Текст книги "Весна"
Автор книги: Александра Бруштейн
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Глава четырнадцатая. У БУРДЕСОВ НЕ СКУЧНО…
Торжественно и чудно! Весь дом снаряжает меня на первый урок к Бурдесам. Мама внимательно, даже придирчиво, осматривает меня с головы до пят: как я причесана, как одета, что у меня на ногах. Может быть, мои любимые разношенные, старые бахилы, которые я обожаю таскать дома? Нет, мама не делает никаких замечаний: все в полном порядке.
– Когда ты хочешь, – горько говорит мама, – ты бываешь прелестной девочкой.
– Я всегда хочу, – отвечаю я мрачно. – Только не выходит это у меня!
Сенечка с игрушечным ружьем через плечо ждет меня в передней.
– Пошли! – и берет меня за руку.
– Ты куда это собрался?
– А к этой… Которая чернилами брызгается!
– Зачем?
– Чтоб не смела брызгать на мою сестру! – гордо заявляет Сенечка. – Пойдем! Ничего не бойся – я с тобой!
С трудом удается договориться с моим героическим братишкой: он проводит меня только до подъезда и возвратится домой.
– Ладно… – неохотно соглашается он. – До подъезда. Но, если что-нибудь, вызови меня по телефону – я прибегу!
Мы с Сенечкой подходим к подъезду Бурдесов. Дом двухэтажный. Вверху живут сами Бурдесы. В нижнем этаже какое-то военное учреждение, большая вывеска: «Штаб 13-й бригады».
Перед тем как нам с Сенечкой расстаться, он с тревогой смотрит мне в глаза:
– Не боишься, нет? Смотри, если будут обижать…
– Никто ее обижать не будет! Я за нее заступлюсь! – раздается сзади нас знакомый веселый голос.
– Гриша! – узнаю я. – Ты куда?
– Да, запохаживается, туда же, куда и ты: на урок к Тане и Мане. Я с ними по предметам занимаюсь… Ну, рыцарь, – обращается Гриша к Сенечке, – можешь спокойно шествовать домой: никто твою сестру не обидит, я буду ее защищать! Даже домой провожу после урока, если она разрешит.
– Запохаживается, что разрешу… До свиданья, Сенюша.
Хорошо, что Сенечка ушел. Едва войдя в подъезд, мы с Гришей останавливаемся, оглушенные отчаянными визгливыми криками. Знакомый мне – по телефонному разговору – голос мадам Бурдес вопит с площадки верхнего этажа:
– Хамка! Мужичка! Я тебе покажу, кто здесь хозяйка!
За этим слышен плеск, грохочущее дзынканье чего-то металлического – и возмущенный мужской бас:
– Чер-р-ртова кукла! Ах, чер-р-ртова кукла!
Перепуганную, ошарашенную, выталкивает меня Гриша из подъезда обратно на улицу.
– Запохаживается, наша с тобой работодательница бушует!
Подожди здесь, я разведаю, что приключилось…
Стою на улице. Не знаю, смеяться мне или плакать? Сбежать ли трусливо домой к маме под крыло или идти в этот неуютный подъезд и, «рассудку вопреки, наперекор стихиям», провести свой первый урок?
Спустя минуту-другую из подъезда выкатывается на улицу Гриша. Схватив меня за руку, он вместе со мной заворачивает за угол. Там, привалившись спиной к забору чьего-то сада, он заливается хохотом. Конечно, я тоже начинаю хохотать – я еще ничего не знаю, и мне еще ничего не смешно, – но такой хохот заразителен, как насморк. Несколько раз Гриша порывается что-то сказать, объяснить, но всякий раз на него накатывается новая волна неудержимого смеха, и он только пищит что-то нечленораздельное.
– Ох… – выговаривает он вдруг в совершенном изнеможении. – Ох…
Но тут, когда он, кажется, уже совладал со своей веселостью и сейчас расскажет мне, в чем дело, – тут происходит новое бессмысленное и смешное обстоятельство: тряся забор, к которому он прислоняется спиной, Гриша, очевидно, трясет и растущее в саду под самым забором дерево. С ветвей его внезапно рушатся кучи снега и распластываются, как круглые лепешки, на Гришиной плоской гимназической фуражке…
И мы снова хохочем.
Наконец, стряхнув с головы снег, вытерев мокрешенькое от снега лицо, Гриша рассказывает:
– Работодательница-то наша… запохаживается, со швейцарихой своей поругалась. Стоит работодательница на верхней площадке лестницы, а в руках у нее таз с мыльной водой: голову она сынишке своему мыла. А швейцариха внизу стоит: у входа в штаб бригады. Слово за слово, шваркнула работодательница тазом в швейцариху. А облила не швейцариху, а какого-то военного – он как раз в эту минуту из штаба выходил… «Чертова кукла!» – это он вопил.
У меня уже все болит от смеха, даже под ложечкой колет. Наконец мы с Гришей успокаиваемся и идем обратно к подъезду, к Бурдесам, – исполнять свои обязанности.
– Гриша! – останавливаюсь я внезапно, пораженная догадкой. – Это ты так подсудобил, чтобы Бурдесы предложили мне давать у них английские уроки?
– А кто же другой, если не я? – искренне удивляется Гриша. – Ты же сама говорила – хочешь работать! Горевала, клюксила: «Ах, дайте мне атмосферы! Дайте мне экономической независимости!» Только, имей в виду, не осрами меня: я им про тебя такого наплел!.. Ты и такая, ты и сякая, неписаная, немазаная, высокоинтеллигентная! Про то, что ты можешь десять минут хохотать на всю улицу под чужим забором, как давеча, – про это я им не говорил…
Вспоминаю мамины огорчения из-за меня. А я-то ведь только что ржала не как один пожарный, а как целая пожарная команда!
И опять начинаю смеяться.
– Ох, не к добру это! – вспоминаю я Юзефины приметы. – Не слишком ли весело начинаю я свои уроки?
– Здесь тебе скучно не будет! – говорит Гриша тоном самого твердого убеждения. – Девочки Маня и Таня – миляги, они тебе понравятся, вот увидишь. Горькие они – страдают от мамаши своей полоумной… В общем, как говорится: «Не робей, воробей!» Скучно тебе здесь не будет. И мне, запохаживается, будет теперь легче – иногда просто распирает меня от всего, что я вижу, а поделиться не с кем.
Гришины слова оказываются пророческими: у Бурдесов не скучно. Что-что, а не скучно…
Все у них необычно. Не так, как «у людей». И непривычно для меня, потому что совсем не так, как у нас дома или у коголибо из знакомых. Например, у нас всякая комната имеет определенное назначение: в кабинете папа работает, в спальной спят, в столовой едят, в детской – мы с Сенечкой.
Не то у Бурдесов. Все комнаты, выходящие окнами на улицу – их целая анфилада! – служат неизвестно для чего, там, собственно, никто не живет. Большой зал в три окна, обставленный мебелью, обитой красным бархатом, зеленая гостиная, столовая с буфетом и полубуфетами, массивными, как саркофаги египетских фараонов, будуар хозяйки с веселенькими голубыми, штофными пуфиками и козетками – все это «мертвые души».
Каждая из этих комнат числится в списке, но в столовой никто не «столуется», в гостиной никто не «гостюет», в своем будуаре хозяйка никогда не бывает…
О, хозяйка так многообразно, многосторонне деятельна, что многотрудные занятия ее не укладываются в рамки не то что одной какой-нибудь комнаты, а и всей вообще квартиры. С утра до ночи хозяйка носится по всему дому – от погреба до чердака, – по двору, по обеим лестницам, парадной и черной, заглядывает в сараи, в дворницкую. Голос ее раздается неумолчно в самых разнообразных местах, скандалит она с упоением, прямо сказать – вдохновенно.
В парадных своих комнатах мадам Софья Бурдес (муж называет ее «Зося») бывает лишь в исключительных случаях. Зато во второй половине квартиры – той, что выходит окнами во двор, – там бурлит жизнь, клокочут страсти, пузырятся события, громыхают грозы – с криками, слезами, проклятиями и звоном пощечин.
Спит каждый член семьи ночью на своей кровати. Днем – где ему вздумается: на кушетках и диванах во всех комнатах (кроме парадных!). Точных часов еды почти не существует. Люди едят где хотят и когда хотят. Работают, читают, пишут, готовят уроки точно так же: где кто хочет. Приходя на урок, я иногда застаю всю семью за обедом в маленькой комнате, не имеющей определенного названия и постоянного назначения (я называю ее «беспрозванной» комнатой). Иногда семья обедает в полутемном кабинетике, где, случается, работает – что-то пишет и читает – сам глава семейства. Уроки мои и Гришины происходят каждый день в другом месте. То я с Маней занимаюсь в их – ТанинойМаниной – комнате, а Гриша в это самое время занимается с Таней в «беспрозванной» комнате, а назавтра почему-то наоборот.
Часы еды соблюдаются у Бурдесов не строго. Обедают, когда все дома. А вообще едят целый день, когда кому вздумается. Иногда во время урока кто-нибудь из девочек говорит почему-то с удивлением:
– А мне есть захотелось! Можно – я принесу чего-нибудь из кухни?
Получив разрешение, девочка приносит из кухни жареную гусиную ногу или котлету и съедает тут же, над обрывком газеты.
Иногда которая-нибудь из них вдруг соображает:
– Дх вот отчего мне есть захотелось! Я же сегодня не обедала.
– Почему вы не обедали? – интересуюсь я.
– Ну-у-у, почему! С мамой поругалась. Плакала…
Ругаются здесь всегда, все и со всеми. Дети с матерью, и наоборот, и между собой. Мать с прислугой, и наоборот, и прислуга между собой. У хозяина два конторщика. У них, казалось бы, есть определенная работа: писание деловых писем. «В ответ на Ваше уважаемое ... имею честь сообщить Вам, что…» Но в промежутках между этими «уважаемыми» письмами конторщики яростно ругаются не только между собой, но и со всеми членами семьи. Был случай – в отсутствие хозяев (они были на курорте) к хозяйскому сынишке, пятилетнему Жозьке, вызвали по телефону моего папу. Папа застал Жозьку сильно избитым, в синяках. Самым удивительным было то, что избил Жозьку пожилой конторщик Майофис. Майофис – еврей кроткого вида, с необыкновенно тоскливым длинным носом, который Майофис часто поворачивает то влево, то вправо, как дятел точит клюв о дерево.
– Безобразие, Майофис! – сурово сказал папа. – Взрослый человек – бьете ребенка! Вам придется отвечать за хулиганство!
Майофис несколько раз переложил свой меланхолический носклюв справа налево и обратно и сказал, прижимая обе руки к груди:
– Господин доктор, вот вы говорите: «хулиганство»! А я умирать буду – вспомню, какое я сегодня получил удовольствие!
За это и ответить не жалко… Это же черт, а не ребенок!
Жозька в самом деле совершенно невыносимый мальчишка.
Это пятилетний злой демон, не способный ни на какое доброе чувство… Поначалу он повадился ходить на мои уроки. Сперва он сидел молча, и я делала вид, будто не замечаю его. Потом Жозька стал вмешиваться в урок. Когда Таня и Маня не сразу отвечали на заданный мною вопрос, Жозька стал давать мне педагогические советы:
– А вы тресните ее как следует, чтобы вспомнила!
Или:
– Чего вы на нее смотрите? Дайте ей по морде!
Потом Жозька совсем обнаглел. Он приходил во время моего урока и спрашивал у меня, как переводится на английский язык то или другое неприличное русское слово. Что мне было делать?
Притворяться, будто я Жозьку не замечаю? Он решит, что я его боюсь, и тогда его пакостным выходкам не будет конца-краю. Папе я всего этого не рассказывала, только призналась как-то, что мне трудно с Жозькой.
– А ты с ним не церемонься! – посоветовал папа. – Жозька, как все распущенные дети, избалованные богатыми родителями, привык к безнаказанности, но, в сущности, он трус. Дай ему хоть раз отпор – он будет шелковый. И мамаша его такая же трусиха: она самодурка только с подчиненными, зависимыми людьми…
И вот однажды Жозька вбежал в комнату, где я давала урок, голый. Он плясал, вертелся, кривлялся, гримасничал, он был отвратителен!
Тут у меня наконец лопнуло терпение.
– Вон отсюда! – заорала я таким диким голосом, что сама испугалась. Схватив мальчишку за плечи да еще поддавая коленкой, я вытолкала его за дверь.
Маня, которой я в этот день давала урок, смотрела на меня восторженными глазами. Она быстро заперла дверь на ключ – это была разумная предосторожность: Жозька ломился в дверь, орал, визжал, словно его режут.
– Ма-ама! Прогони-и-и ее-е-е! Прогони!..
С того дня Жозька на мои уроки не приходит. Только, встречаясь со мной в коридоре, он шипит мне вслед, как гусь, очевидно повторяя слова матери:
– Подумаешь – принцесса! У нас у самих дядя образованный: зубной врач.
Гришу Ярчука Жозька не задирает.
– Боится, – объясняет Гриша. – Понимает, что я сам зубной врач: кому дам в зубы, – не обрадуется!
Однажды, увидя меня издали в коридоре, Жозька шипит чтото новое:
– Воображает! А кто она? Ей деньги платят, как нищей!
Это услыхал Гриша. Схватив Жозьку руками, о которых сам Гриша выражается, что они «клешнятые», он говорит, сильно тряхнув мальчишку:
– Да, нам деньги платят. За то, что мы работаем, за то, что мы умеем. А ты, запохаживается, лоботрясом растешь: тебе и в базарный день цена будет грош!
Интересно, что Гриша бывает груб только у Бурдесов.
Последний экспонат в бурдесовском музее-паноптикуме – немецкая бонна, фрейлейн Констанция (ее зовут сокращенно: фрейлейн Конни). Если мадам Бурдес – психопатка, то фрейлейн Конни настоящая сумасшедшая. Она ходит, приплясывая на ходу, как расшалившийся ребенок, все время хихикает, подмаргивает, гримасничает.
Почти каждый день она перехватывает меня в темном коридоре и, прижав к стене, жарко шепчет в лицо:
– Не принимайте меня за банальную бонну! Нет, я принадлежу к высшему берлинскому обществу! Мой прадед был первым приближенным императора Фридриха Великого. Родной мой дядя, брат моей покойной матери, архиепископ майнцский! Мой жених, мой любимый Манфред, – здесь фрейлейн Конни обычно громко всхлипывает, – адъютант кронпринца!.ч Знатность ее рода в бесконечных разветвлениях ее генеалогического древа – любимая тема фрейлейн Конни. Оседлав этого конька, она не может остановиться.
Но есть у нее и другие темы:
– Вce мои несчастья – а я несчастна, о, как я несчастна! – начались с серебряного черепа. Да, да! На одной великосветской охоте, в имении нашего друга, графа Ратенау фон Цурлинден, я упала с лошади и повредила голову. Мне сделали операцию: поставили серебряный череп… И вот тут, тут случилось это: мой Манфред приревновал меня к императору Вильгельму! Потому что император Вильгельм… ну, вы меня, конечно, понимаете?., неравнодушен к женской красоте, к хорошеньким женщинам. О, императрица Августа-Виктория меня ненавидит! Можете мне поверить, она меня ненавидит!..
Когда такой любовно-великосветский бред лопочет жалкое существо, похожее на сморщенную, больную обезьянку, это очень тяжело слушать.
К счастью, меня выручает Гриша. Когда я начинаю уже задыхаться от излияний фрейлейн Конни в темном коридоре, появляется Гриша и говорит мне изысканно-любезно:
– Нам пора идти. Нас ждут.
Таков музей-паноптикум дома Бурдесов. Мадам Софья (она же Зося), Жозька, фрейлейн Конни – это мрачные его экспонаты. Но, кроме них, есть еще те, кого Гриша Ярчук называет «миляги».
Это прежде всего наши ученицы Таня и Маня – добрые, ласковые, несчастные девчонки. Когда на мать «находит» и ее психопатическое состояние обостряется, девочки в ужасе прячутся от нее. Был случай, когда я увела девочек к нам. Они провели у нас целый день: обедали с нами, готовили уроки, читали книжки. Вечером за ними пришла служанка. Девочки уходили от нас неохотно, с сожалением. «У вас – тихо…» – сказала младшая, Маня, и вздохнула.
Другой «миляга» у Бурдесов – отец. Застенчивый, несчастный человек. Обожает своих девочек, болеет за них душой. Увела я тогда девочек по его просьбе. Придя к ним на свой ежедневный урок, я застала его и обеих девочек в подъезде. Сверху доносились раскаты ругани и проклятий, изрыгаемых Софьей Бурдес по адресу мужа и дочерей. В дверях штаба бригады толпились любопытные: писаря, вестовые, прислушивавшиеся к этому, как к эстрадному представлению. Всякий раз, когда Зося проклинала мужа и дочерей особенно хлестко, среди любопытных раздавалось хихиканье, а девочки крепче прижимались к отцу и прятали от стыда лица в складках его шубы. Увидев меня, отец попросил увести девочек к нам. Для этого он и увел их из дому и вместе с ними ждал моего прихода. Он попросил меня взять девочек «на часок-другой», не глядел мне в глаза, стыдясь за жену.
– Вы же знаете наше несчастье… – сказал он.
Папа считает, что с медицинской точки зрения мадам Бурдес не душевнобольная (вот фрейлейн Конни – та, по-видимому, психически ненормальна). Если бы у мадам Бурдес не было ее богатства, если бы она была вынуждена ходить на поденную работу: стирать белье, мыть полы, выносить помои, для того чтобы прокормить своих голодных детей, – она, конечно, не была бы добрее, но на то, чтобы психовать, у нее просто не было бы времени. Но такая, как сейчас, она – зажравшаяся, зажиревшая богатейка, уверенная в том, что за свои деньги она может купить всех и вся, упоенная своей властью над швейцарихой, дворником, служанками, конторщиками, над дочерьми и мужем. Если бы она хоть раз встретила настоящий отпор («Грешный человек, – сказал папа, – я это всегда говорю ее мужу!»), она бы еще, пожалуй, несколько присмирела. А от безнаказанности ее злое самодурство только разрастается. Трудно даже сказать, до чего оно может дойти.
Девочки мягкие, безвольные – в отца. Мать губит их не только тем, что они растут в страхе и побоях, но и впрямую: уча их лености, барству, презрению к людям услужающим. Как-то во время моего урока Таня принесла себе из кухни стакан воды – ей хотелось пить.
– Это еще что за глупости? – заорала на нее мать. – Что, у нас прислуги нет? Прикажи – тебе принесут!
В тот же день, видя, как Маня сама застегивает крючком пуговицы на своих ботинках, мать оборвала и ее:
– Прикажи горничной – она сделает!
Я была в этот день злая и сказала, что мама запрещает нам, детям, пользоваться услугами горничной: мы сами приносим себе воду или чай, сами стелем свои кровати, сами застегиваем пуговицы и так далее.
Мадам Зося посмотрела на меня своими злыми глазами и сказала:
– Что ж… Кто к чему привык! Наша мамаша, наверное, выросла в бедности. Она и вас приучает.
– у Отца моей мамы, – возразила я, – был полон дом прислуги, да еще два денщика и кучер!
– да? Вот как? – спросила мадам Зося с сомнением.
– Да. Так! – отрезала я. – Мой дедушка был действительный статский советник, значит, полный генерал.
– Еврей – и генерал? Он что же, выкрестился?
– Нет, конечно, нет! Это было при Александре Втором – тогда это случалось…
Если бы мама и папа знали, что я позволила себе нарушить один из строжайших запретов – козырнуть дедушкиным генеральством, – мне бы так попало!.. Но уж очень меня разозлила мадам Зося! А на нее – тупую, злобную мещанку – дедушкагенерал не только произвел сильное впечатление, но и рассердил ее: ей нечем было «крыть» такой козырь.
Доброта, мягкость, безволие девочек – от отца. Зато Жозька такой же пронзительно-злой, как мать. Она чувствует в Жозьке родственные черты. Хотя и бьет его, но обожает. А девочек, помоему, только бьет и мучает, но не любит. После приступов буйства мать сажает Жозьку к себе на колени и, раскачиваясь вместе с ним из стороны в сторону, причитает нараспев:
– Ой, мой сын! Ой, мой сыночек! Ой, куда мы с тобой попали! Кругом враги, одни злые враги! Они нас не любят, ой, не любят! Им нужны от нас деньги, только деньги!..
Как-то в отсутствие матери, ушедшей за покупками, Таня рассказала мне, что мать причитает иногда еще и по-другому:
– «Ой, сыночек, мой сыночек, не бери нищую жену! Это будет купленная жена! Это будет жена-враг!» И Жозька, – говорит Таня, – вдруг спросил маму: «А у тебя муж тоже купленный?» – Помолчав, Таня шепчет: – Мама закатила Жозьке пощечину. Он ревел. И она плакала.
Я не стала продолжать этот разговор. Мне было неловко уж и от того, что Таня успела мне нашептать. Но, придя домой, я рассказала об этом папе.
– Папа, а отчего бедный Бурдес – купленный муж?
Папа ответил не сразу и неохотно:
– А ну их! Болтают люди. Разное…
Понемногу, не в один день, от папы, от дедушки я узнала, что именно болтают люди и в чем, по-видимому, есть большая доля правды. Бурдес вовсе не Бурдес – это фамилия его жены, а он только Чериковер! Он был бедняк, служил конторщиком у отца своей будущей жены Софьи. Она тогда не была такой самодуркой, как теперь, но злая, сварливая, взбалмошная была уже и тогда, и женихи ее обегали. Она вышла замуж за Чериковера с горя – не было других претендентов. А Чериковер женился на ней сдуру – его ослепило ее богатство. Оба ошиблись в расчете. Она знает и помнит, что он «купленный муж», что он ее не любит, а только боится. Еще больше возмущает ее то, что он «как был голоштанник, так голоштанником и остался»: не умеет наживать деньги, не умеет «быть хозяином», участником фирмы «Бурдес, Суперфайн и Компания», не умеет выжимать из рабочих пот и кровь. Он не любит жену, а за то, что она мучает девочек, он, может быть, даже ненавидит ее. «Чериковер! – кричит она ему иногда с презрением. – Паршивый Чериковер!»
– Помнишь сказку, как человек женился на лягушке? – вспоминает папа. – Но та была лягушкой недолго и снова превратилась в человека… А изволь-ка жить с женой-жабой, да если еще она жаба навсегда!.. Тут взвоешь! Курицей споешь!
Очень забавно отношение мадам Бурдес к папе. Она не любит его за то, что он видит ее насквозь, иногда кричит на нее (на нее, Софью Бурдес!). При нем она невольно подтягивается, становится сдержаннее, и за это она тоже не любит папу.
– Отчего я терплю этого докторишку? – удивляется она вслух при папе. – За мои деньги я могла бы иметь не этого грубияна, от которого всегда несет карболкой, а красивенького, кучерявенького доктора-поляка! От него пахло бы одеколоном «Фэн-де-Съекль», он говорил бы мне, что я красавица, и целовал бы мне ручки… Я же вас не перевариваю! – обращается она прямо к папе.
– Я вас тоже терпеть не могу, – спокойно отвечает папа. —
Я был бы счастлив никогда вас не видеть! Но вы суеверно вбили себе в голову, что только я один могу лечить вашего обожаемого сыночка от всех болезней…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.