Текст книги "Бытие и возраст. Монография в диалогах"
Автор книги: Александр Секацкий
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
2. Есть такая фундаментальная структура, как общение между детьми. Кстати, я вспоминаю свое детство как тяжёлый и мрачный период. Я ни за что не хотел бы туда вернуться. Скука, страх, ужас, тоска, какие-то непонятные враги. Тяжелые, трагические переживания ребёнка вполне сравнимы с трагическими переживаниями взрослого. Одиночество есть некая фундаментальная проблема, возникающая в детстве. Проблема, которую мы не можем изжить до самой старости. Одиночество и вынужденное уединение корнями уходят в детство. Психологи показали, что талантливые люди, из которых потом что-то получилось, в детстве были одиноки, у них не было друзей. Но речь идёт не только о позитивном понимании таланта как способности создавать некие положительные ценности. Иуда Искариот, как утверждают, в детстве также был одинок. Испытание одиночеством означает закладывание неких фундаментальных структур в ребенке – это может быть одаренность, а может быть порок, несоциализируемость, способность к предательству.
И вдруг среди этой детской тоски одиночества возникает друг – мир как будто озаряется солнцем! Общение между детьми – это возможность приобрести друга – не взрослого, который будет тебя «догонять». Причём речь не идёт только об одном избранном, самом лучшем, друге, память о котором остаётся на всю жизнь. Детские компании, возникающие в играх, создают бесконечную радость детского бытия.
В связи с 3. Фрейдом Александр Куприянович затронул тему повторения. Да, жизнь ритмична во всех возрастах, и этот ритм есть база повторений. С этой точки зрения скука как нечто, свойственное всем возрастам, выражает инстинкт томления по новому, неопределенное тяготение к нему. Взрослые, подавляя зевоту, каждый день смотрят в СМК «Новости», понимая при этом, что, по сути, все это «одно и то же». Ведь им недосуг освоить всерьез современную историю, без которой «Новости» превращаются в пустое мелькание, да к тому же и в способ, к которому прибегают недобросовестные политики, чтобы манипулировать мнением телезрителей. Для таких взрослых уж лучше каждый вечер ставить диск с «Пятым элементом» Люка Бессона и пересматривать его, подобно тому как ребёнок без конца перечитывает сказки братьев Гримм.
Игры взрослого с ребёнком имеют не только такой безнадёжно трагический момент, как обрисовал Александр Куприянович. Подчас они интересны и взрослому. Ведь в сущности повторение игры – повторение себя в детстве, театр, в котором мы разыгрываем свое детство. Мой ребёнок остался внутри меня и ищет повода обнаружиться. Когда я с сыном мастерю кораблик, на несколько дней отложив «важные дела», а потом мы идем его запускать в пруду, я убеждаюсь, что родители порой увлечены игрой наравне с детьми, а то и больше детей. Так что не всегда отношения взрослых и детей сопровождаются взаимной скукой. Так, не случайно на рекламах магазинов, где продаются радиоуправляемые модели, всегда изображаются взрослый и ребёнок. Коварные продавцы знают, что именно взрослый принимает решение о такой дорогой покупке и что в душе взрослого есть пронзительные струны, отзывающиеся на этот безумный призыв.
В скуке ребёнка, конечно, есть и отрицательный момент, состоящий в том, что, в отличие от взрослого, ребёнок не владеет своим временем. Отсюда и непоседливость ребёнка – он не умеет терпеть: «мы хотим сегодня, мы хотим сейчас». А если сейчас нельзя, наступает психологическая катастрофа. Собственно, взросление – это приобретение искусства терпения. Взрослые, которые «не могут терпеть», инфантильны. Это не значит, что они уже всё прошли. Может быть, они только по верхам проскакали. И это вовсе не свидетельствует о том, будто они быстрее развиваются. Вообще говоря, каждый возраст по-своему работает со временем. Нет общечеловеческого времени – в каждом возрасте время своё. Есть время ребёнка, когда день представляется бесконечно протяжённым, когда утро есть целая эпоха, вмещающая множество событий, когда день блаженно долог, а вечером не хочется ложиться спать, потому что отход ко сну воспринимается буквально как смерть, смерть сегодняшнего дня. У старика же годы летят как семечки. По-видимому, это связано с механизмами организации времени, отличающимися в разных ситуациях, в частности с организацией повторения.
А. С.: Предложу объяснение касательно радиоуправляемой игрушки. Эти последовательно вселяющиеся в некое стабилизированное тело существа, которые, однако, не совсем последовательны, но отчасти параллельны, томятся в своих темницах, как призраки. Если мы говорим о господствующих интенциях, то скука, на первый взгляд, представляется самым неспецифическим фоновым чувством, которому соответствует серый цвет. Больше всего мы похожи друг на друга в состоянии скуки – мы скучаем примерно одинаково. А ликованию, страсти, радости, гневу мы предаемся со значительными индивидуальными нюансами. Это так в каком-то смысле потому, что как раз скука больше всего трансформируется при фазовых переходах от младенца к отроку, от отрока к тинейджеру, от тинейджера к юноше и т. д. Скука для нас – это равномерный фон серого цвета или вообще бесцветный фон, смазывающий все краски жизни. Но, по-видимому, для ребёнка скука не такова. Скука ребёнка имеет характер чрезвычайно острого приступа. Например, Л. Витгенштейн спрашивает в своих «Философских исследованиях», пытаясь обессмыслить атомарную концепцию миров и эмоций: «А можем мы ли мы представить себе вселенскую скорбь, которая продолжалась бы 5 секунд, пресыщенность жизнью, которая продолжалась бы 2 секунды?»42. Мы не можем, потому что в нашей внутренней дисциплине времени эти состояния имеют свой квант, они обладают некой минимальной длительностью, не достигая которой, они утрачивают реальность. Но для ребёнка всё обстоит иначе. Здесь действительно возможен острый приступ скуки, вероятно, весьма мучительный, требующий заполнения, мы узнаем его и во взрослом состоянии, ведь скука никуда не исчезает, вся эта незаполненность присутствия очень мучительна, если мы попадаем в мир, который в основном живёт мной, а не я живу им. Хроническая скука взрослых по-своему неизбывна и заполняет промежутки между желаниями. Представим человека на улице. Ему холодно, ему хочется попасть в тёплое помещёние, где есть горячий чай и обогреватель. Больше ему ничего не надо. Это может быть заключенный в колонии или солдат. И вот он попадает в такое место. Ну и что? Проходит час, он уже отогрелся, и ему хочется чего-то другого, более персонального – глоточек коньяку, почитать книжку. Заканчивается всё знаменитым «щас спою», хотя несколько часов назад об этом и речи быть не могло. Но esse homo – именно таков человек. Никакой самодостаточности и успокоенности в промежуточном состоянии у него быть не может. Другое дело, что мы как существа, сохраняющие аскезу по отношению к самим себе и дисциплинированность, научаемся как-то с этим справляться. Конечно, имаго первой стадии детства никоим образом этому не обучены, поэтому ощущение мучительной скуки и требование «чего-то ещё» надолго не отпускают. Это мама думает, что если ребёнка покатали на карусели, он должен быть если не по гроб жизни благодарен, то хотя бы на ближайший день. Но через два часа благодарности уже нет. «Желторотая машина» опять требует червячка. Ничто не является достаточным навсегда, и сама эта лишённость есть та изживаемая детскость, которая взрослыми всячески репрессируется.
При этом репрессии идут параллельно с охранительными мерами – детство надо поддерживать. Мы устроены и запрограммированы так, чтобы обеспечить детству некий комфорт, чтобы этот участок экзистенциального конвейера работал правильно, но одновременно его правильная работа сопряжена с множеством нюансов, в том числе нюансов антропоморфизма.
Почему я говорю об антропоморфизме? В каком смысле? Обычно антропоморфизм означает некую предписанную в соответствии с человеческим разумением линию поведения. Например, мы предполагаем, что кошка затосковала или что-то решила. Вспомним любимую позитивистами пчелу, которая целесообразно действует, значит, она должна быть умной; но наша умная пчела на самом деле будет продолжать складывать нектар в соты, даже если донышки у них выломаны. Простейший эксперимент показывает, что антропоморфизм был ошибочным, что пчела – это «машина». Но в значительной мере машина – это не так уж мало, как нам говорят Ж. Делез и Ф. Гваттари. Хотя машины и являются чем-то механическим, во-первых, сущность техники не есть нечто техническое, во-вторых, использовать машину всё равно может только нечто живое.
Рассмотрим пример действия ребёнка как «вопрошающей машины» – применительно к возрасту почемучек. Ребёнок начинает интересоваться: почему птички улетают на юг, почему французы говорят по-французски, почему облака похожи на медведей; он способен задавать один вопрос за другим, и взрослые (особенно если они детские психологи), исходя из законов гуманизма, могут подумать, что это возраст чрезвычайной любознательности по отношению к миру, что для ребёнка так важно узнать новое. Но не будем спешить, лучше подойдём к этому вопросу с другой стороны. Когда маленький ребёнок опрокидывается на спину и начинает кричать или стучать ногами, понятно, что он пытается воздействовать на взрослых, однако этот механизм воздействия обычно резко пресекается. И он понимает, что так на взрослых воздействовать нельзя, это «не работает». Тогда примитивный механизм постепенно совершенствуется. Например, ребёнок замечает, что. если надавить на куклу, она может издать какие-то звуки – скажет «мама». И, исходя из своей детской интенсивности, он начинает без конца на неё давить – любому взрослому давно бы уже это надоело. Если нажать на куклу, она скажет «мама» или «уа-уа», а если задать взрослому вопрос «почему?», то взрослый, как бы он ни спешил, скорее всего что-то ответит, обратит внимание – издаст некие звуки. Ребенку неважно, что конкретно ему ответят – о том, что французский язык относится к индоевропейской группе, либо о правилах зимовки птиц, – по большей части ребёнок и не слушает наших объяснений. Он спешит задать новый вопрос: «почему?». Просто ему таким образом удаётся манипулировать вниманием взрослых. Он знает: я на куклу нажал – кукла издала звук, а вот я нажал на своих родителей – и они какие-то звуки издают, обращают на меня внимание. Я нахожусь в центре вселенной, и нет ничего важнее этого. Мне не скучно, я главный персонаж, именно на меня обращают внимание – и такой мир надо удержать. Ребёнок продолжает играть роль почемучки, но этот механизм, в отличие от опрокидывания на спину, «работает» вполне успешно. На него все попадаются и «подкармливают» детское квазилюбопытство, которое на самом деле есть не более чем проявление «вопрошающей машины». Если ребёнок просит дать ему конфету или прокатиться на карусели, он может нарваться на отказ, на то, что ему прикажут уйти. Если ребёнок задает «любознательный» вопрос, высока вероятность, что ему внимательно ответят, да ещё и похвалят за любознательность. Поэтому он и движется этим путем. Это иное существо, заброшенное в другой мир.
Различие между имаго ребёнка и ипостасью взрослого в разы больше, чем между двумя взрослыми. Это не просто разные существа, но разные экзистенциальные сущности. Образуется своеобразный симбиоз, где, однако, нет никакого понимания. Ребёнок понимает, что инструкции имеют некоторое расширение. Например, ему говорят: надевай теплые ботинки, а то промокнут ноги; или не ходи без шарфа, а то простудишься; или съешь кашу, а то бабушка будет сердиться. Ребёнок внимательно слушает, и может показаться, что наши обоснования для него являются тем же, что и для нас – то есть некоторой формой аргументации, убеждения. Но в действительности для ребёнка важно не содержание, а структурная формула, согласно которой инструкция имеет право на расширение. Расширение по принципу «потому что». Так срабатывает этот участок конвейера, по которому проходит имаго. Ребёнок понимает, что нужно доказывать, обосновывать, как именно – для него неважно. Вопрос, как именно обосновывать, ещё не отвечает формациям психики, это приходит потом. Но необходимость доказывать прекрасна как таковая, она уже составляет будущий драйв «подлинной» любознательности. Сама «вопрошающая машина», конечно, работает на холостом ходу, но этот навык работы на холостом ходу рано или поздно пригодится, и она, «машина», будет производительно вгрызаться в материал вопрошания. Поэтому важно, чтобы все такты работы почемучки на холостом ходу были опробованы и запущены. И если родители (взрослые) пресекают поползновения ребёнка с точки зрения его неуемных желаний («хотеть не вредно»), что в данном случае они обычно «удовлетворяют детское любопытство» (как говорит Алиса в сказке Л. Кэроролла «Алиса в Стране чудес»), не замечая, что в очередной раз подкладывают червячка в жёлтый клювик. И они не могут этого не сделать, хотя бы потому что маленький человек хочет что-то узнать о мире. И кто же, если не я, расскажет ему о нём? Червячок положен – внимание завоёвано. Через пару минут клювик снова открылся… И в этом весь механизм «работы».
Меня в своё время в книге Леонида Пантелеева «Наша Маша» поразил забавный пример, который я потом проверил на своих детях – и он совершенно точно работает. Можно ли научить ребёнка нравоучением? Взрослому порой кажется, что исходным моральным суждением можно, например, пробудить в детской душе отзывчивость, жалость к младшим, хотя на самом деле жалость имеет совсем иную природу (тему детской безжалостности мы вообще вынесем за скобки). И вот там описан такой случай с Машей, дочерью писателя. Желая развить в ней совесть и, так сказать, моральность, отец всё время читал ей нравоучительные сказки, например «Кошкин дом» С. Маршака. Там есть замечательный эпизод, когда кошка просится ко всем в гости, так как у неё дом сгорел, и никто её не пускает, кроме котят, которых она до этого выгнала. Папа сделал упор на то, что кошке стало стыдно… Понятно, что взрослый хотел извлечь элементарное моральное суждение. Вроде бы всё получилось. Маленькая Маша понимает, как стыдно кошке за её прежние поступки. Но однажды папе пришло в голову спросить, а почему, по мнению Маши, кошке стало стыдно. Каково же было его удивление, когда прозвучал ответ: «Наверно, она пи-пи в штанишки сделала». То есть мы понимаем, что представления папы о формировании стыда были, мягко говоря, преувеличены. Это и есть антропоморфизм. Мы постоянно подставляем своё антропоморфное сознание, сознание иного существа тем существам, которые ещё даже не окуклились, не говоря уже о том, чтобы родиться в новом теле, в теле ego cogito, в том экзистенциальном проекте, в котором мы проживаем нашу жизнь и должны её проживать. Константин Семенович говорил о переходе к рациональному, но в действительности мы без особого аналитического внимания, без деконструкции считаем, что так всё и должно быть. Как добро и зло суть некоторые перворазличия – они отличаются во что бы то ни стало. Нельзя сказать, чем отличается добро от зла – у нас нет таких оснований, так как основания сами полагаются этим актом. Мы просто говорим, что добро отличается от зла, и если это так, то есть существо homo sapiens, есть munda Humana, мир человеческий. Если нам недостаточно утверждения, что добро отличается от зла и мы спрашиваем, «а почему это так?» – возможно, не проявится сама размерность человеческого. То же можно сказать и об отношении к детству. Люди и должны считать, что дети невинны, что они любознательные почемучки, для «малых сих» такое отношение совершенно обязательно. Но если мы претендуем не на звание родителя, а на звание философа (и только в этом единственном случае), мы не должны останавливаться перед этими заклинаниями, нам следует выяснить, как они аналитически устроены, хотя как родители мы ни в коем случае не должны этим руководствоваться. Но как раз этим философ и отличается от проповедника – он не должен бояться смутить одного из «малых сих», не должен останавливаться ни перед какими соображениями внутренней цензуры, приступая к философскому рассмотрению. А дальше идёт то, что было первой реакцией поэта Александра Блока, который как-то посетил заседание ОПОЯЗа (Общество изучения теории поэтического языка) – аналитического кружка, в который входили В. Б. Шкловский, Б.М. Эйхенбаум и др. Они тогда рассматривали начала структурализма – как устроены повесть и роман, то есть «вскрывали механизм» порождения текста. А. Блок полтора часа слушал, что говорят о «нарративных структурах» и их построении. И вот они вышли в голодный Петроград 1919 г., и В. Б. Шкловский, который привёл туда А Блока, спросил, что он обо всём этом думает. На что А. Блок ответил: «я думаю, это все правильно, но одновременно я думаю, что писателю лучше всего этого не знать». Он был совершенно прав. В каком-то смысле должна оставаться конструктивная иллюзия. Писателю этого действительно знать не нужно, и сам А. Блок, по-видимому, услышанное мгновенно забыл. Также существуют многие вещи, о которых лучше не знать родителям. Им лучше согласиться с воспроизводством тех традиционных заклинаний, гуманистических пафосных моментов, потому что они срабатывали сто, двести, тысячу лет назад это проверенный конвейер, он будет работать и дальше. За одним единственным исключением – если мы претендуем на звание философа, а не только являемся родителями. И тогда нет таких веще́й, знания которых мы могли бы испугаться.
Но отметим, что в действительности сам экзистенциальный конвейер, с помощью которого мы можем описать эту цепочку метаморфоз, перерождений, когда в одном и том же теле, хотя и растущем, последовательно пробуждаются разные существа, сохраняющие некоторую память друг о друге, а иногда и не сохраняющие (чаще всего это поддельные воспоминания), «работает» не только на поощрении, но и на некоторых механизмах противодействия. Например, наказания, которым подвергаются дети, те «обломы», которые они встречают на пути своего неограниченного желания, тоже представляют собой неминуемые моменты. Речь идёт о следующем: взрослому, конечно, скучно участвовать в полноценной детской игре, и рано или поздно он из неё выходит, возвращая ребёнка к реальности (принципу реальности), и в результате экскурс в фантазию оказывается кратковременным. И кажется, что ребенку горько и плохо. В голодные 90-е годы я подрабатывал домашним детским учителем в семьях так называемых «новых русских» – обучал дошкольников чтению, письму, счёту, английскому языку. Программа была достаточно простая. Я строил обучение через некую непрерывную суперигру: допустим, диван является океанским кораблем, мы в плавании, везде приключения, но переход от одного приключения к другому связан с выполнением определённых заданий (знать, как называется буква, как она читается, сколько будет 2 + 3) – иначе не вырваться из пиратского плена. В действительности, если взрослый внимателен и инвестирует полноту присутствия, то два часа для ребёнка пролетают мгновенно и между каскадами приключений он получает инъекцию любого знания, и за полгода его можно научить беглому чтению и многим другим вещам. Но что при этом происходит? А происходит странная «шизофренизация» маленького человечка – ребёнок вдруг впервые в жизни незапланированным образом (так как это не запланировано экзистенциальным конвейером) подпадает под такой принцип наслаждения, где ничего не пресекается, всё идёт в спонтанном приключении, к тому же взрослый наворачивает одно приключение за другим. Для ребёнка это утроенная страна чудес, и, хотя он быстро всему обучается, фактически он живет только в этом мире, в остальное время он фактически впадает в анабиоз. Меня дважды выгнали не потому, что я не справился с задачей обучения, а потому что ребёнок переставал спать, он уже никого не видел, только ждал, когда наступит время, придёт учитель и можно будет жить настоящей жизнью. И в этом действительно есть реальная опасность. Я-то по два часа три раза в неделю выдерживал с трудом. Но если эти «окна», полные свободы, не захлопываются, если мы представим себе, что это не шесть часов в неделю, а значительно больше, то ситуация «шизофренизации» неминуема. Она неминуема, если принцип реальности не инсталлируется вовремя, в надлежащий момент. Казалось бы, мы уделяем ребёнку максимум внимания, инвестируем всю полноту своего присутствия – но добра не жди. Конечно, какие-то навыки он получит, но всегда существует опасность того, что не привьётся принцип реальности, и ребёнок так и останется на путешествующем участке конвейера, который неизвестно куда выведет. И в каком-то смысле эта опасность в ослабленной форме реализуется в виде параноидальных устремлений так называемых домашних детей, которые привыкли, что в их распоряжении много книжек, на них никто не кричит, с ними играют, устраивают им интересную жизнь, но в результате они не проходят негативных участков конвейера. Игровые компании сверстников устроены чудовищно – по принципам примитивного общества, но они также необходимы для формирования всей полноты мерности определения субъекта. Опасно пропускать важные участки экзистенциального конвейера, без них не формируется полнота тех качеств, которые нужны на следующих этапах метаморфоз. Эти бедные домашние дети, хотя они и могут оставаться творческими людьми, очень часто наказываются пожизненным несчастьем, неумением постоять за себя и другими сопутствующими обстоятельствами именно потому, что конвейер в этот раз, в их случае, сработал нетипично. В итоге странным образом получается, что невнимательность родителей, их пофигизм и невозможность полноты инвестиций в детское воспитание (негативные участки конвейера) могут сыграть положительную роль в том, чтобы в конечном счёте получилось полноценное существо, чтобы весь цикл метаморфозы был своевременно завершён и наконец можно было бы сдать вахту, которую потом подхватит сама жизнь. И ведь уникальных моментов в любом случае окажется много, так что этого человека мы не спутаем ни с кем другим. И среди этой уникальной непохожести, по-видимому, разброс загрузки экзистенциального конвейера чрезвычайно важен. Каждое микроскопическое различие в первичной загрузке, в первичной фазе воспитания оборачивается важнейшими личностными нюансами. При прочих равных условиях очень важна длительность участков суперигры. По большому счёту, чем они больше, тем больше творческий потенциал, способность творить воображаемые вселенные. Но важно, чтобы эта суперигра отсутствовала в предельные моменты инициаций, ибо тогда возможен сбой вменяемости и невоспроизведение принципа реальности, суперигра должна быть максимальной до такой степени, до какой её можно себе позволить. Хотя этой степени никто не знает, поэтому и не отслежены последствия непрерывного времяпрепровождения за компьютером, где в принципе виртуальный мир организован достаточно эвокативно. Он может вовлекать в себя, как в воронку. Эта воронка воздействует на детский возраст, но, к счастью, недостаточно персонально – там совсем не всё о тебе и для тебя, и за счёт этого там тоже возможно спонтанное оскучнение.
Хотя на данный момент у нас ещё нет примеров взрослых людей, некогда вовлечённых в компьютерные игры. При этом ясно, что, если потакание расфокусированному воображению будет усиливаться, это чревато сбоями в двухтысячелетием конвейере детского воспитания. Поскольку мы не знаем, чем грозит каждый конкретный сбой, остается некоторая тревога.
Вернёмся к рассмотрению человека как множественности существ, прикрепленных к одному телу. Проблема иллюзии в том, что тело одно, и за него идёт борьба – разные ego-конструкты требуют предъявления к проживанию, они ведут борьбу за моторику, за речь, за узкое место в нашей телесной оправе – кто-то побеждает, потом эта психическая инстанция исчерпывается, и следующая предъявляет себя к проживанию. Совокупность этих предъявлений мы называем детством, но, как говорил М. Хайдеггер, весь вопрос в том, кто говорит, кто играет, на каком участке конвейера мы находимся? В зависимости от этого и следует ответ. Есть собирательное детство, есть полезная мифологема под названием «детство» или «счастливое детство». Мы не станем отрицать её полезности – она выполняет конструктивную функцию. Но доколе можно воспроизводить этот принцип восхищения и доколе можно тупо ему следовать? Неплохо бы всмотреться, из чего он состоит.
Обратимся ещё раз к экзистенциальному конвейеру и к его подстраховке, благодаря которым все ипостаси, подразделения автономны, но предполагают постепенное неминуемое проявление человеческого в человеке. Мы отказываемся от представления об элементарном биографическом единстве, от неких «безвозрастных» особенностей homo sapiens, или о вменяемом индивиде, или об ego cogito, и предполагаем, что все способы «недосознания» и «недо-взрослости» – это скорее всего череда самодостаточных существ, сменяющих друг друга в едином теле и их бытие существенно необходимо, как и их своевременное развоплощение. С другой стороны, тот же конвейер мы можем рассмотреть и иначе – на уровне важнейших стратегий или даже стратагем. Они имеют свою форму видимости, а за видимостью порой скрывается та иновидимость, которая становится для нас очевидной при определённых аналитических усилиях. Рассмотрим, например, такую стратагему, как забота. Мы уже говорили о том, что специфическая социальная форма материнского (или даже шире – родительского) инстинкта в действительности может быть рассмотрена как своеобразный приведённый в действие симулякр второго порядка, в силу которого существо под названием младенец обладает уникальной привилегией – его нельзя обидеть, и, наоборот, это стадия «желторотой машины» провоцирует окружение (взрослых, и тем более родителей) на непрерывное пополнение червячками и другими прекрасными игрушками.
Пойдём дальше. Многим доводилось наблюдать такие моменты. В поезде или в кафе находится мама с ребёнком, например, это трех– или четырехлетняя девочка. В кафе сидят люди и разговаривают. Вдруг все слышат, как мама обращается к дочери: «Если ты уронишь мой телефон, я не знаю, что с тобой сделаю». Девочка пытается спорить, но тут же слышит другое: «Мороженое ты так и не доела, а кто просил мороженое?» Или: «Перестань жевать соломинку, веди себя прилично». Эти слова произносятся нарочито громко. Если в поезде едет ребёнок и мама, скорее всего весь вагон будет слушать беседу мамы с ребёнком. Что же заставляет нарушать всеобщую пристойность? Заставлять всех тебя слушать? На первый взгляд, это действительно забота о ребенке, стремление ввести его в рамки «приличного» поведения. Но по сути перед нами легитимированный эксгибиционизм. Ведь эта женщина не имеет других шансов привлечь к себе внимание публики. Она могла бы, например, встать и прочесть прекрасное стихотворение А. С. Пушкина, но ведь никто не будет слушать. У неё есть другие шансы индивидуального sex appeal, но опять-таки это слишком энергозатратно. А тут имеется стопроцентный шанс. Ближайшее окружение устроено так, что никто не пикнет, все будут обязательно слушать её бесконечный разговор с сыном или дочерью, а она сознательно или же (что чаще) бессознательно использует своего ребёнка как инструмент привлечения публики для своих подмостков. У кого-то есть кафедра, у кого-то подиум, у кого-то сцена, а у неё ничего этого нет, но зато есть ребёнок. И, используя этого ребёнка одновременно и как микрофон, и как подиум, и как подмостки, она, соответственно, совершает этот узаконенный эксгибиционизм, заполняет своим вниманием присутствие публики и под видом показной заботы в действительности осуществляет стратегию компенсации и даже сверхкомпенсации. С другой стороны, эта сверхкомпенсация мамы является в некоторой степени формой подстраховки материнства как такового, потому что другие «серые мышки» смотрят и думают: вот чем я могла бы занять внимание публики, а я-то всё думаю – нет, надо срочно завести ребёнка и точно так же его всюду предъявлять, и тогда они никуда не денутся, будут меня слушать как миленькие. И, действительно, так оно всё время и происходит.
Таким образом, путем аналитического усилия мы действительно раскрываем и этот участок конвейера, где ребёнок используется в форме презентации (разумеется, самопрезентации) со всеми вытекающими отсюда последствиями. Расскажу одну замечательную историю, которая несколько лет назад произошла в Москве в холле гостиницы «Измайловская» на 12-м этаже, где проходили философско-поэтические чтения. Чтения продолжались долго, когда они закончились, были накрыты столы, и участники получили возможность пообщаться. Но внезапно какая-то неприметная женщина выдвигает стульчик, ставит на него ребёнка и говорит: «А сейчас мой Давидик вам почитает стихи. Вы получите просто фантастическое удовольствие, потому что он сочиняет их с детства». И Давидик ничтоже сумняшеся начинает читать свои стихи, которых у него оказалось много; читает пять, десять минут, все поэты молчат и терпят, как говорится, «водка в рюмках стынет». Пару раз, правда, Давидик, пытался улизнуть, но мама говорила: «Нет, тебя же все слушают». Когда все поняли, что поэтический арсенал Давидика неиссякаем, встал великий русский поэт Иван Жданов, ударил по столу кулаком и заявил: «Я сейчас вашего Давидика вышвырну в окно. И крикну, чтобы не ловили». Женщина хватает Давидика в охапку и кричит: «Хамье, быдло, вы только прикидываетесь интеллигенцией». Остальные молчат, потому что на самом деле каждому хотелось вышвырнуть Давидика, но никто не решился это озвучить, и, если бы не смелый поступок Ивана Жданова, всё бы могло так и закончиться. Он просто реализовал волю всех и пресёк действие симулякра как минимум третьего, а может быть, даже и четвёртого порядка, фактически ввёл ситуацию в рамки. Надо сказать, что в рамках этой пирушки даже самому Жданову никто не дал бы читать свои стихи больше пяти минут.
Но как это можно интерпретировать, с чем сопоставим этот участок экзистенциального конвейера? Разумеется, здесь тоже присутствует форма самопрезентации – гиперизбыточная. Ясно, что такая мама будет пропихивать своего ребёнка везде и всюду. Рано или поздно этот Давидик сам окажется за этим столом признанности. Но, с другой стороны, получается, что эта гиперопека принимает форму радикального внутреннего травматизма. Вместо стишков, которые сочинял Давидик, могла быть, например, скрипочка, ради которой он должен был положить всю свою жизнь. По большому счету, при обеспечении такого рода форм презентации, в действительности происходит некая подмена воли. У такого ребёнка собственная воля оказывается в значительной степени разрушена, а сфера задач заполнена экспектациями родителей: либо тебя будут слушать, либо ты опозорил всю мою жизнь; либо ты будешь играть на скрипочке, либо знать тебя не желаю. Как правило, эта гиперопека оборачивается несчастьями в последующей жизни, потому что это вечный источник комплекса неполноценности, вечная недовыполненности имплантированных родительских ожиданий, и можно сказать, что эта сверхзаботливая мама на самом деле осуществляла чрезвычайно травматическую процедуру – это была интоксикация, которую потом очень тяжело избыть. И если этот участок конвейера продолжает функционировать дольше положенного срока, интоксикация возникает с неизбежностью. По-видимому, всему своё время.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?