Текст книги "Алексей Писемский. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Александр Скабичевский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
“Та же высокая гуманность, окрестившая всех черномазых мальчишек в “вы” и избавившая вас навсегда от розог, заботится также и о ваших маменьках. У вас, например, Костя Пигасов, папенька строг? – “Строг!” – А у вас, m-lle Marie, тоже? – “Тоже строг”. – И у вас, Петя Жуков? – “О, нет! у меня маман папу иногда целует, а иногда и по щекам бьет”. – Прекрасно: к вашему возрасту, т. е. когда вы сделаетесь мужьями, вы все должны будете походить на папеньку Жукова и, по учению эмансипации, вам предстоят еще некоторые другие подробности, которые вы теперь детским вашим умом и не поймете еще: у вашей супруги будут тогда, во-первых, вы – муж, во-вторых, любимый ею любовник, в-третьих, любовник, который ее любит. В отношении Петербурга в этом праве, вероятно, воспоследуют весьма маленькие изменения: в лице любящего любовника всегда должен быть начальник ее мужа, а в особе любимого любовника – молодой подчиненный, какой-нибудь коллежский секретарь или поручик, более крепкий телом, чем духом”.
Наконец, почти в заключение фельетона он обращается не к детям уже, а ко всем своим читателям:
“Говорят, в видах освобождения петербургских собак от намордников, будет дан литературный вечер с такого рода объявлением, что “вот-де мы, литераторы, глубоко сознавая до какой степени наши произведения, наши физиономии, наши голоса даже надоели почтеннейшей публике и не желая уже в настоящем случае более испытывать ее великодушного терпения, предложили заявить ей свои новые, не совсем, может быть, ей известные качества. Программа нового литературного вечера будет такова: господа Майков и Дружинин, по своему геркулесовскому телосложению, будут представлять забавы великанов, т. е. кидать трехпудовыми шарами, подымать двенадцатипудовые палицы, останавливать за одно колесо четверку лошадей. Господа Писемский и Аскоченский в самой задушевной между собой беседе будут первоначально предаваться около четверти часа размышлениям, а потом соленым судаком станут подкреплять свои бренные тела, причем по преимуществу г-н Писемский будет с истинным восторгом запивать эту скудную пищу чистой невской водой, кидая взоры презрения на стоящие невдалеке от него ростбиф, устрицы, портер и портвейн. Г-н Панаев, с полнейшим спокойствием джентльмена, будет в присутствии всей публики считать свои, собственно ему принадлежащие, 500 тысяч серебром, а г-н Некрасов, по своей столь глубоко переживаемой любви к бедным и несчастным, будет с наслаждением играть с выгнанным кадетом в свои козыри – и даром. Г-н Гончаров, окруженный племянниками и внучатами, будет первым раздавать деньги, а вторых держать и баловать у себя на коленях, кормить их манной кашей, причем она будет падать ему на брюки, и все это он будет принимать с величайшим наслаждением. С г-на Гербеля будут рисовать портрет Виктора Эммануила. Г-н Никитенко будет читать речь о простоте слога. Г-н Краевский будет своим мелодическим голосом петь романс собственного своего сочинения:
О, сколь душою нежной
Я человечество люблю.
Газета “День”, не желая иметь с петербургскими литераторами ничего общего и в то же время стремясь, в укор северным славянам, представить южного славянина и патриота, намерена переделать повесть Тургенева “Накануне” в драму и поставить ее на сцену, причем роль Инсарова будет исполнять г-н Пандуров, мужчина далеко не без приятностей для женского пола”.
Вот на этот фельетон Никиты Безрылова и ополчилась прогрессивная печать в лице редакции “Искры”, которая в пятом номере своей газеты за 1862 год поместила грозную филиппику против Никиты Безрылова.
“Общество поморных, – читаем мы в хронике прогресса в вышеозначенном номере “Искры”, – находится в невыразимом огорчении. Никогда еще русское печатное слово не было низводимо до такого позора, до такого поругания, до какого низвела его “Библиотека для чтения”” в декабрьском фельетоне своем прошедшего года. Рука в первый раз являющегося в русской литературе художника, какого-то Никиты Безрылова, на пяти страницах фельетона умела поместить столько грязи, пошлости, тупоумия, что картина в целом вышла вполне отвратительная. Если присовокупить к этому ту бесцеремонную наглость, с которой новый художник насмехается и ругается над всем, что современное общество вырабатывает в себе лучшего в настоящее время, то картина в своем роде составляет верх совершенства. Гнусное ли самолюбие, руководящее пером Никиты Безрылова, тупоумное ли невежество – то и другое требует в настоящем случае беспощадного бичевания.
Мы думаем, что самый жалкий паяц, вынужденный добывать себе насущное пропитание бессмысленным кривляньем перед толпой и шутовской критикой над всем, над чем ни попало, без разбора, лишь бы только возбудить смех толпы, стоящей перед его подмостками, – постыдится смеяться над некоторыми предметами, дорогими во все времена и для всех людей без исключения. Постыдится потому, что и самая невежественная толпа не будет слушать насмешек над подобными предметами иначе как с омерзением; потому, что и сам паяц, как бы он ни был пошл, какими-нибудь корнями да прикрепляется к общественной жизни. Если у него не осталось ни одного чисто человеческого чувства, то осталось, по крайней мере, животное чувство привязанности к своей семье, к отцу, матери, брату, сестре. Во имя одной этой привязанности, с потерею которой, при отсутствии всех других чувств, было бы вовсе немыслимо никакое существо человеческое, даже существо паяца, он не насмехается над людьми, которые употребляют свои верования, время, труды на устройство судьбы бедняков, подобных ему; которые хлопочут изо всех сил, чтобы воспитать в обществе всеобщее уважение к человеческому достоинству, к человеческой личности, независимо от ее сословного и общественного положения, независимо от ее богатства, бедности, пола, возраста, вообще внешних условий, случайных или мнимых преимуществ; которые, наконец, хотят дать возможность всем людям честно трудиться и жить, открыв всем пути образования и общественной деятельности, уничтожив отсталый взгляд на женщину, существующий во многих классах нашего общества, – взгляд, в силу которого женщина признается каким-то получеловеком, неспособным ни к умственному образованию, ни к самостоятельной деятельности в обществе, семействе, назначенным самой природой быть не более как самкой, служить прихотям мужчины, зависеть от него во всем, одним словом, быть в обществе каким-то жалким паразитом.
Над всеми подобными трудами наших лучших людей в пользу меньших братии, над всеми благородными усилиями лучшего современного общества пересоздать себя, поставить свою жизнь на новых, человеческих, разумных началах насмехается новый фельетонист “Библиотеки для чтения”, Никита Безрылов, да еще как самоуверенно насмехается-то! Такого гнусного, такого позорного для человеческого смысла смеха нам не случалось слыхать никогда! Мы понимаем очень хорошо, что человек, наделенный ограниченным умом от природы, закосневший в постоянной лени и беспутстве, может дойти до полного отупения к движению всякой новой мысли, может не понимать самых простых новых начал и воззрений, выработанных путем теории, и по невежеству своему может насмехаться над ними пошло, глупо и вместе с тем, само собою разумеется, все-таки вредно для общественного развития; но мы не можем понять, каким образом даже самый ограниченный человек может дойти до такого отупения, чтобы не только не признавать, но еще позволить себе насмехаться над истинами, для уразумения которых не требуется никаких усилий мысли, в несомненности которых убеждает каждого его собственное сердце и хотя какое-нибудь уважение к самому себе. Если здесь действительно одно только тупоумие, то это тупоумие беспримерное, далее которого идти положительно невозможно. И новый русский писатель Никита Безрылов по одному этому, если даже не предполагать в нем никакой гнусности, явление в высшей степени замечательное и редкое! Принадлежит ли он, Никита Безрылов, к числу рожденных или как-нибудь случайно попал в человеческое общество? Есть ли в нем человеческое сердце? Шевелилась ли в нем когда-нибудь человеческая мысль, волновало ли его когда-нибудь и какое-нибудь человеческое чувство? Покраснел ли он хоть раз, когда писал свой фельетон, или даже такая капитальная глупость могла пройти через его душу, не возбудив в нем отвращения к самому себе? Все эти вопросы в высшей степени интересуют нас, но еще более, чем личность Никиты Безрылова, интересует нас личность редактора “Библиотеки для чтения”, г-на Писемского. Кто Безрылов? Личность темная, никому не известная, являющаяся в литературе в первый раз, личность, не имеющая никакого значения. Напечатай Никита Безрылов свой фельетон отдельной брошюрой, брошюрки этой никто не знал бы. Но устами Никиты Безрылова говорит целая редакция журнала, во главе которой стоит г-н Писемский.
Писемский! Кто не помнит, сколько когда-то надежд сосредоточивала русская публика на этом имени? С каким сочувствием приветствовала она каждое новое его произведение? С каким доверчивым упорством многие доселе надеются услышать от г-на Писемского новое слово, в полном убеждении, что г-н Писемский всею душою предан интересам современного движения русского общества, что его сердце наболело и изныло при виде тех бесчисленных препятствий, какие новые идеи встречают при своем появлении в русском обществе!
А г-н Писемский между тем прехладнокровно, устами такого мудрого мужа, как Никита Безрылов, изрекает анафемы, которым позавидовал бы даже Виктор Ипатьич Аскоченский”.
Делая затем приведенные нами выше выписки из фельетона Никиты Безрылова, фельетонист “Искры” в заключение своей статьи восклицает:
“Долго мы не хотели верить, чтобы это произведение Никиты Безрылова явилось в “Библиотеке для чтения” с ведома г-на Писемского. Мы полагали, что г-н Писемский не читал его до напечатания (что хотя странно для редактора, но тем не менее иногда возможно, не только по невниманию редактора к своему делу, но и по множеству занятий) и по прочтении не преминет печатно извиниться перед публикой в своем недосмотре и объяснит причины появления такой дикой нелепости в его журнале. Ничего подобного, однако ж, не случилось. Прошло более месяца со времени выхода в свет декабрьской книжки “Библиотеки для чтения”, а г-н Писемский все молчит. Не может быть более никакого сомнения в том, что г-н Писемский разделяет воззрение Никиты Безрылова. Позволим же и мы себе высказать откровенно и бесцеремонно наше мнение по этому делу.
Прошли те времена, когда литературную известность можно было приобретать ловкой фразой, сладким стихом, даже блестящим остроумием, даже уменьем сочинять повести и романы. Ныне всякому, даже и не учившемуся в семинарии, известно, что талант, который не имеет искреннего стремления служить общественному делу, не заслуживает никакого уважения, а талант, употребляющий свои слова на разрушение этого дела, достоин всякого презрения. Это общее убеждение разделяем и мы, – и с настоящего времени имя г-на Писемского в нашем журнале будет неразлучно с именем г-на Аскоченского”.
В январской книжке “Библиотеки для чтения” за 1862 год последовали на эту филиппику два ответа. Один, подписанный именем самого Писемского, гласил:
“Предоставив фельетонисту “Библиотеки для чтения” ведаться со своими противниками, я все ругательства, помещенные в “Искре” и касающиеся собственно меня и моих убеждений, отдаю на суд публики, которой, смею думать, достаточно уже известны и мои симпатии, и мои антипатии. Как ни слабы мои труды, но моим непотворством ни вправо, ни влево я – понятно – заслужил честное имя, которое не будет вычеркнуто в глазах моих соотечественников взмахом пера каких-то рьяных и неизвестных мне оскорбителей моих”.
Второй ответ, подписанный Никитой Безрыловым, был наполнен ругательствами, не уступавшими по своей резкости и грубости филиппике “Искры”. Так, например, Никита Безрылов объявляет, что он – радикал, а его противники – шарлатаны, докторишки, так как, замазавши у больного то в том, то в другом месте общее расстройство организма, они уверяют его из личной выгоды, что он уже здоров, и далее Никита Безрылов грозится, что к Святой неделе составит проект нового чтения в пользу бездарных фельетонистов, окончательно прогнанных из всех журналов вследствие поднятия умственного уровня литературы, но противников своих и там не поименует, потому что выберет только тех литераторов, заслуги которых литература ценит и уважает.
Но забавнее всего, что после целого потока ожесточенной брани Никита Безрылов заявляет о своем спокойствии, оканчивая фельетон следующими словами:
“Поняли ли вы наконец меня и чувствуете ли, как я выше вас: я даже не рассердился на вас, чему доказательством мой спокойный тон; а между тем я Бог знает каких эпитетов мог бы надавать вам, сказать, например, что бездарность ваша в высокой степени замечательна, необразование известно всем и каждому, а гражданские добродетели более чем под сомнением; но я этого не говорю, потому что даже и не знаю, кто вы лично такие!”
После этого ответа Писемского издатели “Искры”, B.C. Курочкин и H.A. Степанов, вызвали его на дуэль, но Писемский наотрез отказался от дуэли.
К несчастью для Писемского, его сторону приняла редакция газеты Стелловского и Гиероглифова “Русский мир”; редакторы затеяли литературный протест против “Искры”, начали собирать подписи и в шестом номере “Русского мира” объявили об этом протесте, прибавив, что, когда лист с подписями находился в редакции “Русского мира”, подписавшихся было до 30, и среди них встречаются имена почти всех лучших представителей русской литературы, редакторов и сотрудников наиболее популярных журналов, “Современника” и пр. Против этого объявления в свою очередь восстала редакция “Современника”, и в седьмом номере “Искры” было напечатано письмо к B.C. Курочкину за подписью всех членов редакции “Современника”: М. Антоновича, Н. Некрасова, И. Панаева, А. Пыпина и Н. Чернышевского, в котором редакция заявляет:
“Какие подписи лиц, принадлежащих к нашему журналу, могла видеть на этом протесте редакция газеты “Русского мира”, мы не знаем, потому что не видели этого протеста. А не видели мы его потому, что господа собиратели подписей к этому протесту не обращались к нам и с вопросом о том, согласимся ли мы подписать их протест, и в этом случае они поступили очень благоразумно, потому что мы вполне одобряем ту статью “Искры”, против которой, по объяснению редакции “Русского мира”, хотят они протестовать”.
Вся эта прискорбная история произвела на Писемского такое потрясающее впечатление, что, по словам Анненкова, он впал в то состояние изнеможения, какое находило на него при всяких крупных неудачах жизни. Он отказался от поста редактора “Библиотеки для чтения”, разорвал все связи с Петербургом, отказавшись в то же время и от участия в делах литературного фонда, и со всей семьей переселился в начале 1862 года в Москву.
Конечным результатом разрыва с прогрессивным лагерем и со всем движением шестидесятых годов был, как известно, роман “Взбаламученное море”, появившийся в 1863 году на страницах “Русского вестника”. История писания этого романа изложена П.Д. Боборыкиным в его воспоминаниях следующим образом:
“Поездка за границу, на лондонскую выставку, знакомство с русскими эмигрантами, разные случаи, анекдоты, несколько курьезных типов тогдашних пропагандистов закрепили в Писемском желание набросать широкую картину взбаламученного русского общества. Он приступил к этому труду вполне искренне; я в этом нисколько не сомневаюсь. Помню, в сентябре 1862 года Писемский доканчивал, кажется, первую часть или, во всяком случае, писал ее: он повторял все, что для него этот роман – дело душевной потребности, хотя он наперед знает, что его предадут проклятию в тогдашней передовой журналистике. Он не остановился перед соображением, что и фотографический снимок с разных курьезов пропаганды и радикализма будет все-таки рискованным поступком, рискованным не в смысле только личной репутации, а просто как скороспелое обобщение. Писал он свой роман очень горячо и скоро. Процесс писанья был такой, сколько помню: сначала черновой набросок, иногда даже карандашом; этот набросок переписывался тотчас же, и к нему делались прибавления, иногда приклеивались целые листы, и только уже третья редакция представляла собою настоящий текст. Весь конец 1862 года пошел на эту работу. В доказательство того, что Писемский не считался тогда и в “Современнике” реакционным романистом, я приведу следующий случай. Один из членов редакции “Современника” приезжал к Писемскому за несколько минут до моего прихода начать переговоры о романе. Первые две части я слышал в чтении самого автора, у него на вечерах, и тогда по содержанию их нельзя было видеть, что роман выйдет весьма неприятный для молодежи”.
П.Д. Боборыкин, очевидно, запамятовал годы представляемых им фактов. Не мог Писемский в конце 1862 года ни читать на своих вечерах первые две части своего нового романа, ни вступать в какие-либо переговоры с редакцией “Современника” (это после протеста-то!), так как он в это время был уже в Москве! Но совсем в другом виде представится дело, если мы на один только год передвинем назад то, о чем говорит П.Д. Боборыкин. В конце 1861 года у Писемского могли быть уже готовы первые части романа; он их читал на своих вечерах, и слухи о них могли дойти до редакции “Современника”. Хотя и в то время отношения редакции с Писемским были уже несколько натянуты, но не до такой еще степени, чтобы немыслимо было начать переговоры о печатании романа, и к тому же Писемский не подавал еще повода видеть в нем непримиримого реакционера, каким он проявил себя не в конце, а в самом начале 1862 года.
В этом убеждает нас и та поразительная разница, какая существует между первыми тремя частями романа и последующими.
В первых трех частях мы видим всё того же Писемского, каким мы его знаем во всех предыдущих его произведениях. Исключая два-три места, части эти без малейшей натяжки и дисгармонии могли бы быть напечатаны в “Современнике”. Вторая же половина, очевидно, написана уже в 1862 году, под свежим впечатлением происшедшего разрыва: она не только вписывается в рамки реакционного направления, но преисполнена крайнего негодования и озлобления.
В общем роман производит мрачное впечатление безысходного отчаяния. Если все предыдущие произведения Писемского были преисполнены пессимизма, то можно представить себе, до каких геркулесовых столбов дорос этот пессимизм под влиянием того погрома, который пережил Писемский во время писания романа. Все русское общество уподобляется в романе безотрадному морю, на поверхности которого замечается много радужных отливов; в глубине же таится страшная бездна, кишащая самыми отвратительными чудовищами, бескровными рыбами и мерзкими улитками, приросшими к камням, покрытым скользкою вонючею тиной. Мы уже знаем, в каком безобразном виде представляет Писемский народ (отупелым, спившимся, приходящим в зверское неистовство под влиянием отравленной водки и беспрестанно вследствие этого попадающим на каторгу). Интеллигенция рисуется им еще более мрачными и ужасающими красками.
Так, героя романа, Бакланова, Писемский характеризует следующим образом:
“Герой мой, во-первых, не герой, а обыкновенный смертный из нашей так называемой образованной среды. Он праздно вырос, недурно поучился, поступил по протекции на службу, благородно и лениво послужил, выгодно женился, совершенно не умел распоряжаться своими делами и больше мечтал, как бы пошалить, порезвиться и поприятней провести время. Он – представитель того разряда людей, которые до 55-го года замирали от восторга в итальянской опере и считали, что это высшая точка человеческого назначения на земле, а потом сейчас же стали с увлечением и верою школьников читать потихоньку “Колокол”. Внутри, в душе, у этих господ нет, я думаю, никакого самоделания; но зато натираться чем вам угодно снаружи – величайшая способность!”
Бакланов, таким образом, олицетворяет людей, развивавшихся на почве жизни даровой, праздной и бессодержательной. Исполненный в то же время тщеславия, он на гимназической скамье привык уже корчить из себя картинного героя в духе Марлинского. Пожавши под столом ручку кузине, он уже хвастается своему товарищу, Венявину:
“– А было, что я стал к ней в такие отношения, при которых уже пятиться нельзя! – прибавил он с расстановкой.
Венявин даже побледнел.
– Как так?
– Так!
И Александр еще дальше закинул голову назад.
– Она была, – продолжал он, закрывая глаза, – грустна, как падший ангел… Только и молила: “Что вы, что вы со мною делаете?…” Но я был бешеный, – прибавил он, сжимая кулаки”.
Когда потом “падший ангел” пококетничал немного с флигель-адъютантом, Бакланов воспылал ревностью и, уезжая в Москву, в университет, трагически проговорил: “Если не нашел в прекрасном, так найду в дурном!..”
И картинный геройчик предался студенческим пирушкам и скандалам, воображая, что он топит в этом времяпровождении свою бурную страсть.
Таким же негодяем является затем он и в жизни: жалок и гадок он и тогда, когда силою растлевает в своем имении крестьянскую девушку и когда стыдится ехать со своей матерью, и когда в припадке ревности к Софи Леневой швыряет стулья и подсвечники в ее доме, и когда женится на Евпраксии из одного сластолюбивого любопытства, что за существо эта девушка и как она будет любить? Жалок и гадок он и в ночной омерзительной сцене с Казимирой, и в своей поездке с Софи Леневой в Петербург тайком от жены. Во всем этом вы видите бесхарактерного, пошлого селадона, растленного до мозга костей.
Не уступает в своей дрянности Бакланову и героиня романа, Софи Ленева. Родившись в бедном дворянском семействе, Софи вынесла из детства одну жажду – выбиться из подавляющей бедности какими бы то ни было средствами, для того чтобы жить вволюшку, чтобы роскошью и блеском затмить всех окружающих. Для этого она готова продавать себя на каждом шагу; так, сначала продалась она мужу, старому, изжившему, зато богатому помещику, затем – откупщику. Сколотивши деньжонки ценою своей красоты, она поехала за границу транжирить даром доставшиеся капиталы и менять в каждом городе любовников, пока наконец за долги не попала в лондонское клиши [6]6
От фр.: prison de Clichy – когда-то долговая тюрьма в Париже, находившаяся на одноименной улице.
[Закрыть].
Далее вы видите мрачную агонию старорусской семейной жизни в семье Басардиных. Печальна судьба Надежды Павловны Басардиной, вышедшей замуж за полуидиота, чтоб только уйти куда-нибудь, чтобы избавиться от монотонной, затхлой, невыносимой жизни в доме сестры. А все эти семейные хлопоты и дрязги, гонка за богатыми тетушками, выпрашиванье тепленьких местечек, чтобы как-нибудь поправить финансы и устроить семью, – разве все это не наводит на вас тяжелую, свинцовую тоску? Особенно мрачное впечатление производит молодой Басардин – эта жертва корпусного воспитания, – колотящий будочников по зубам, обедающий даром в трактирах, жадный к деньгам, чувственный и низкий. Но и кроме Басардина перед вами целый омут циников и идиотов, блудников и блудниц, администраторов и откупщиков, совершающих под прикрытием власти и денег уголовные преступления, от которых волосы могут встать дыбом. Чего стоит один тип Ионы-циника, достойный пера Гоголя, так и просящийся в “Мертвые души”.
Одним словом, нарисованная картина – безусловное отрицание Писемским всей нашей прошлой, дореформенной жизни. Но, отрицая прошлое, Писемский отрицает вместе с тем и все то движение, которое пережило наше общество.
“Не мы виноваты, – оправдывается он в своем пессимизме, – что в быту нашем много грубости и чувственности, что так называемая образованная среда привыкла говорить фразы, привыкла или ничего не делать, или делать вздор, что, не ценя и не прислушиваясь к нашей главной'народной силе – здравому смыслу, она кидается на первый фосфорический свет, где бы и откуда ни мелькнул он, и детски верит, что в нем вся сила и спасение.
В начале нашего труда, при раздававшемся около нас со всех сторон говоре, шуме и треске, ясное предчувствие говорило нам, что это не буря, а только рябь и пузыри, отчасти надутые извне, а отчасти появившиеся от поднявшейся снизу разной дряни. События как нельзя лучше оправдывали наши ожидания”.
А в другом месте он проводит ту же мысль еще яснее, влагая ее в уста одного из своих героев – Веригина.
“– Неужели же во всем последнем движении вы не признаете никакого смысла? – спросил Бакланов.
Веригин усмехнулся.
– Никакого!.. Одно только обезьянство, игра в обедню, как дети вон играют.
– Хороша игра в обедню, за которую в крепость попадают, – сказал Бакланов.
– Очень жаль этих господ в их положении, – возразил Веригин, – тем более что, говоря откровенно, они – плоть от плоти нашей, кость от костей наших. То, что мы делали крадучись, чему потихоньку симпатизировали, они возвели в принцип, в систему; это наши собственные семена, только что распустившиеся в букет.
– Если под движением разуметь, – начал Юрасов, – собственно революционное движение, так оно, конечно, бессмыслица, но движение – в смысле реформ!..
Веригин придал какое-то странное выражение своему лицу”.
Сообразно тому, что все движение кажется Писемскому не чем иным, как распустившимися семенами прежних мерзостей (по пословице яблоко от яблони падает недалеко), он всю соль своей сатиры основал на том, что представителями движения в своем романе сделал тех самых личностей, которые в столь мрачном виде рисуются у него в первых трех частях романа, изображающих дореформенную жизнь. Читая роман, можно подумать, что все движение только в том и заключалось, что Баклановы, Софи Леневы, Басардины, Галкины и пр., и пр. внезапно сорвались с цепи и сделались ярыми радикалами, оставаясь всё теми же негодяями и уродами, какими были и прежде, и ничего сколько-нибудь светлого, отрадного и обновляющего движение не принесло, ни одной личности не выдвинуло сколько-нибудь почтенной и достойной уважения.
Понятно после этого, что роман Писемского был встречен общим негодованием почти всей прессы. На Писемского восстали не одни критики прогрессивных органов в лице М.А. Антоновича в “Современнике” и Зайцева в “Русском слове”, но и умеренные, полуконсервативные “Отечественные записки” не могли не увидеть во “Взбаламученном море” нелепого пасквиля на молодое поколение. Одним словом, Писемский вооружил против себя людей самых противоположных взглядов и никому не угодил. Но всего более покоробило в романе Писемского всех благомыслящих людей то обстоятельство, что писатель, способный создавать такие чисто гоголевские типы, как Иона-циник, унизился до грубого шаржа, выставив ряд безобразных карикатур, в которых под прозрачными псевдонимами легко было узнать общеизвестных личностей, парадировавших [7]7
Парадировать – щеголять, франтить напоказ (Словарь В. Даля).
[Закрыть] в то время на арене общественной жизни. В одном этом обнаруживался уже упадок таланта.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.