Электронная библиотека » Александр Яблонский » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Абраша"


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 01:41


Автор книги: Александр Яблонский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Вот и сейчас он стал рассказывать родителям то, что они, папа уж наверняка, знали, но они слушали его внимательно, заинтересованно.

– Удивительный человек, – после долгой паузы сказал папа. – Удивительный… Нормальный…

Мама застыла с ложкой варенья в руке, недоуменно уставившись на папу.

– В извращенном бесчеловечном мире – нормальное поведение есть подвиг. И Корчак – великая личность именно потому, что свои принципы он имел мужество претворить в бесчеловечных экстремальных условиях реальной жизни.

Папа надолго замолчал. Он сидел, подперев голову руками так, что подбородок лежал на сплетенных пальцах, и неотрывно смотрел сквозь стену… Мама молчала, опустив голову и беззвучно помешивая ложкой пустой чай – она считала, что сахар укорачивает жизнь, а ей хотелось жить долго.

– … Права твоя «колдунья», невозможно поступить иначе… Как можно бросить этих птенцов, прильнувших к тебе… Я бы бросил тебя? Ужас мучительной смерти… Ужас… Наверное об этом не думаешь… Ведь немыслимо бросить своего ребенка в несчастье, оставить испуганных детей одних в пломбированном вагоне, в газовой камере…

Старинные напольные часы пробили половину следующего часа, и все от неожиданности вздрогнули. Папа беззвучно стал шептать, чуть шевеля губами, мама встревоженно на него посмотрела и взяла за руку.

– Нет, ты не волнуйся, я с ума не схожу, просто я думаю, – папа опять замолчал. Молчал долго. Потом, медленно выговаривая каждое слово, сказал:

– А ведь он был последним офицером, кто носил в годы оккупации – демонстративно, вызывающе – мундир Войска Польского. Хотя до войны он лежал у него пронафталиненный в сундуке… и это дорогого стоит… Невозможно представить, как это страшно идти в печь… И невозможно… как он их воспитал – это не меньший подвиг… Воспитать детей, которые выстраиваются по четверо и, развернув зеленое знамя Матиуша, идут на мучительную смерть… Дети… 200 человек… Откуда у них такое мужество, такое чувство собственного достоинства – ведь никто не пытался спрятаться, бежать, просить пощады… Они лишь жались к нему… Как можно было их бросить…

Ника был уже не рад, что завел этот разговор. Подбородок у папы подрагивал, губы были плотно сжаты, он мял кружевную скатерть, но мама его не одергивала, хотя в другой час, болезненно любя порядок и чистоту, устроила бы небольшое «Ледовое побоище».

– Я, пожалуй, напишу на другую тему, – перевел разговор Ника. – Действительно, декабристы – это интересно. Не их идеи, а личности. Например – молодой Бестужев-Рюмин и Муравьев-Апостол. Ведь поразительно: Бестужев не увлекся идеями Муравьева, он увлекся его личностью, влюбился, что ли. И на виселицу они шли вместе, только в самый последний момент перед казнью Бестужев ослабел и заплакал, и Муравьев обнял его, так они и пошли на эшафот, обнявшись… Толстого этот сюжет волновал, я читал.

– Да, да, ты прав, – быстро подхватила мама, и папа кивнул головой. – Подумай об этом. Это хорошо.

Потом разговор иссяк, мама стала убирать со стола, папа долго смотрел в газету, и только в самом конце вечера он вдруг сказал:

– Пойти на муки ради конкретного человека, ради конкретных детей, это я понимаю, восхищаюсь, преклоняюсь, боготворю. Но вот идти на верную гибель ради абстрактной идеи, абстрактной нации…

– Человечества…

– Человечества, Тата, и здесь нечего иронизировать и комиковать!

– Так я не… – испугалась мама.

– Да, во искупление грехов человечества, и Христос поэтому высочайший нравственный идеал, помимо всего прочего. Но я говорю о наших современниках, из плоти и крови, таких же, как мы. И этого я понять не могу, примерить на себя не в состоянии. Это – запредельно…

– Ты о ком?

– К примеру, Ариадна Скрябина.

– Это родственница композитора?

– Его дочь.

– Никогда не слышала.

– А в России о ней никто не слышал.

* * *

Разговоры, разговоры… Из пустого в порожнее. Иудеи, православные. Сын Божий… Что они знают о Сыне Божьем? Что они вообще знают? И веруют ли? А если веруют, то во что?! В то, чего нет, чего быть не может?! Если бы Он был, то откуда текут реки крови во славу Его? Если Он есть, то как допустил, что народ, давший Его, веками проклинался, истреблялся, облыжно поносился во имя Его? – По сей день в православных церквах на Страстную неделю иудеев «сонмищем богоубийц» именуем и призываем обрушить гнев Господен на их головы! Если бы Он был, разве вытерпел бы всё это всесильное убожество, которое почитает себя господами, а по сути – самовлюбленные рабы? Разве вытерпел бы меня – служку этих убогих негодяев? – Или нет, наоборот – их повелителя, их создателя, Демиурга Моего маленького, но такого послушного мира, режиссера их судеб… Я – господин, я – свободный человек! Иль смрадный жирный червь? Если Ты есть, то помоги мне, помоги не сойти с ума, помоги отделить плевелы от пшеницы, любовь от предательства. Ведь люблю я их! И нет никого ближе их – и гублю… Но всё есть ложь и пустые слова. Никогда не было любви, всепрощения, братства во Христе. И быть не могло. Всё есть ложь. Было и есть лишь предательство, зависть, похоть и гордыня. И так будет всегда. Из мрази выползли, в мразь и превратились. В мразь и уйдем. В рабстве зачаты, в рабстве живем и гордимся этим. Вовенарг сказал, что рабство принижает людей до любви к нему. – И это так. Но – не про меня. Ибо… Папенька любил эти слова. Говорил, что и граф Лев Николаевич их ценит. Повторял это, возвращаясь от Ильи Ефимовича. Маменька ругалась, что он приходил пьяненький из этих «Пенатов». Давно это было, в другой жизни. В настоящей, чистой, безгрешной. В Куоккала… Господи, если Ты есть, спаси меня, я погибаю.

* * *

Среда, февраль, 11 числа, 3 часа пополудни.

Здравствуйте, дорогой Семен Бенцианович!

Третий день валяюсь в кровати. Слава Богу, сегодня температура нормальная. Где я подхватила этот грипп, понятия не имею. По причине сего «тяжкого недомогания» не смогла встретиться с Вами во вторник. Простите великодушно! «Наши» вторники – и заседания кафедры, и последующие беседы tête-à-tête – для меня «праздник души». На сей же раз интеллектуальная фиеста была заменена норсульфазолом, аспирином и прочей гадостью, которую погружала в мое молодое бездыханное тело преданная Нателла. Однако, несмотря на телесные передряги, мой мозг бодрствовал, результатом чего стало это послание, которое я передаю с моим другом Николаем Ср-вским. Вы, наверное, его помните: я вас познакомила на юбилее Сигизмунда Натановича.

Итак. Первое. Докладываю. На сообщении Синельникова присутствовала. Как послушная девочка сидела и молчала. Губки бантиком сложила и глазками на него постреливала: «нос – угол – объект, нос – угол – объект». Нет, он – хороший парень, добродушный, веселый, незлобивый. Скуповат, так это от постоянного безденежья. По-моему, не стукач, что уже хорошо. На нашем истфаке – редкость. То, что комсомольский активист, это не самое страшное. Я сама – комсомолка. Просто ему очень хочется сделать карьеру, вырваться из общаги, но главное – по складу своего ума, по уровню культуры, по воспитанию или благодаря «генам» – он не может избавиться от стереотипов, воспитать «свежий взгляд»; он искренне верит во всесилие официальных прописных истин и свою работу строит на пересказе этих «истин», обогащая их некоторыми новыми документами (подчас интересными), но ни в коем случае не противоречащими «заданной теме». По-прежнему действия Болотникова это – «крестьянская война» против «социального неравенства», «воодушевленная идеей борьбы за справедливость», сам Б. – «предтеча» Разина и Пугачева (а там, гляди, и…). Короче, читайте школьные учебники по истории.

Я – девушка послушная и свое обещание сидеть и молчать, как партизан, выполнила. Но обещания не писать я не давала. Посему послала записку (анонимно, анонимно!!!), в которой очень вежливо вопрошала, какого рожна «народный герой» связался с Михалко Молчановым в Самборе. Многоопытен был Иван Исаевич, не мог не знать, хотя и посидел на галерах у турок, что убийца сына и вдовы Годунова – прохвост, заваривший не одну интригу с «Лжедмитриями»… Голубчик Петрушечка мою записку прочитал – я точно видела, но не ответил. Ну, так я ему, сердешному, еще одну послала: мол, какая же это крестьянская война, ежели крестьян-то было ничтожное меньшинство, народ, как известно, своего защитника в «воеводе царевича Дмитрия» не признавал, да и заправляли этой «крестьянской» катавасией Ляпунов, Трубецкой и Ко – отнюдь не простолюдины. Реакция была аналогичной, но я немного развлеклась. Ну да Бог с ним, с Синельниковым (как, впрочем, и с Болотниковым). Просто я доложила Вам, что слово свое сдержала: «не высовывалась» и «гусей не дразнила», как Вы и приказывали.

Теперь о главном. Накопилось много вопросов, которые мне необходимо выяснить. Надеюсь на Вашу помощь. Первое. «Записки» Джерома Горсея. Понятно, что это – ребус, язык которого понятен лишь современникам автора, причем круга двора Елисаветы Тюдор. Общеизвестно о Горсеевых неточностях, произвольных трактовках, а то и измышлениях. Но… Вряд ли он придумал ночной визит Афанасия Нагого. Афанасий, кстати, был дядей царицы Марии, а не братом, как пишет Горсей. Но эта ошибка объяснима и простительна. Спорно другое: считалось (см. Берри и Крамми), что А. Нагой умер в 1585 году, будучи сослан в Ярославль. Однако Р. Г. Скрынников убежден, что Нагой был жив во время угличских событий и вообще активно существовал в политической жизни 90-х годов («Бор. Годунов и царевич Дм.» – «Исследования по социально-политич. истории России». Л., 1971, с. 188). Ваше мнение? Что интересно: Афанасия Нагого в Угличе не было в день убийства. Его даже не привлекла сыскная комиссия. – Почему, кстати? – В любом случае, он важный свидетель предыстории убийства. Далее. Как он мог узнать столь скоро о трагедии? Главное в этом узле: если Афанасий просил бальзам для Марии Нагой, почему он не вернулся в Углич с этим снадобьем? Не просил ли он его у Горсея для другого человека (раненого царевича(!?))… За этот вопрос цепляется целая серия: к примеру, почему нет допросных листов Марии Нагой или свидетельства врачей… Однако самое загадочное: как мог Афанасий Нагой – «тертый калач», с умом острым, опытом богатым – недаром Грозный использовал его в сложных дипломатических интригах – как он мог допустить столь скорую расправу над предполагаемыми убийцами, не попытавшись выйти на «заказчиков» этого дела?! И последний сегодня вопрос: несоответствие в возрасте между (Лже)Дмитрием и Отрепьевым. «Ин-ператору» Димитрию Ивановичу было в это время 23–24 года – это документально подтверждается, в частности, и письмом папского нунция в Кракове Рангони. Григорию Отрепьеву было лет на 10–12 больше: в 1597 году он был в дьяческом чине, по церковным правилам этот чин давался не ранее 29 лет, стало быть, в 1605 году ему было как минимум 36 лет! Как могли пройти мимо этого неоспоримого факта не только пылкие литераторы, но кропотливые ученые???

Короче. Как Вы догадываетесь, я абсолютно уверена, что Лжедмитрий и Отрепьев – разные люди, хотя, бесспорно, сам Отрепьев замешан в этой истории, причем, играл он в ней весьма активную роль. Более того, склоняюсь (пока лишь склоняюсь) к гипотезе, высказанной Якобом Маржаретом, зафиксированной и поддержанной B. С. Иконниковым («Кто был первый Лжедмитрий», «Киевские Университетские Известия», 1864, № 2) и получившей окончательное оформление в работах гр.

C. Д. Шереметьева (Председателя Российской Археологической комиссии): «Лжедмитрий» – выживший царевич Дмитрий, сын Ивана IV.

Что у нас нового на кафедре? Я уже заскучала без наших сплетен, интриг, признаний в «любви» (как Вы это ненавидите, я знаю). Но – жизнь прекрасна, даже в этих наших истфаковских проявлениях. Вы как-то заметили, что я всё время порхаю «в идеалистических стратосферах» – как бы не грохнуться в болото реалий! – Не грохнусь. У меня счастливая планида. Возможно, в скором времени доложу Вам о некоторых ненаучных изменениях моей молодой жизни.

За сим кланяюсь.

Ваша непутевая Ира Владзиевская.
* * *

…Почему в одну ночь нарушили все главные, неприкосновенные заповеди – законы? И нарушили самые мудрые, самые ортодоксальные законники – Избранные! Они не только нарушили всё, что было можно, они фактически обрекли себя, причем не от рук римлян, а от рук своих единоверцев! Обрекли, но не погибли. Почему? И не важно сейчас, кто из них был «за», кто «против». Хотя нет, и это важно, но эта деталь не принципиальна. Гамалиил и Никодим обессмертили себя. Это точно – других имен мы не знаем, или почти не знаем, или знали, но забыли. Но сути это не меняет. Независимо от решения вопроса, перевернувшего мировую историю, все они жили в традициях, которые были незыблемы со времен Авраама…

Абраша прислушался к ровному дыханию Алены. Ему очень хотелось встать, пойти на кухню и выпить холодного пива – последнее время что-то жгло его внутри, он часто пил и прохладная жидкость приносила облегчение, но лишь на мгновение. Впрочем, и ради такого мгновения стоило жить и терпеть. «Встать – не встать?» Встать очень хотелось, но в таком случае Алена неминуемо проснется, они не заснут – это уж точно, а ей завтра весь день воевать со своими оболтусами. Надо терпеть. Христос терпел…

Он устроился поудобнее, миллиметр за миллиметром, бесшумно медленно и осторожно организовал свое тело в полусидячее положение, поправил подушку, приспустил одеяло – стало легче дышать, ненавязчивая боль отпустила, жжение уменьшилось.

Абраша довольно улыбнулся. Когда он улыбался, его лицо преображалось: угрюмость, напряженная внутренняя сосредоточенность исчезали, сменяясь очарованием хитроватой смущенности и беззащитной открытости. Алена особенно любила его в такие редкие моменты, но сейчас она спала, мерно посапывая, да и в комнате было темно, лишь серебристый отсвет лунного сияния, сместившись с пряди ее волос, застрял на медной дверце маленькой голландской печи.

Алена всхлипнула во сне и пробормотала: «Бис-сектриса-са-са…»

Сказать, что эта проблема взволновала Абрашу совсем недавно, было бы ошибкой. Еще в детстве, слушая разговоры старших, а затем, взрослея – особенно в студенчестве и в аспирантуре, живя в мире страстных ночных, не всегда трезвых споров, жадно поглощая насыщенный интеллектуальный «бульон», которым был пропитан мир «молодого» филфака, впитывая в себя весь невероятный, казалось бы, нежизнеспособный в силу разнонаправленности, несовместимости его составляющих, но, при всем при этом, органичный и целостный, мятущийся, подавляемый извне, но неистребимый дух университетской элиты, которая как-то сразу и естественно вовлекла его в свой узкий круг, и, наконец, позже – вплоть до этой ночи – то есть, тогда, когда он познал самый удивительный, самый чистый и отрешенный от мирской суеты оазис человеческого бытия, лишенный ненужных эмоций, амбиций, экзальтаций – оазис под названием «Книга», – то есть, всю свою, или почти всю свою сознательную жизнь Абраша мучительно пытался понять, а если даже не понять – ибо понять это, думалось ему, невозможно a priori, если не понять, то хотя бы чуть приблизиться к разрешению этой проблемы. Спроси он меня, что, конечно, и представить невозможно, так как я с Абрашей знаком никогда не был, но все же, спроси он меня: «Как бы ты маркировал ее, эту мою проблему, эту занозу, сидящую во мне, не дающую спокойно спать, да и жить тоже?», – я сформулировал бы так: «Оболганные».

Оболганными он считал и людей, особенно в русской истории, и нации, и цивилизации. И доминирующее место в его сознании, в его дневных изысканиях и в мучительных ночных бессонных раздумьях занимал вопрос: «Почему в одну ночь они нарушили все главные, неприкосновенные заповеди – законы, традиции, к которым никогда не прикасались ни руки человеческие, ни дуновения исторических перемен, которые не корректировались даже в малейшей степени трагическими мировыми катаклизмами или нависавшими угрозами уничтожения их цивилизации?» Как ни странно, но окончательно эти вопросы сформулировались в случайном разговоре с Аленой. Это был их первый спокойный и серьезный разговор.

* * *

Где-то в середине пятого курса за несколько месяцев до окончания Военмеха перед последней парой в коридоре к нему подошел декан – тишайший и благовоспитаннейший Пантелеймон Афанасьевич и, не глядя, как обычно, в глаза, чуть картавя, попросил зайти в Первый отдел. «У меня же…» – начал было Николай, но Афанасич, еще больше отводя глаза в сторону, поправляя воротничок несвежей рубашки, морщинисто стянутой засаленным галстуком вокруг тонкой шеи, совсем шепотом произнес: «Вы всё же зайдите». «Ну, вот и всё» – пронеслось в голове и сразу пересохло горло.

После школы Николай поступил в Военмех, набрав 24 балла из 25. Это было здорово. Он вообще учился всегда хорошо, но поступить в Военмех было чрезвычайно престижно, так как требования там были заоблачно высоки, отбирались лучшие из лучших, и многие медалисты с треском проваливались, он же, блеснув на всех экзаменах, кроме литературы, где, впрочем, никто не получил высшей оценки, был сразу же замечен и отмечен. Самое поразительное то, что, казалось, никто не обратил внимания на его анкетные данные. Николай был уверен, что репрессированный отец перечеркнет его надежды учиться в одном из лучших вузов страны, но, несмотря на все уговоры многочисленной родни и друзей, он не стал умалчивать про своего отца, которым он, не скрывая, гордился, и написал правду: «осужден по статье 58. 10». – Сошло! Но вот сейчас, через пять лет аукнулось.

В предбаннике Первого отдела, будто поджидая его, стоял сам Каждан. Начальника этого всесильного и всевидящего отдела боялись все. Он был высок, неулыбчив, неизменно подчеркнуто вежлив и немногословно зловещ. Однако сейчас он как-то усох, в его облике появилось нечто неуловимо лакейское, и он, неумело улыбнувшись, открыл перед Николаем дверь: «Проходите, Сергачев, проходите». Просторный, всегда темный кабинет казался пустым, и Николай обернулся на Каждана, который как-то робко вошел за ним, но стоял у двери, не шелохнувшись, лишь склонив голову и сделав непонятный жест правой полусогнутой рукой, обозначавший не то «кушать подано», не то «а вот и мы». В этот момент от дальней стены отделился человек в темно-сером – под цвет лица – костюме и, кивнув Николаю, по-хозяйски сел на место Каждана. «Ну, так я пойду, дел много», – просительно – вопросительно сказал Каждан. – «Конечно», – не глядя, бросил незнакомец, и тяжеловесный начальник Первого отдела на цыпочках, чуть подпрыгивая, просеменил к столу, схватил какую-то папку и, так же, пританцовывая, бесшумно прошмыгнул к выходу. Серолицый неторопливо встал, подошел к дверям, плотно закрыл наружную, обитую утеплителем и кожей, а затем внутреннюю дубовую, и, даже не взглянув на Николая, бесшумно вернулся в свое кресло.

«В конце концов, я обо всем написал, ничего не скрыл, – проносилось в голове, – если они сразу не разглядели, я не при чем. Что еще?» Гебешник, а то, что это высокий чин из Большого дома, не вызывало сомнения, продолжал внимательно изучать какую-то бумагу, не замечая маявшегося Николая, который не знал, подойти ли к столу, сесть, – нет, садиться без приглашения было немыслимо, – или так стоять… Казалось, что это никогда не кончится. «Изматывает меня. Зачем?» В голове проносилось: никаких разговоров он не вел – Военмех – это тебе не гуманитарный вуз или, не приведи Господь, филфак или истфак, здесь не болтали; книг ненужных не держал – не то, что Солженицына, Пастернака в доме не было, и не потому, что боялся, а просто не интересовался… что еще…

Невзрачный, тусклый господин откинулся на спинку кресла, снял очки, вынул из кармана ослепительно белый на фоне серого костюма, серых стен, серого лица носовой платок и стал, близоруко прищурившись, неторопливо протирать стекла. Затем он неожиданно застенчиво улыбнулся и с доброй лукавинкой спросил:

– Любите джаз?

«Вот оно! – Николай обомлел. – Но ведь джаз разрешен! Сейчас его всюду играют…»

– Вайнштейн нравится?

– Да…

– Вы его в Мраморном слушаете?

– Нет, в «Промкооперации»…

«Зачем я это ему? Что он хочет? За джаз ведь уже не сажают и даже не исключают… Может, новые директивы?..»

– Мне Вайнштейн тоже нравится, хотя Лундстрем звучит лучше.

– ?

– Нет, Вайнштейн стильнее, вольнодумнее, я бы сказал, не так ли, Николай?

– Не знаю. Я танцевать хожу… Редко, правда… Последний курс, как-никак…

– Понимаю… Но вам он нравится?

– Да, вообще…

– Простите, забыл представиться. Меня зовут Матвей Борисович. Вы знаете, Вайнштейн часто выбирает музыку, которую сам играть не может. Вот Эдди Рознер этого не позволяет. Всё сам играет, черт полосатый. А свингует Лундстрем лучше их всех, не правда, ли? Да и начал он свинговать раньше Вайнштейна. Хотя, что там говорить, до американцев им далеко!

Николай хотел было кивнуть, но вовремя сдержался: «Не хватает только низкопоклонство продемонстрировать. Провоцирует».

– А вы выдержанный юноша. Это хорошо! – серолицый надел очки и сразу потерял свой располагающий добродушный вид, так подходивший его имени – отчеству. Он смотрел в упор, взгляд стал острым, с губ стерлась мягкая застенчивая улыбка.

– Вы, я думаю, догадываетесь, откуда я.

– И не пытался. Если надо будет, вы мне сами скажете, – Николай старался подавить нараставшее раздражение и, с другой стороны, не поддаваться обаянию силы, исходившего от этого внешне спокойного человека.

– Хороший ответ. Мы не ошиблись.

«Господи, о чем это он»…

– Маленький вопросик. По анкетке.

«Ну вот, досвинговались».

– Вы знаете, что такое «ПР»?

– Не-е, – протянул совсем сбитый с толку Николай.

– «ПР» значит: «пишется русский». То есть, к примеру, вы, опять-таки, к примеру, по отцу русский, а по матери, скажем, э-ээ… еврей, или монгол… хе-хе, – смешок у серолицего был сухой и недобрый. – Так что человек записался в шестнадцать лет русским, а на самом деле он – чучмек, так сказать. Понятно?

– Ну-у…Понятно.

– Ну, а если понятно, скажите, пожалуйста, Николай, как вас по батюшке, – Владимирович, мама ваша, кто по национальности была? Матушка ваша…

– Русская… А какое это имеет…

– Да никакого. Просто здесь – у этих долбоё… простите, у этих… помечено на вашем деле: «ПР». Вот и хочу разобраться. Итак, вашу матушку, царствие ей небесное, звали Татьяна Абрамовна – не так ли?

– Так.

– Ну, а ежели так, то какая же она русская, коль скоро батюшка ее – дед ваш был евреем? Абрамом, так сказать.

– Насколько я знаю, мой дед был из староверов. А у староверов…

– Знаю. Вот мы всё и выяснили. Впрочем, проверим…

Он опять снял очки, стал внимательно, не торопясь их протирать ослепительно белоснежным батистовым платком, совсем по-домашнему вытянулся в огромном старинном кресле с дубовыми подлокотниками в виде львиных лап, стал походить на доброго стареющего дедушку, устало расслабившегося после очередного проигранного матча «Зенита» московскому «Спартаку» – «Ох, Бурчалкин, Бурчалкин, из такого положения…» Припухшие веки, смущенная улыбка, блуждающая по усталому серому лицу, постукивающие знакомый ритм пальцы – всё это никак не склеивалось в сознании Николая с испуганно подпрыгивающим начальником Первого отдела, с его согнутым локтевым суставом: так изображались в фильмах, типа «Юность Максима», половые в старых трактирах…

– Сколько раз смотрели «Серенаду Солнечной долины», много?

– Много.

– А сколько?

– Да я и не считал.

– А я – четыре. Да садитесь вы, чего стоите, как неродной.

«Догадался, сволочь», – Николай с облегчением сел – присел на кончик стула. Ноющая боль чуть отпустила поясницу, но разогнуться он не смог.

– Гленн Миллер – это класс! А вы говорите: «Вайнштейн!»

«Ничего я не говорю», – промолчал Николай.

– У Вайнштейна кларнет в оркестре совсем не звучит.

«Pardon me, boy / Is that the Chattanooga choo choo?», – неожиданно стал напевать серолиций, у него оказался приятный глубокий баритон, хитроватая улыбка, казалось, говорила: «присоединяйся, коллега», и Николай не мог устоять перед обаянием этого неожиданного человека, он стал покачиваться в такт любимой мелодии и ритму, точно воспроизводимому нервными пальцами его собеседника. «Папа рыжий, мама рыжий, рыжий я и сам, / Вся семья моя покрыта рыжим волосам», – крутилось в голове. Визави подмигнул Николаю, и в этот момент он отчетливо вспомнил – всем своим нутром почувствовал давно забытую притягательную силу, исходившую от Шишкина-папаши, вернее, от того клана, к которому этот спившийся, дурно пахнущий сосед по дому каким-то боком принадлежал, и свое тайное подспудное тяготение к этому Ордену сильных людей, внушающих страх, соединенных знанием некой тайной истины и обетом взаимной выручки, тяготение, как он сейчас понял, никогда не оставлявшее его, диктовавшее никогда ранее так отчетливо не проявлявшееся желание быть членом этой Семьи и уже не леденеть от ужаса при одном упоминании тишайшим деканом имени Каждана, а самому внушать трепет, страх и надежду на справедливость…

– Короче, – очки влетели на привычное место, недобро блеснув и тут же погаснув, – будем сотрудничать? – этот вопрос прозвучал с такой утвердительной интонацией, что дать отрицательный ответ было невозможно. Впрочем, Николай и не хотел возражать.

– Да, – выдохнул он, и серолицый, не ожидая ничего другого, без всякой паузы продолжил:

– Стало быть, поедем в Минск. Да не паникуйте, Военмех вы, конечно, закончите. Нам нужны люди образованные.

– ?

– Ну а потом в Минск. Подучиться вам надо. Чудный город. Рядом с Высшей школой КГБ, кстати, есть Архитектурный техникум, а там хорошеньких девушек – пруд пруди. Нет, нет, я знаю, вы – юноша принципиальный, однолюб. Так что со временем ваша Наташа к вам приедет, и будете вы как два голубка, хэ-хэ, гулять. Там недалеко парк Горького, а чуть дальше, мостик перейдете, и – парк Янки Купала. Такой тенистый, с укромными уголками. Прелесть.

«Всё они знают», – опять подумал Николай, но без страха, а, скорее, с восхищением и даже гордостью. С Наташей он встречался всего полгода, ничего серьезного не было, никто, даже друзья особого внимания на этот роман не обращали, а Они – знали! Они всё знали!

– Ну, вы пока идите. Разговор, как вы понимаете…

– Понимаю.

– Понятливый юноша. Идите. Да, а про папеньку вы правильно написали. Ничего от нас скрывать не надо. Вы знаете, от чего он умер?

– От острой сердечной недостаточности.

– И это правильно отвечаете. До встречи.

«…Pardon me, boy / Это Читтануга чу-чу» – «Да, да, это Читтануга… Track twenty-nine…»

* * *

Если бы не завезли в тот день в поселок полукопченую колбасу, и если бы «бабка Арина» не застала Абрашу дома, он бы не познакомился с Аленой, а если бы и познакомились, то совсем при других обстоятельствах и, соответственно, с другими последствиями.

На Абрашиной памяти полукопченую колбасу раньше не завозили. Старожилы вспоминали, что после войны к ним не приезжала автолавка, а был собственный магазин, и было в том магазине «всего завались»: икра паюсная, и зернистая, и семга, и белорыбица, и колбасы сырокопченые, и шпроты, и миноги по осени, и корюшка свежая по поздней весне, и балык, и сыры голландские, и швейцарские, и кефир, и ряженка, и хлеб свежий «кажный день». При Сталине это было. Жили тогда в поселке ветераны «органов», потом большинство съехало либо на «Серафимовское» либо на «Охтинское», а наиболее жилистые – в специализированные клиники и пансионаты. Из «прошлых» остался один Кузьмич, но и он был особый «особист» – полвойны просидел у немцев – сначала в каком-то их штабе, потом, когда засветился, в тюрьмах и лагерях, а после войны восемь лет отдыхал на Родине – в Магаданском крае, где и лишился одной руки. При Никитке с продуктами в поселке «похужело», а при нынешних – «хоть шаром покати». Да и поселок почти вымер – чего зря возить, товар переводить. Впрочем, Абраша всем этим россказням о послевоенном рае не верил, так как рассказчики, были, по его авторитетному мнению, «сталинисты сраные».

«Бабку Арину» в поселке уважали. Во-первых, потому, что она почти в поселке не бывала, а если появлялась, то наездами со своим мужем Викушей. Так что во всех дрязгах она участия не принимала, ни с кем из-за телеги конского навоза не враждовала, драки по поводу куба хорошей березы не устраивала и не ходила по дворам с монологами, коими славилась Зинаида Федоровна, о том, что «сено, как пить дать, Клещеевы спиздили, бляди, однозначно». К слову сказать, Арина, что и муженек ее Викуша, таких слов и не знали, видимо, – во всяком случае, никогда не употребляли, чем приводили поселковых в недоуменное восхищение. Во-вторых, на земле она не возилась: ничего не сажала, ничего не копала, не удобряла, не собирала, как и Викуша, то есть, по мнению местных, являлись они чем-то вроде убогих, а к убогим у людей всегда симпатия была. В-третьих, «бабка Арина» с супругом до изжоги любили всякую живность, особливо собак, и посему, все четвероногие обитатели «Курносовки» сбегались в скособоченный домик на самой окраине поселка, где всегда находили себе и «стол, и дом». Это ценилось. Наконец, сама Аринушка писала книги. Книг этих никто из поселковых не читал – поселковые, кроме Абраши и Николая, вообще книг не читали, но сам факт соседства с известным писателем, хоть и бабой, поднимал до заоблачных высот авторитет всех жителей, как в собственных глазах, так и в глазах всего округа – а округ был большой: пять заброшенных дачных поселков плюс почтовое отделение, местная больница и убыточный совхоз «Заветы Ильича». Сам Ким Косодрочилов – местный авторитет, великовозрастный ученик ассенизатора и, по совместительству, ветеринар, говорил, что «ну это же, блин, это ж люди. Не то, что вы все, козлы, ё-мое». И, действительно, они – бабка Арина с мужем – были обходительны, неизменно вежливы, участливы и открыты к любым просьбам. Плюс сама «бабка Арина» была очаровательной женщиной лет сорока. А это, согласитесь, – большая редкость в наших широтах.

Так вот. Эта Аринушка и забежала к Абраше, чтобы сказать о завозе полукопченой колбасы. Она симпатизировала Абраше: они были почти ровесники, любили одни книги, смотрели одни фильмы, хотя Арина, конечно, и читала, и видела больше Абраши, но вкусы их, как правило, совпадали, и они часто беседовали на умные темы.

Абраша моментально собрался. У пня, к которому причаливала автолавка, уже собралась приличная очередь. Абраша был пятнадцатым. Его сразу же взбесило, что в очереди были не только поселковые, но какие-то хмыри-алкоголики из «Заветов». «Они же не закусывают, козлы, – прошипел ему на ухо Фрол, – чего приперлись, мудозвоны?». Отпиздить бы надо, – размечтался Абраша. Но «заветовских» было на одного больше. Потом приехала автолавка. Суровая Фатима сразу же вывесила объяву: «По адной палки в руки. Двадцать палок». Абраше явно хватало, но он уже заразился общей взвинченной нервозностью и напряженной готовностью к любой неспровоцированной стычке. Перед ним стояла Настя. Они перебросились парой слов, Абраша даже пошутил, насчет ее щек, которые со спины видны. Настя, улыбаясь, послала его подальше. И всё было бы хорошо, но вдруг к Насте подошла какая-то городская и пристроилась. «Это моя сестра», – нахально заявила Настя. «А ты на нее занимала?» – взвилась Зинаида. «Занимала», – отрезала Настя. «А кто знает?» – «Да вот он», – указала Настя на Абрашу. Абрашу уважали, поэтому выжидательно уставились на него. Но Абрашу уже понесло, нервный тик наэлектризовал его подбородок, и он, плохо понимая, что говорит, прорычал: «Ни хера она не занимала». Переполнявшая его ненависть непонятно, к кому, и непонятно, почему, требовала выхода, и он уже не соображал, что Настя – один из его немногих друзей в этом поселке, и что Фатима всё равно большую часть товара утаит и затем продаст ее втридорога – сам Абраша покупал у нее по вечерам после закрытия лавки этот «дефицит», он не видел испуганных глаз сестры Насти – в них был не только ужас, но и удивление, и разочарование, и отчаяние, и беспомощность, он, понимая где-то в глубине, что эта несчастная палка колбасы с давно просроченным сроком реализации, никого не спасет и никого досыта не накормит, понимая это, он всё равно что-то бормотал о какой-то справедливости, о хамстве, о жлобах, заполонивших его жизнь – «уу-у с-суки позорные»… Что было дальше, он плохо помнил. В висках колбасила черная кровь, лиц он уже не видел, непреодолимое желание смачно, чтобы хрустнула переносица, ударить кого-либо в физиономию топило его, и он сорвался. Кажется, он стал выталкивать Настю и перепуганную ее сестру из очереди, девица поскользнулась в грязевой жиже и упала бы, если бы ее не поддержали чьи-то руки, Настя вцепилась одной рукой в лацканы его засаленного пиджака, другой – стараясь расцарапать небритое лицо, он было замахнулся, чтобы ударить ее наотмашь по лицу… наверное, и ударил бы, кто-то заголосил сиплым голосом, но вмешался Кузьмич. В некогда темно-зеленом, а ныне пожелтевшем от времени кителе с заправленным в карман левым рукавом, орденом «Красной Звезды», который, казалось, сросся и с кителем, и с самим Кузьмичом, обросший серой трехдневной щетиной, которая никогда не уменьшалась, но и не увеличивалась, с плотно сжатыми губами, он вырос перед Абрашей, Абраша замахнулся на него… Кузьмич не дрогнул и руку Абраши не перехватил, хотя мог бы – своей одной, но мощной рукой он действовал молниеносно и точно. Но он не ударил и не отвел удар. Он стоял и смотрел в упор. Абраша лишь запомнил его посиневшие от напряжения губы и почти такие же серые, белесые от ненависти глаза. Абраша сразу же обмяк. Ударить однорукого инвалида войны он не смог. «Да подавитесь вы своей колбасой», – выкрикнул он, непонятно кому. Настя стояла рядом, прижав руки к груди, и с ужасом смотрела на него, ее сестрица куда-то исчезла. «Подавитесь, – почти беззвучно ответила Настя, – сволочи, все сволочи». Абраша, спотыкаясь и не разбирая, куда ступает, проваливаясь по щиколотку в лужах, ринулся к своему дому.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации