Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Вечер (фрагменты).
* * *
Получив телеграмму самозваного комиссара путей сообщения Бубликова, начальник Северо-Западных железных дорог Валуев понял, что был ему смысл уехать из Петрограда и управлять своею дорогой вне его, особенно когда царские поезда двигались к столице и могли не найти себе пути. Он поехал на свой Варшавский вокзал. Тот весь оказался наводнён взбунтованною толпой и почти не управлялся, как ему уже и докладывали. Валуев отдал распоряжение приготовить себе локомотив с вагоном.
Но и форма его генеральская железнодорожная, и барский холёный вид, нежная борода сильно отличали его, и не было возможности уехать незаметно. Это зависело от двух-трёх случайных глоток, а потом уже и толпа пристрастилась: неизвестно почему, но не выпустить этого человека! Его дважды ссаживали из вагона, затем потянулись терзать. Уже несколько самосудных ударов досталось ему. Священник железнодорожного госпиталя вышел с крестом и уговорил рабочих отвести Валуева как арестованного в Государственную Думу. Посадили в автомобиль, облепили охраной, тронулись. Но на Измайловском мосту показалось конвою, что кто-то обстрелял автомобиль – как бы не с целью освободить арестованного?! Тут же, за мостом, остановились, высадили Валуева – и к стене. Составилась шеренга из желающих солдат. Валуев снял фуражку, перекрестился и сказал, что умирает за Государя императора. Нестройным залпом всё было кончено. Убитого обшарили по карманам, взяли что было.
* * *
Из 4-го гвардейского стрелкового Императорской Фамилии запасного батальона, квартирующего в Царском Селе, пришла своим ходом к Таврическому дворцу команда в знак того, что батальон присоединился к народу.
Гвардия царя! Ликование.
Присоединилась и Военно-медицинская Академия в полном составе.
* * *
На Сенной площади броневики разбивают магазины с продуктами. Городового привязали к двум автомобилям и разорвали.
* * *
В толпе толк, что кто-то выстрелил с колокольни Сергиевского собора. Вооружённый патруль пошёл проверять. Поднялся на колокольню – никаких и следов. Заподозрили двух церковных сторожей, не переодетые ли полицейские. Обыскали их – нет.
И ещё – поздно ночью второй раз пришли и бдительно осмотрели храм. И опять ничего не нашли.
* * *
Порванные трамвайные провода. Сваленный фонарь. Валяются бумажки, окурки, бутылки. Чей-то потерянный красный бант. Прохожие.
По улице подскакивает легковой открытый мотор. В нём – агитатор: смоляная бородка, фанатические глаза, фальцет на срыве. Кверху выкинута рука с кулаком, весь изогнулся. Что-то кричит о недобитой гидре, о змее.
Покричал – махнул шофёру, помчали дальше.
* * *
Предлагают спирт, не денатурированный.
– А может, из анатомического музея? На чьих-нибудь внутренностях настоян?..
* * *
К вечеру всё больше громят частные квартиры. Стучат – и врывается, кажется, вся улица. С винтовками, пулемётные ленты через плечо: «Отсюда стреляли! Прячете офицеров?» Бросаются на обыск. (Не дай Бог у кого – офицерское обмундирование.) Барышня-хозяйка стоит в нервной дрожи. Ничего не нашли – «ещё вернёмся!» С гвоздика исчезли часы «Лонжин».
А которые солдаты вежливые и не воруют, те, уходя, просят у хозяев «на чай» за свой революционный труд.
У одной дамы в доме Лидваля за эту ночь было десять обысков, каждый раз всё новая партия солдат, требовали вина и еды. Набрав, уходили – но скоро стучали следующие. А направляла солдат – её бывшая прислуга: не поленилась всю ночь дежурить у дома снаружи. Она на днях была рассчитана и обещала барыне «припомнить».
* * *
По мостам – автомобили всё жужжат, всё гудят, всё гоняют. И крики «ура! ура!».
С двух сторон Невы автомобили скрещиваются снопами света, вырывают чёрные толпы в тревожном движении.
* * *
Вечером в городской думе в большом Александровском зале – запись студентов, желающих вступить в состав городской милиции. Являться с матрикулами в подтверждение – а идёт и так. В кабинете городского головы дамы и барышни режут на полосы куски белого холста, сшивают в виде нарукавных повязок. Кисточкой, красной краской рисуют буквы «Г.М.». И прикладывается печать городской управы.
* * *
Вечером пошёл большими мягкими хлопьями всё убеливающий снег.
Улицы плохо освещены: много фонарей побито или проводка попорчена. Окна домов все тщательно завешаны. Там и сям – ружейные выстрелы. Чокают пулемёты.
К ночи сквер перед Таврическим опять совсем обезлюдел. Стоит несколько мёртвых автомобилей. Под снегом покинуты и охраняющие пушки, никого нет возле них.
* * *
Прошёл слух, что на Варшавском вокзале высаживаются фронтовые части! И – всё вокруг дружно побежало, вооружённые бросали винтовки, смежные кварталы опустели.
А на Балтийском вокзале, рядом – и действительно стали высаживаться: школа прапорщиков из Ораниенбаума и ещё доехавшие пулемётчики. Слух понёсся – и у Таврического передавали: у Балтийского вокзала кровопролитное сражение.
* * *
Когда ж удостоверились, что прибывают части, поддерживающие революцию, – Думский Комитет послал туда депутатов, встретить войска речами. Автомобиль для этой поездки дал депутатам великий князь Кирилл Владимирович.
Потом депутаты поехали ко дворцу Кирилла. Он встретил их у подъезда и обратился к ним, сопровождающим солдатам и кучке ротозеев:
– Мы все – русские люди, мы все – заодно. Мы все желаем создания настоящего русского правительства.
* * *
В Москве к вечеру бунтующая толпа ворвалась в Спасские казармы. Тогда потребовали сотню конных из артиллерийских казарм на Ходынке, чтоб очиститься от толпы.
Но и в расположение артиллерийских казарм проникли поздно вечером городские агитаторы – и там тоже начался бунт. Неизвестные забегали в бараки и кричали, чтобы все выходили вон. Уложенные спать солдаты слушали вой – и не снимали сапог. Толпа разгромила цейхгауз артиллерийской бригады – и теперь, вооружённая, стреляя в воздух, круче выгоняла спящих из бараков. Старые солдаты, бородачи, удерживали молодых не выбегать, офицерам не удержать бы. Солдаты забивались под койки, освободители их выгоняли. Но угрозная стрельба частила – и из одного, другого, третьего барака артиллеристы стали выходить. Дежурный прапорщик Зяблов, спрятав свой револьвер, с одной шашкой пошёл уговаривать толпу. А свои: «Не знаем, зачем нас выгнали», «и рады бы спать, да выгоняют». Заводилы и сами, видно, не знали, что делать дальше. Постепенно всех утишил трескучий мороз, и к двум часам ночи разошлись.
Командир бригады приказал офицерской группе вынуть из орудий замки.
221Инженер Ломоносов мобилизуется.
Пошутил профессор Ломоносов жене, что эти петроградские безпорядки совсем не ко времени начались: во-первых, нарушили ему лечение зубов (к зубному врачу на Пушкинскую в назначенный час не стало возможно проехать); а во-вторых, хотя царский режим и давно пора кончать, это затянувшееся общее бедствие, но, пожалуй, во время войны не самый лучший момент.
А зубы у него оказались запущены потому, что в Петроград он только что вернулся с Румынского фронта, где несколько месяцев пытался восставить и наладить железные дороги. С осени главная переброска войск и поставки снаряжения потекли в Румынию, но именно в этом направлении у нас были самые хилые дороги, ни по какой доктрине не намечалось там воевать. И состояние путей было развались (а у румын ещё хуже), а хуже всего с паровозами, – и Ломоносов как один из ведущих паровозников, притом железнодорожный генерал, и был послан.
Молодым человеком, вскоре после окончания института, почти одновременно, он начал опыты с паровозами, принесшие ему две дюжины книг и славу. Но и везде, где служил, не отказывал он в содействии революционно подмоченным, что естественно для всякого честного образованного человека в России. Иногда и места служб ему приходилось выбирать не только из соображений паровозного дела и личных успехов, но и чтобы подальше от глаз Охранного отделения. Побывал он и начальником тяги самой далёкой и запущенной Ташкентской железной дороги, которую быстро поднял к доходу и расцвету. Но вскоре карьера его взмыла вверх, увлекла в Петербург, и до самых высоких должностей, а поселился он в Царском Селе.
Происшедшее теперь в Петрограде, в общем, можно было ожидать: думские бури последних месяцев приготовляли к крупным событиям. Но сегодня – у Ломоносова были лекции. Однако вряд ли соберутся студенты, а если и соберутся – стоит ли ехать в такой день? действительному статскому советнику можно попасть в затруднительное положение. И Ломоносов по телефону перенёс лекции на завтра, а сегодня и сам вовсе не поехал в город, даже и в контору, остался в покое Царского Села.
Вероятней всего, безрассудны и безнадёжны были все эти уличные столкновения, – но колыхалось в груди радостное. И всё-таки часть солдат стала за народ!
Придумали они с женой совершить перед обедом маленькую прогулку: взяли извозчика и поехали вокруг Александровского дворца. Поехали – проверить подозрение: не сбежала ли царская семья? Об этом был слушок, и очень правдоподобный, потому что волнения перекинулись и в Царское – и это становилось опасно дворцу.
Так оно, кажется, и было: очень мало стражи стояло, и совсем не видно шпиков в гражданской одежде, обычно шныряющих вокруг дворца. Впечатление такое, что во дворце вообще никого нет, как летом, когда царская семья в Петергофе. Да и удивительно было бы, если б они до сих пор не дали дёру.
Возвращаясь домой, встретили на улице каких-то волынцев – часть батальона и почти всех офицеров. Оказалось, часть батальона в городе перешла к восставшим, а эти, лояльные, пришли пешком из Петрограда сюда.
Ну и рабы!
Едва пообедали – жену вызвали в лазарет: по слухам, ночью будут взрывать управление дворцовой полиции, как раз против лазарета, – и всем врачам надо быть на месте, возможны раненые.
Странное время: как будто и многое происходит, каждый час что-нибудь где-нибудь, но всё это рассыпано по разным местам и не узнаётся. Не встретили бы волынцев – думали бы: весь батальон перешёл на сторону народа.
Но сколько бы их ни перешло, хотя бы весь петроградский гарнизон, это ничего не решает. Пришлют с фронта две дивизии с артиллерией – и от всего восстания будет мокрое место. Восстание растёт себе на гибель, оно ничего не может принести, кроме жертв.
А вместе с тем – стыдно и обидно безсилие нашего образованного класса. Все презирают режим, а не могут его столкнуть. Очень тягостно сидеть дома и в бездействии. Решил Ломоносов позвонить по телефону в несколько бойких петроградских семей, где, конечно, близко касаются дела.
Но телефон в Петроград уже не действовал.
Так и просидел вечер дома, в глуши. Уже поздно, к девяти часам, вернулась жена. Рассказала много интересного. Этих волынцев не приняли в казармах стрелкового полка, куда они шли. И несколько офицеров явились в лазарет – сами себя бинтовать, чтобы скрыться тут. Жена категорически попросила их уйти. Потом явилась и попросила убежища жена начальника дворцовой полиции Герарди с детьми, опасаясь взрыва в их управлении, – и поносными словами ругала императрицу Александру Фёдоровну, что из-за неё должны теперь погибнуть столько хороших людей.
Как же далеко зашло! – если и эта ругается. Положение действительно серьёзное. Нервы напряжены, и каждую минуту чего-то ждёшь.
Сели пить чай – звонок во входную дверь. И кухарка, шлёпая босыми ногами по деревянному полу, поднесла служебную телеграмму из министерства:
«Военная. Инженеру Ломоносову. Прошу вас срочно прибыть Петроград министерство путей сообщения, где на подъезде прикажите доложить мне. По поручению Комитета Государственной Думы член Думы Бубликов».
И по голове Ломоносова, гладко выстриженной под машинку от затылка до лба, побежали мурашки. Это что ещё такое за новое? Бубликова он знал хорошо. Но неужели Государственная Дума осмелилась – и зачем? – захватить министерство путей сообщения?! Дума решилась возглавить революцию?
Или это великая страница русской истории, или балаган.
Расписку о телеграмме Ломоносов подписал дрожащей рукой и передал телеграмму жене.
Что делать? Всё – авантюра, всё – до первых войск. Они придут с фронта дня через два и покончат.
Ехать? – просто на расстрел. Или в камеру Петропавловки. Уже поздний вечер. Уютно, спокойно в доме, дети. И покойно в снежном Царском Селе, ни выстрела. Ехать – безумие.
Но кто уже был революционером в одну несчастную революцию – тому не забыть, и пораженье горит. И революционная верность зовёт. И есть понятие общественной совести. Все думают – заодно. А тебя потом упрекнут, что ты испугался. Десять лет ты был – в запасе, тебя не трогали и не звали.
А теперь – зовут!
Сорок лет, расцвет сил, кому ж и идти? Так ходуном расходилось всё в груди – и опасность, и радость, и вера.
Да хоть поехать только посмотреть, это не опасно.
Встал:
– Собери мне сумку на тюремное положение. Еду!
И вынул револьвер из письменного стола.
222В Военную комиссию пришли генштабисты.
Сдержал слово Гучков – и вечером в Военной комиссии стали появляться офицеры Генерального штаба: полковники Туманов, Якубович, Туган-Барановский. Никого их Ободовский не знал, но тут появился и знакомый ему полковник Пётр Половцов, начальник штаба кавказской «Дикой» дивизии, – прямо с фронта, в лохматой папахе, в черкеске с иголочки, с кинжалом и револьвером, высокий, стройный, с подчёркнутой выправкой и живым сметливым лицом.
Половцова предавно знал Ободовский: когда-то, ещё в Горном институте, лет 16 назад, Половцов передавал ему своё казначейство в студенческой кассе, сам бросая институт и уходя в военное училище. Нельзя сказать, чтоб он к себе располагал, даже наоборот, была в нём холодная перебежчивость и расчёт, но считались знакомы, как-то виделись перед началом войны, собеседник он был интересный – и остроумен, и умён. С фронта? – нет, не совсем прямо, заезжал в Ставку хлопотать по делам дивизии. Такой парадокс: два дня назад был на приёме у царя, поехал через Петроград, а тут… И вот…
Генштабисты внесли в Военную комиссию истинную военную струнку, тон, даже весёлый. Они заговорили между собой в особых интонациях, на особом жаргоне. Тут ещё выяснилось – да кого же Гучков и мог прислать? – что все они из младотурок, той группы офицеров, добивавшихся военных реформ до смены чуть ли не половины командного состава. Поэтому были у них общие клички, общие остроты, общие приёмы.
А уж Ободовский-то тем более всегда был за решительные реформы. И с приходом генштабистов ему очень полегчало, спало невыносимое напряжение, что если чего не сообразишь, то и всё может провалиться. Последнее, что он самостоятельно подписал, – это охрану Путиловского завода, а теперь мог положиться на штаб-офицеров.
Но внутри возник и какой-то странный оттенок неодобрения к ним. Почему бы? Ободовский, придя сюда, ничего не нарушил в своём долге, его место – и было на этой стороне. А они все – что-то слишком легко переступили. Ну что это, два дня назад засматривать в царские глаза – и вот, как ни в чём не бывало – здесь? Тот непреклонный морской офицер, арестованный тут днём, импонировал Петру Акимовичу больше.
А уж Масловский от их прихода вовсе скислился, и сжался в зависти и неприязни.
Но с какой лёгкостью генштабисты сразу вошли в дело как в известное: и какие отделы учредить, и как классифицировать бумаги, и кому чем заняться. Тем более что у них тут же появилась и батальонная Преображенская канцелярия с поручиком Макшеевым, полковые писари с пишущими машинками, и Преображенский музыкантский хор – для связи. И всё это, и самих себя, перевели на 2-й этаж, и там устроились попросторней, хоть и с низкими потолками.
А пожалуй, самое ценное было: генштабисты обладали как будто невидимыми антеннами, выставленными над городом, и могли догадаться, услышать такое, чего остальным бы и не придумать. За один час загадочная враждебная громада Главного штаба стала как бы сотрудником Военной комиссии. Как-то стало сразу само собой понятно, что генерал Занкевич, хотя вчера и командовал войсками Хабалова, но, конечно, никакой не неприятель и вполне может остаться начальствовать Главным штабом. (Сегодня после полудня Занкевич не зря прислал какой-то неважный пакет на имя Председателя ВКГД – дал знак, что признаёт новую власть.) Так же и с генмором – Главным морским штабом – зазвучали телефонные переговоры, будто и не прерывались никогда, и всегда была Военная комиссия Думы – лучший друг этих штабов.
Сразу таким образом получились и сведения, которых иначе неизвестно, откуда бы брать. Во-первых, что Москва присоединяется к движению: от Мрозовского нет и не ожидается серьёзных распоряжений и сопротивления, воинские патрули не враждебны к толпам с красными флагами, а полицейские посты и вовсе сняты.
Великолепно! Восхитительно! Петроград – не один!
Во-вторых, что к революции присоединяется и Кронштадт. (Да скорей можно было удивиться, почему он не присоединился раньше, вместе с Ораниенбаумом.) Там воинские части ходят по улицам с музыкой – и комендант не имеет сил усмирить их.
Петроград – всё более не один!
Но ещё важнее: генштабисты одним усилием умов здесь, в голых комнатах, уже стали угадывать, как им спутать и грозную силу генерала Иванова. Тем же чувством армейского единства они смогли ощутить и эту силу как свой отдел. А память их хранила все армейские сослужения и взаимные знакомства. И кто-то сразу сообразил: в Главном штабе есть такой подполковник Тилли, служивший у Иванова под рукой на Юго-Западном фронте. Так взять теперь этого подполковника – и послать навстречу Иванову связным: чтоб он объяснил положение в городе и что тут воевать совершенно не против кого! – и так обезвредить Иванова. Нет, ещё лучше, просто и гениально, это придумал едкий Половцов: к этому разъясняющему подполковнику да пусть Главный штаб добавит полковника – в помощь генералу Иванову для лучшей организации его штаба! (Или даже – начальником его штаба?)
Действительно гениально! – очень смеялись. Ведь Иванов не выпадает из общей системы российской армии – и вот Главный штаб сотрудничает с ним, а он должен сотрудничать с Главным штабом!
И стали телефонировать Занкевичу.
А из этого анекдота – как слушатели Академии собирались сегодня атаковать Таврический, так очень просто было решено: завтра из этих слушателей сколько угодно наберём себе в Военную комиссию, не откажутся.
Но как ни гениально всё это придумывалось, однако может быть, они по своей штабной замкнутости хуже понимали, чем Ободовский: все их связи, вся их стратегия и карты ничего не спасут, если не будет поправлен революционный дух в казармах так, что масса рядового офицерства сможет возвратиться на свои места – и солдатское доверие встретит их.
И он убеждал генштабистов думать об этом, непривычном для них: им кажется, что младшие офицеры обезпечены само собой, – но это не так.
Тут пришёл от Родзянки сияющий Энгельгардт (ему стоило усилия держать себя выше этих несомненных военных): проект Ободовского обращения к офицерству подписан Михаилом Владимировичем: собираем их в зале Армии и Флота, будем регистрировать и нашим именем выдавать поручения в части.
Хорошо! – радовался и Ободовский. Но с вечно неуспокоенным своим вниманием:
– Господа! А может быть начнём эту работу сейчас, в Таврическом? Ведь тут – немало офицеров, от разных полков, они места себе не находят. Давайте соберём их на совещание сейчас же, вот тут, у нас?
223Спасённые московцы бродят по Таврическому. – На совещании при Военной комиссии.
Братьям Некрасовым и маленькому Греве в какой-то комнате с толкотнёй и суетой напечатали машинкой на полулистах бумаги удостоверения: «Предъявитель сего такой-то, чин, фамилия, проверен Государственной Думой и должен безпрепятственно пропускаться всюду по городу. Член Думы Караулов». И лихой пожилой офицер в форме терского казачьего войска поставил свою крупную энергичную жирную подпись, поплывшую по бумаге, и напутственно пожал каждому руку.
Но уже отлично понимали наши московцы, что и с этими бумажками нельзя им из Думы даже и высовываться. Уже испытали они, как это бывает, когда никакое спасение не пробрезживает. Повидав, уже не могли они верить, что эти удостоверения выручат их, когда сомкнётся снова толпа расстрелять их и разорвать.
До чего же дошло в одни сутки: как подозреваемых воров, офицеров проверили, и вот разрешали свободно ходить по городу!
Безопаснее, чем в Таврическом, нигде не могло им быть сегодня. Возвращаться в свой батальон нечего было и думать.
Итак, оставались они полусвободными пленниками обширного, многолюдного, гудящего и доселе им неизвестного дворца, куда и в голову им никогда бы не пришло добиваться самим прежде. И вот они ходили и ходили, верней переталкивались, отдаваясь течениям, куда их несло. При свободном времени, как у них, тут много можно было посмотреть и услышать.
В большом круглом зале под несветящим куполом, изощрённо отделанном по всему верху, куда не доставал человек, – внизу до того было намокрено и наслежено грязными ногами, что едва вызнавались крупные паркетные клетки пола. А об лакированный деревянный футляр больших стоячих часов почему-то гасили цыгарки – и весь он стал в заляпах пепла, а кое-где и окурки пристали. Как, впрочем, и на стенах, на уровне плеч.
Тут много было завалено вкруг стен безпорядочными горками, и ещё возили, выгружали и продукты, и военное, целые штабели свинцовых патронных упаковок. А два офицера с унтерами тут же разбивали ящики и на корточках собирали пулемёты из частей.
В этой работе и Сергей и Всеволод могли бы им хорошо помочь, – но для кого это всё? против кого?
В другом большом зале, тоже со стеклянным куполом, белом зале заседаний, – набиты были все возвышающиеся полукруги скамей солдатами: сидели втесную на думских местах, и на ступеньках проходов, курили и безсмысленно глазели. Какой-то новый тип солдатского выражения был тут у некоторых, какого братья за всю службу не наблюдали: тупо-довольное, но не радостное даже, и совсем без налёта готовности, офицеров они и не отличали взглядом. И разительно было видеть столько солдат без строя, команды, организации – просто бродячих, свободных. Дикое впечатление.
А в высоченной дубовой раме за председательским местом свисал лохмотьями изорванный стоячий портрет Государя, аршин в пять высотой. А выше рамы резной венец с короной был не тронут – не достали. Жутко было смотреть, и чувствуешь себя соучастником кощунства.
А между тем и другим залом – в ещё одном великолепном длинном зале, долготою наверно шагов сто, с четырьмя рядами белых колонн и с огромными люстрами, – всё время кипели какие-то ораторствования, сразу в нескольких местах кто-нибудь глагольствовал, подмостясь или не подмостясь. Тут, в Думе, не было подозрения к офицерской форме, все здесь офицеры были как бы примкнувшие к революции, и могли без помех притискиваться к этим сборищам, хоть и сами выступать.
Говорили до потери голоса. Где проклинали кандалы царизма, где вспоминали 905-й год. Совсем непривычные, неведомые речи, никогда такое звучащее не слышали. И не видели таких восторженных курсисток, упоённо внимающих оратору, – совсем неизвестный мир, и неужели это всё существовало в России и раньше?
А один оратор, молодой городской штатский, кричал, что вот царь, забывая о внешнем враге, стягивает силы для похода против народа.
– Мерзавцы, – ворчал одноногий Всеволод, – а сами они не забыли о внешнем враге, когда бунтовали?
Но и ворчать надо было потише, опасно. Царило в массе такое нетерпимое единодушие мнений, которого даже в армии не бывает: достаточно было раздаться полугласу против, чтоб этого дерзкого сразу осаживали с бранью.
Безопасность безопасностью, но мерзко. И откуда так быстро создалось такое внушительное единство? От первых убитых. Вероятно же и здесь не все так думали, но все боялись возражать.
Иногда протискивал через толпу конвой несчастных арестованных полицейских – в мундирах или переодетых в штатское, иногда – в сопровождении жён и детей, не понять – захватили их вместе, или они сами пришли вослед.
Уже достаточно здесь потолкались наши московцы, чтобы заметить, что арестованных уводили на хоры дворца, там были комнаты, приспособленные под камеры, – и там бы сидеть и им троим, если б не встреча с Керенским.
А каких-то видных вели не туда, но первым этажом, коридором в обход зала заседаний. Проводили тут высокого представительного господина в партикулярном платьи с почтенной седой бородой. И он оправдывался перед здешним прапорщиком:
– Я ни в чём не виноват! Я только выполнял свой долг, но, поверьте, нисколько не сочувствовал этим приказам. И совершенно напрасно меня привели сюда.
И противно было от высокого чина слышать такие оправдания, как не мог он думать вчера.
А в голове, повторяя круженье Таврического, кружилось и своё одурение – оттого что мало спали, и от двух расстрелов, и не евши со вчера, – и так досадно было, что сегодня в комнате причетника не позавтракали уже принесенным.
Кого-то в каких-то местах дворца кормили – курсистки и студенты, – в основном солдат, это множество одиночек из распавшихся частей и живущее тут новой единой жизнью. То проносили еду в бачках куда-то. Но офицерам было невозможно идти просить поесть. Да невозможно было и накормить всё это человеческое море. То кричали: «Хлеб привезли!», – и все бросались, душились к выходу.
Всё же какие-то расторопные бойскауты выручили наших офицеров, предложили с подносов по большому бутерброду с колбасой и по кружке чая.
И всё же – безопасность была выше. И оставалось кружиться здесь и день, и вечер, и даже ночь – а перед рассветом, в самое глухое время, когда революционное ликование уложится спать, – уйти по квартирам родственников. И даже разумнее было бы переодеться в солдатское или штатское, – но где же и во что тут!
А пока – всё ходили, смотрели, толкались и всё более осваивались в обширном здании Думы. Уже обнаружили они, побывали в левом крыле, где сохранялся ещё относительный порядок, простор в коридорах, думские служители в ливреях, охраняемые от посторонних комнаты, – здесь-то можно было посидеть, отдохнуть, а то хоть бы и прилечь на пол, московцы так опустились, что готовы были, – но именно тут это было и неприлично. Можно было представить прежнюю жизнь Думы отчасти по этому коридору, отчасти – поднимая глаза ко взнесенным потолкам, карнизам, фигурным верхам колонн, орнаментам, лепке двуглавых орлов, многосвечникам, люстрам, всему ещё не испачканному шарканьем снеговых сапог, – прежняя думская жизнь как опрокинулась вверх дном замершей картинкой. Но и в ту красоту тянул и поднимался табачный дым, густой человечий пар, запахи сапог, сукна и пота.
Около четырёх часов дня раздалась гулко, близко пулемётная стрельба – и началась паника во дворце. Действительно, эту толпу, как баранов, можно было косить тут шутя. Наши московцы обрадовались: свои? надо к ним как-то пробиться навстречу через задние окна в сад. Но тоже пробиться не могли. А потом всё стихло и объяснилось ошибкой.
Шёл вечер, спать хотелось – валились головы, но нельзя представить, где ж в этой круговерти можно офицеру прилечь поспать. Дворец не обещал на ночь обезлюдеть: всё так же горели сотни электрических ламп, и тысячи людей толклись, толклись.
А оказывается, уже стали примечать их характерную тройку как непременную принадлежность здешнего кишения. А кто тут и зачем – знать никому было не возможно. И вдруг какой-то поручик остановил их:
– Ну что ж вы, господа московцы, почему не идёте на заседание?
– Какое заседание?
Оказалось, вот-вот открывается в 41-й комнате на втором этаже собираемое Военной комиссией Думы совещание представителей частей петроградского гарнизона для ознакомления с положением в частях, – и о них трёх так поняли, что они и есть прибывшие представители.
Переглянулись: почему ж и не пойти? Они вполне понимали себя как представители полка, и не худшие.
Повели их ходом, который они раньше и не заметили: там была узкая лесенка наверх, и обычные низкие потолки и комнаты скромные.
В 41-й комнате уже собралось две дюжины офицеров – сняв шинели на вешалку, сидели на скамьях и стульях как ни в чём не бывало, будто в городе нигде офицеров не растерзывали. Только не ото всех батальонов прибыли.
Наши трое тоже разделись. Зарегистрировались.
Лицом к собравшимся сидело три полковника Генерального штаба, чистенькие, неощипанные, как полагается самоуверенные. И ещё один, пожилой, видно, что не строевой, полковник Энгельгардт повёл председательствование. Предложил представителям батальонов докладывать, что у кого делается.
Преображенцы и егеря уверяли, что всё гладко. В Измайловском были убийства офицеров. В Семёновском аресты. Штабс-капитан Сергей Некрасов без труда рассказал, чтó в Московском: разгром караулов, разгром офицерского собрания, наводнение казарм рабочими. (Только о расстреле своей тройки было бы нескромно рассказывать.)
Полковники кивали, что им это известно: Московский батальон более других захвачен рабочими, и в нём полная анархия.
Но, горячо говорил Энгельгардт, нельзя представить себе такой обстановки, чтоб офицеры не могли вернуться к своим солдатам. Тогда кончена армия и кончено всё! Напротив, революционный энтузиазм даст новую основу отношениям офицера и солдата, которых раньше быть не могло, – отношений, основанных на полном доверии и гражданском единстве. Напротив, следует ожидать невиданного боевого подъёма у солдат, который принесёт нам скорую и лёгкую победу над немцами. Особенно в этих условиях внешней борьбы со злейшим врагом России Временный Комитет Государственной Думы намерен высоко поставить офицерское звание. Военная комиссия с распростёртыми объятиями принимает всех офицеров – и тотчас снабжает их полномочиями на их прежние или новые посты.
Сергей покосился на брата.
Ещё слишком помнили они вчерашнее своё размягчение, как отдали оружие солдатам, – и сегодняшних два утренних расстрела. А что они знали об офицерах, оставшихся в батальоне, особенно старших – капитанах Яковлеве, Нелидове, Якубовиче, Фергене? Ещё – живы ли они?
О-о-о, произошло нечто хуже, хуже, невместимое в улыбки Энгельгардта и в бодрые призывы Временного комитета.
Штабс-капитан Некрасов поднялся и сказал в тишине:
– Господин полковник! Господа! Вы же слышали: в батальонах офицеров – убивают. Я вам рассказал: вчера днём мы в этих солдат стреляли и не могли не стрелять, по долгу. Какая ж мы к ним депутация завтра? Вообще, все мы – разве можем вернуться к тому, что было до мятежа?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?