так что его классовая правота совпадает с правотой всемирно-исторической. Что же, поспешность и схематичность в отношении будущего извинительны и свойственны даже самым проницательным мыслителям, все это не должно помешать нам оценить эвристическую силу идей, остающихся до сих пор новаторскими.

5

Вернемся вновь к революции как школе жизни, как образовательному учреждению и, следовательно, теоретическому аргументу. Признанным корифеям метафизики трудно себе даже представить, что толпа малограмотных пролетариев может их чему-то научить – в лучшем случае остается, подобно Архимеду, воскликнуть: «Не тронь мои чертежи!»

При этом очевидным фактом является то, что именно успешная социальная революция, осуществленная исторически прогрессивным классом, знаменует собой прорыв во всех сферах человеческой деятельности, в том числе и в сфере теории, включая область дисциплинарных наук. «Научно-техническая революция», «подлинная революция в физике» – даже если понимать эти выражения только в смысле метафор, что не совсем так, все равно нельзя не обратить внимания на характерность сравнения. Ведь не говорят же «успешное умудрение в физике» или «наконец наступившая зрелость в биологии». Желая выразить максимум достижений (прорыв), прибегают к термину «революция», и это, конечно, не случайно хотя бы потому, что революция разрушает профессиональные перегородки непонимания, она развеществляет, распредмечивает кристаллизировавшееся в своей непроницаемости бытие. Вновь дадим слово Георгу Лукачу, обратившему внимание на очень существенный момент: «И если в законах еще могут быть найдены следы самой человеческой деятельности, пусть даже зачастую это также проявляется в овеществленной и ложной субъективности, то в факте отчуждения застывшая, ставшая непроницаемой вещью сущность капиталистического развития, кристаллизуется в такой форме, которая делает это застывание и отчуждение само собой разумеющейся, не подлежащей никакому сомнению основой действительности и миропонимания. Перед лицом косности этих “фактов” каждое движение оказывается движением около них, каждая тенденция к их изменению – сугубо субъективным принципом (желание, ценностное суждение, долженствование). И только тогда, когда пускается на слом методологический приоритет “фактов”, когда познается процессуальность каждого феномена, может стать понятным: что обыкновенно называют фактами, то также состоит из процессов. Тогда именно впервые становится понятным, что именно факты суть ни что иное как части, отрешенные, искусственно изолированные и зафиксированные элементы совокупного процесса. Вместе с тем становится понятным, почему совокупный процесс, в котором процессуальная сущность выступает в своем неискаженном виде, не затуманивается никакой вещественной косностью, представляет собой подлинную, более высокую, нежели факт, действительность»[25]25
  Лукач Г. Указ. соч. С. 267.


[Закрыть]
.

Итак, пролетариат в своей революционной практике утверждает действительность более высокого ранга, чем факт, – и это действительность становления, чья правда выше правды ставшего бытия, не сдвигаемого теоретической волей, спокойно экспонирующего себя перед взором рефлексии. На вопрос: в чем сила, брат? – пролетариат дает тот же ответ, что и Данила Багров, герой фильма Алексея Балабанова: сила в правде. Роль этой силы-правды среди прочих сил природы прослежена явно недостаточно, за исключением русских космистов и русских революционеров-практиков, никто не рассматривал ее как социальную составляющую в амплитуде космических флуктуаций. Большинство марксистов, включая и Лукача, считают диалектику природы[26]26
  Равно как и «Диалектику природы» Энгельса, к которой даже в советские времена было принято относиться снисходительно. В книгах почти всех мыслящих советских марксистов от К. Р. Мегрелидзе и Б. М. Гессена до Генриха Батищева можно заметить с трудом скрываемое пренебрежение к этому произведению Энгельса. Народ же, в смысле активистов общества «Знание» и участников партполитуче-бы, напротив, «Диалектику природы» любил больше прочих произведений классиков и находил в ней пищу для размышлений.


[Закрыть]
всего лишь спекулятивным полем для иллюстрации расширенного применения принципов, извлеченных из материалистического понимания истории. Приоритет исторического материализма над материализмом диалектическим подчеркивал и Маркс: «Мы знаем лишь одну действительную науку, науку истории»[27]27
  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 46, ч. 1. С. 479.


[Закрыть]
, и такой порядок рассмотрения сам по себе не вызывает возражений. Но это не исключает космологического расширения революционного действия, к которому мы еще вернемся, пока же нас интересует тезис о выходе пролетариата в абсолютное, то есть не просто о точности классового чутья, не только о ситуативной исторической правоте, но и той правде, что способна завершить историю в прежнем смысле слова.

Гарантией такой правды как раз и может быть воля к самоупразднению, воля, которая отнюдь еще не преодолела всех приготовленных ей испытаний, в том числе и тенденции к социальному паразитизму. Пролетариат как класс наемных рабочих, описанный Марксом, еще не являлся монолитным авангардом революции, хотя состояние перманентной революционности, в отличие от утопии перманентной революции, позволяло разомкнуть замкнутый круг овеществления, взорвать плотину отложений инерционного исторического времени. Образ революции как локомотива истории зачастую вводит в заблуждение, смазывая подлинную картину обретения творческого времени, времени становления. Дело в том, что локомотив революции отнюдь не тащит за собой вагон и маленькую тележку всего совокупного исторического времени, он воссоединяет лишь революционные исторические свершения, изымая их из модальности «прежде» в длящееся сейчас – и предоставляет шанс всему отложенному.

Сплачиваясь в единстве социального тела, пролетариат собирает себя и во времени, удерживая и предъявляя к проживанию все революционные наработки предшествующих классов. Пролетариат отменяет обособление теории, но не ее содержание.

6

Остановимся еще на феноменологии революции, на ее специфике в качестве образовательного учреждения. Нетрудно заметить, что как раз в этом пункте содержится непримиримое противоречие между революционным марксизмом и так называемым оппортунизмом, начиная от Э. Бернштейна до сегодняшней ручной социал-демократии, представленной левыми парламентскими партиями современной Европы

Революция может рассматриваться и как средство для решения политических и социально-экономических задач, хотя в этом отношении она не самое эффективное средство: парламентские дебаты и другие узаконенные рутинные шаги, как правило, позволяют решить частные задачи и быстрее, и с меньшими потерями, на эту очевидность все время указывали представители правого крыла в рабочем движении, взывая то к здравому смыслу, то к необходимому политическому цинизму (резервируя революцию как крайнюю меру). Но, будучи единственно правильным средством для решения важнейших задач истории, революция является еще и целью в себе, самой субстанцией свободы, соединившейся, наконец, с субъектом. Бытие в революции и бытие как революция обладают великой преобразующей силой, причем в персональной истории, в биографии каждого субъекта-соучастника они производят те же по смыслу преобразования, что и в социальной истории: отменяются графики и расписания монотонных будней, устраняются предопределенность и чувство предопределенности, вбрасываются шансы бытия-заново. Не столько усилием воли, сколько ее взрывом обрываются нити судьбы, тщательно сплетенные мойрами, и тут же выясняется, что под нити судьбы были замаскированы цепи, которыми господствующий класс сковывал угнетенных.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации