Текст книги "Весна"
Автор книги: Александра Бруштейн
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Глава пятнадцатая. ДЯДЯ РОМУАЛЬД – «МИНИСТЕРСКАЯ ГОЛОВА»
Гриша Ярчук оказался прав лишь наполовину: у Бурдесов, конечно, не скучно, но у них и не весело…
Гриша – это поистине мое спасение! Он очень помогает мне и заботится обо мне.
– Жалованье за первый месяц уплатили они тебе? – интересуется он.
– Нет еще.
– Почему?
– Мадам Бурдес все извиняется: у нее мелочи нет! Уж который день…
Гришин пример во многом помогает мне поставить себя в этом доме. Даже удивительно, насколько Гриша во всех отношениях умнее и взрослее меня! Грише почти восемнадцать лет – он всего на два с половиной года старше меня. Но в отношениях с людьми Гриша проявляет замечательное умение держать себя с достоинством. А я – честное слово, самой иногда бывает противно! – я только пыжусь и стараюсь держаться прямо, как копченый сиг, в который воткнута палка с веревочкой. Но умения отвести от себя неприятности у меня ни на грош-копеечку.
Например, мадам Бурдес завела скучнейшее обыкновение – приходит во время урока, прерывает занятия девочек и заводит волынку: все горести, все обиды, нанесенные ей кем-либо и когдалибо, начиная, как говорят в нашем крае, «от короля Яна Собесского»! И я сижу, как кулич, не поднявшийся в духовке, слушаю вполуха и только тоскливо хлопаю глазами, как сова. Гриша же, когда мадам Бурдес явилась как-то на его урок и стала пространно рассказывать, какие негодяи ее жильцы: платят за квартиры неисправно, испортили водопровод, испачкали обои…
– Виноват! – сказал Гриша очень вежливо, но решительно. – Мы сейчас занимаемся – прошу вас не мешать!
И она ушла. Как миленькая…
Нет, я тоже наберусь храбрости и как-нибудь отвечу не как растяпа, а как человек – с достоинством! Может быть, это случится еще не завтра и не послезавтра, но случится.
Это случается гораздо скорее, чем я ожидала.
К Бурдесам приезжает из Лодзи брат мадам – как она говорит, «известный мануфактурист». Мадам перед ним лебезит, говорит о нем с трелями в голосе:
– О, мой брат Ромуальд – это голова! Министерская голова!
Я эту «министерскую голову» еще не видала. Брата Ромуальда поселили в парадных апартаментах, обедают вместе с ним в парадной столовой.
Как уверяют девочки, их мама все время хвастает перед дядей Ромуальдом: она дает детям воспит-т-тание! Ничего для этого не жал-л-еет! Девочки учатся у луч-ч-чших учителей в городе!
(Луч-ч-чшие учителя – это мы с Гришей!)
И вот сижу я в комнате у девочек, исправляю ошибки в Таниной диктовке. Вдруг в комнату входит какой-то человек, бесцеремонно выхватывает у меня из-под носа чернильницу и уносит ее вместе с зажженной керосиновой лампой. Я остаюсь с моей ученицей без чернильницы и в полной темноте.
– Кто это безобразничает?! – сержусь я.
– Ш-ш-ш… – испуганно шепчет Таня. – Это ведь дядя Ромуальд!
– Ступай к маме! – приказываю я. – Попроси ее сию минуту прийти сюда.
Пока Таня бежит за матерью, очень довольная, – все детн обожают скандалы! – конторщик Майофис приносит зажженную свечу, воткнутую в бутылку. Конечно, Майофис тоже ожидает скандала – он не уходит, а становится за печкой, притаившись в темном углу, многозначительно поводя носом, как дятел точит клюв.
Мадам Бурдес приходит настороженная. Таня, наверное, сказала ей, что я рассердилась. За спиной мадам виден в дверях ее муж. Он расстроен, он встревожен, боится, как бы не вышло чего-нибудь безобразного.
– В чем дело? – спрашивает меня мадам. – Что у вас случилось?
– Какой-то человек вошел в комнату, не постучавшись, не поздоровавшись, унес чернильницу и лампу, не спросив разрешения, не извинившись… Прервал урок…
– Это мой брат Ромуальд! – перебивает меня мадам Бурдес с укоризной в голосе: как это, дескать, я не распознала сразу, что нахамил мне не кто-нибудь (или, как она говорит: «не абы кто!»), а великий человек! – он взял чернильницу и лампу, оттого что он хочет писать.
– Мне неинтересно, чего он хочет! – говорю я. – Пусть немедленно принесет обратно чернильницу и лампу и пусть извинится передо мной!
– Вы с ума сошли! – начинает кричать мадам Бурдес. – Вы еще девчонка!..
– Зося! – пытается остановить ее Бурдес.
– Молчи, Чериковер! Она требует! – вопит мадам Бурдес. – Чтобы Ромуальд, чтобы мой брат извинился перед ней! «Она требует»!
– Да, я требую! – настаиваю я.
– Ой, ратуйте (по-польски: «спасите!»)! Ратуйте! Цыпленок хочет зарезать уважаемого негоцианта! – Это раздается в дверях насмешливый голос самого «брата Ромуальда».
Он стоит в дверях и смотрит на меня уничтожающим взглядом, словно я муха, упавшая в его суп и требующая, чтобы ей говорили «вы».
За его спиной видны прибежавшие на шум Маня и Гриша Ярчук.
– Ну, а если я не извинюсь перед вами, что тогда?
– Тогда все увидят, что вы невоспитанный человек, грубиян и невежа! – отчеканиваю я.
Секунду «дядя Ромуальд» смотрит на меня молча. Его толстое лицо с нижней губой, выпяченной сковородником, словно он собирается жирно рыгнуть, выражает насмешку и презрение. Затем все так же молча он поворачивается и уходит. Сам Бурдес поспешно идет за ним.
– Нет! Такими словами – моего брата Ромуальда? – пронзительно кричит мадам Бурдес. – Не-е-ет! Извиняться будете вы! И сию минуту! Бегите – он в столовой, – бегите за ним и извиняйтесь!
– И не подумаю! – говорю я и сама больше всего удивляюсь своему спокойствию и тому, что я не только не плачу, но мне даже не хочется плакать. Перед таким?.. Нет!
В эту минуту возвращается сам дядя Ромуальд. Он несет чернильницу и лампу. Ставит их на стол передо мной.
– Ну вот, я извиняюсь, – говорит он с подчеркнутой насмешливостью. – Я же не знал. Оказывается, вы из приличной семьи… Вот ваша чернильница и ваша лампа…
Мадам Бурдес и ее знаменитый брат – «министерская голова» – уходят в парадные комнаты. За ними идет Бурдес-Чериковер.
Майофис выскользнул из комнаты раньше.
И тут девочки Таня и Маня разыгрывают передо мной и Гришей целое представление. Не издавая ни единого звука, чтобы не услыхала мать, они то бросаются ко мне на шею, то обнимают друг друга, то пляшут, гримасничая, передразнивая надутое лицо «дяди Ромуальда» и его выпяченную сковородником нижнюю губу…
Когда мы с Гришей наконец уходим, он говорит мне на лестнице:
– Мне надо сейчас бежать сломя голову на другой урок.
Оставлять тебя одну я не хочу. Я вызвал от Бурдесов по телефону Леню Хованского. Сейчас он будет здесь и отведет тебя домой…
– Никого мне не надо! Одна пойду! – говорю я очень сердито.
Дело в том, что я чувствую: вся моя храбрость, последние остатки ее улетучиваются, и мне не хочется превратиться перед Гришей в обыкновенную «клкжсу» (его выражение, означает: «плакса»).
– Фафа! – говорит Гриша очень серьезно и душевно. – Я, запохаживается, даже не знаю, как тебе это сказать… Я тебя уважаю, Фафа! Ведь этот буржуй капитулировал перед тобой!
Понимаешь ты это! Извинился – грубо, хамски, с насмешкой, но извинился! Потому что почувствовал, что ты молодец!.. Ох, вот Ленька топает сюда… До свиданья, до завтра!
Гриша убежал. Передо мной стоит Леня. Он очень взволнован, даже встревожен.
– Что такое, Шашура? Гришка вызвал меня сюда: «Скорее, скорее!» Ничего не объяснил… Что случилось?
И тут приходит конец моей выдержке. Выдержка – это было возможно при чужих, даже при Грише. А Леня – свой, такой свой, близкий, как ближе и не бывает. Это брат, друг, это дом, прибежище… И, прислонившись к Лениному плечу, я веду себя «клюкса-клюксой», плачу самым постыдным образом.
– Ленечка… – бормочу я сквозь слезы. – Как хорошо, что ты пришел, Леня, миленький…
Леня обнимает меня, целует. В темноте поцелуй приходится в нос и в плачущий глаз.
– Перестань, дурочка! Ну чего ты, горе мое? С чего расплакалась?
Мы выходим из подъезда на улицу. И тут разыгрывается последний номер разнообразной программы этого трудного вечера.
Какой-то человек, без пальто, без шапки, выбегает из бурдесовских ворот и бросается к нам. В темноте вечера я не сразу узнаю конторщика Майофиса.
– Спасибо! – говорит он, сильно тряся мои руки. – Спасибо! Я как в театре побывал, ей-богу. Так им, буржуям, и надо!
И когда только она будет, эта революция? Вы не можете мне сказать?
Так же стремительно, как он вылетел из ворот, Майофис снова исчезает в их черной пасти. Это очень кстати, потому что ответить ему, когда именно будет революция, я, конечно, затрудняюсь…
Дома я наконец могу связно и подробно рассказать маме, папе, Лене и Юзефе всю историю моих сегодняшних злоключений.
Впечатление это производит на всех неодинаковое.
– Надо ж было… – говорит мама, чуть не плача. – Надо же было позволить девочке давать уроки у этих богатых хамов. Нечего сказать, удачная была выдумка!
– А что плохого? – спокойно говорит папа. – Это жизнь.
Разве в жизни не бывает богатых хамов? Их очень много, и они считают себя хозяевами… Я не знаю, многому ли научились поанглийски ее ученицы, но она сама, несомненно, делает успехи.
Кое-чему – очень нужному – она уже научилась… – И папа ласково прижимает к себе мою голову.
Юзефа, до сих пор молчавшая, вдруг говорит тихо, злорадно, с каким-то особенным смаком:
– З-з-завтра… Пойду до той бар-р-рыни… И – хлесь ее по морде! Не обижай, паскуда, чужого ребенка!
– Я с тобой пойду, Юзенька! И ружье свое возьму! – просительно говорит Сенечка.
– Ну, и что же ты намерена делать завтра? – спрашивает меня папа.
– Не завтра – в понедельник… – поправляю я. – А ничего.
Пойду на урок как ни в чем не бывало. Пусть не думают, что я их испугалась. И ведь, по правде говоря, конечно, они мне нахамили, но ведь и я ихнему дяде Ромуальду сказала все, что хотела!
Чего же мне прятаться?
Просто удивительно, какая я храбрая, когда я дома и вокруг меня все мои!
Когда я провожаю Леню до двери, он говорит негромко, положив мне руки на плечи и не глядя мне в глаза:
– Я сейчас скажу тебе один секрет. Когда ты сегодня плакала – там, на лестнице у Бурдесов, – а я тебя утешал… Одна твоя слеза попала мне в рот… – Он умолкает.
– Ну? – спрашиваю я, еле дыша.
– Ужасно соленая! – говорит он неожиданно.
И убегает… Ах, безобразник!
Перегнувшись через перила лестницы, я зову ласково-ласково:
– Ленечка… Ленечка…
Ленька останавливает свой бег по лестнице.
– Ну? – спрашивает он, задрав голову кверху.
– Ленечка, поднимись сюда – на одну минуточку!
Он поднимается ко мне на третий этаж. Смотрит на меня.
– Ленечка, миленький, дорогой… Ты – дурак!
Назавтра – в воскресенье – урока у Бурдесов нет.
Днем Юзефа торжественно вносит что-то высоконькое, завернутое в папиросную бумагу.
– Хорщочек! – объясняет она. – Не иначе – цветы, уж я чую! Из магазина принесли…
В самом деле, это горшочек ранних гиацинтов. К цветам приложены две бумажки. На одной написано: «Нюхайте на здоровье!», а на другой – «От ваших друзей!»
Почерк мне хорошо знаком!
В понедельник иду к Бурдесам на урок. Если говорить по правде, иду я не слишком охотно. Ведь, конечно, сегодня они объявят мне, что больше в моих уроках не нуждаются… Иду, так сказать, «выгоняться». Большой приятности в этом нет. Но прятаться тоже не хочу, это было бы малодушием.
Дверь открывает сама мадам и принимает меня необыкновенно любезно:
– А, мадмуазель Яновская! Здравствуйте, дорогая!
Девочки встречают меня в своей комнате и смотрят на меня хитрыми глазами.
– Девочки, – шепчу я, – спасибо за цветы!
Таня и Маня очень удивлены: как это я догадалась, что цветы от них? Они тоже говорят со мной шепотом. Цветы, конечно, посланы без ведома матери.
– Мы вам скажем один секрет… – шепчет Маня.
– Только смотрите – никому! – просит Таня. – Придумали послать цветы мы сами, а деньги дал папа…
Бедный «миляга» Бурдес-Чериковер! Он, как Майофис, обрадовался тому, что кто-то не испугался его мучителей.
После урока мадам входит в комнату:
– Я принесла вам деньги. Извините, не все. Только половину… У меня нет мелочи!
И она подает мне золотую монетку – пять рублей.
– Остальное – завтра. Или лучше – послезавтра. Словом, в один из ваших следующих уроков, когда у меня будет мелочь…
И еще я хочу вам сказать: я очень довольна вами. Вчера девочки читали дяде Ромуальду вслух из английской книжки. Он был просто поражен!
Представляю себе, как это было. Девочки добросовестно читали «из английской книжки»: «Наша мама очень добрая. Мы любим нашу маму…»
Гриши сегодня у Бурдесов нет – он получил еще один урок, и теперь наши с ним уроки совпадают не всякий день. Очень жаль: не с кем делиться впечатлениями, а сегодня не с кем посоветоваться в предстоящем мне трудном деле.
Золотую пятирублевку я засунула в перчатку. Очень непривычно ощущать у безымянного пальца не гривенник или двугривенный (больше собственных денег у меня сроду не бывало!), а золотой! Да еще заработанный собственным трудом!
Радостное возбуждение не покидает меня все время, пока я хожу по магазинам и покупаю подарки.
Маме – прелестную маленькую азалию, всю в розоватых цветах. Мама любит цветы, умеет растить их. Азалия будет цвести у нее ежегодно. Толстый, румянолицый владелец цветочного магазина Станислав Банцевич – весь круглый, говорит кругло, даже картавит как-то по-особенному кругленько, словно перекатывает во рту орехи! – узнав меня (папа лечил его жену), уверяет, что продает азалию с уступкой (возможно, конечно, что он берет с меня и дороже настоящей цены – с него станется! Мама зовет его, шутя, в глаза «веселым жуликом»). Еще цветы, гиацинты, – «хорщочек», как называет Юзефа! – моей учительнице английского языка, мисс Этэль (она очень сердечно переживает мои волнения из-за урока у Бурдесов). Банцевич обещает отослать цветы маме и мисс Этэль тотчас же.
Покупаю для Юзефы сатину на кофточку – ее любимого «бурдового» цвета.
В табачной лавочке спрашиваю, какие есть у них самые дорогие папиросы. Покупаю три коробки для дедушки и дядей – Мирона Ефимовича и Николая Ефимовича.
В писчебумажном беру открытки для Сенечкиного альбома.
Последняя новинка: вид ночного города; если смотреть на свет, то окошки кажутся освещенными и даже полная луна светится как настоящая! Еще новинка: открытки с ангелочками, стоящими – брр, смотреть холодно! – босыми ножками на сверкающем снегу (снег написан светящимися красками, похожими на блестящую мелкую крупу). Наконец еще одна открытка для Сенечки – по словам лавочницы, «последний крик моды», – называется «XX век»: в воздухе летит над миром некрасивая толстая женщина с выражением лица, как у не очень уверенной в себе цирковой эквилибристки.
Еще две плитки шоколаду: бабушке и слепой Вере Матвеевне.
Ну, теперь осталось купить последнее, но и самое трудное: подарок для папы. Есть люди, которым не придумаешь, что подарить. Это всегда те, которые думают о других больше, чем о себе, никогда не говорят «я люблю то-то» или «я люблю вот что».
И всем окружающим кажется, что у них нет собственных пристрастий. Вот так и мой папа… Он не курит. Ест, не глядя и не замечая, что дадут. Ни вина, ни водки папа в рот не берет, всегда говорит о себе: «Мне достаточно съесть сардинку и посмотреть издали на бутылку с лимонадом – и я уже распьяным-пьяно-пьяный!..» Ну что подарить такому чудаку, как мой папа?
Вдруг вспоминаю и страшно радуюсь: папа любит моченые яблоки! Они, конечно, не слишком изысканное лакомство, но папа говорит: «Ну кому это понадобилось выдумывать ананас, когда есть такая роскошная штука, как моченые яблоки!»
Начинаю поиски моченых яблок. Сейчас для них не сезон.
Обхожу подряд всех торговок на овощном толчке, называемом «под ратушей», – моченых яблок нет нигде, хоть плачь!
И вдруг – меня выручает друг моего детства, старуха бубличница Хана. В одной корзине у нее горячие бублики, а в другой – большущая стеклянная банка, полная веселых, золотых от собственного сока моченых яблок!
Это дорогой товар! Товар – люкс! Хана даже запинается, называя цену: три копейки за штуку… Я беру все, что у нее есть, – десять штук. Хана столбенеет от моего мотовства.
– Хана! – говорю я ей негромко, но до чего счастливым голосом. – Хана, мне сегодня заплатили за работу!
Последнее затруднение: как доставить яблоки к нам домой?
Я, конечно, могу понести банку. Хана дает ее мне взаймы до завтра. Но ведь это непременно кончится плачевно. Я ведь, как говорит Леня, «черт косолапый»! Поскользнусь, упаду, банка разобьется, яблоки вывалятся на грязный тротуар, залив попутно своим соком Сенечкины открытки, Юзефин сатин и папиросы, купленные для моих дядей и дедушки. От одной мысли о такой катастрофе я холодею.
Выручает та же Хана:
– Э, барышня, мне бы ваши заботы!.. Вот моя внучка Шуля, она понесет банку с яблоками… Ну конечно, дадите ей, сколько вам не жалко, – копейку или две за фатыгу (за труд).
Носительница такого поэтического имени (Шуля – уменьшительное от Суламифь) благополучно доставляет банку с мочеными яблоками до самой нашей кухни. Я даю ей десять копеек.
– А у меня сдачи нету, – говорит она с огорчением.
– Не надо сдачи. Это тебе.
– Мне? Все десять копеек?
Тебе, Шуля. Тебе, милая… Ты рада? Ох, как ты рада! Ты даже забываешь проститься со мной. Ты улепетываешь во всю прыть, словно боишься, как бы я вдруг не раскаялась в своей безумной щедрости.
Сегодня у меня большой день. В первый раз в жизни я получила плату за свой труд.
Глава шестнадцатая. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
– Мы хотели вас просить… – начинает Маня.
– Мы хотели вас очень просить! – поправляет ее Таня.
Разговор этот происходит у нас дома. Девочки пришли ко мне, как сразу заявила Маня, «чтобы поговорить». А Таня поправила: «Чтобы поговорить об очень важном деле!»
В чем же состоит это очень важное дело?
14 декабря – день рождения Тани и Мани.
– Обеих в один день? – удивляюсь я.
Нет. Они родились в разные числа разных месяцев. Но празднуют в один день.
– Почему? – не понимаю я.
Девочки беспомощно переглядываются. Я вижу, что вопрос мой для них неприятен (вскоре я понимаю и то, почему именно он для них неприятен, и уже не настаиваю).
Так вот – 14 декабря день их рождения. Им, конечно, хотелось бы отпраздновать этот день.
– Отпраздновать по-человечески… – с горечью объясняет Таня. – Теперь вы понимаете?
Конечно, понимаю. Разве с их сумасшедшей мамашей можно сделать что-нибудь по-человечески?
Я тем сильнее жалею бедных девочек, что для меня день моего рождения – 24 августа – один из самых счастливых дней в году! Еще недели за две до этого я начинаю составлять список желаний (в раннем детстве я озаглавливала его: «список жиланей»). В этот список я вношу все, что мне хотелось бы получить в подарок. Когда-то это были главным образом игрушки. «Такую куклу, как у Риты и Зои, чтобы пищала, закрыв глаза», или «не очень большой пистолет, чтобы все-таки умел чем-нибудь стрелять не очень громко». На удивленный вопрос мамы, зачем мне вдруг понадобился пистолет, я объясняю: может на моих кукол напасть волк или другой зверь? Может. Надо в него стрелять или нет? Надо. Но, поскольку я сама страшно боюсь выстрелов, хорошо бы, чтобы пистолет стрелял не пороховыми пистонами, а, например, горохом… Дней за пять до дня моего рождения папу ко мне не подпускают близко, чтобы он не разболтал мне обо всех сюрпризах, какие для меня готовят мама, папа, дяди, тети, дедушка, бабушка. День моего рождения обычно происходит на даче. С утра я жду всех детей со всего дачного поселка, но днем, часа в два, всегда, ежегодно, почему-то начинается дождь. В детстве я принималась реветь: «Никто ко мне не придет! До-о-ождь!»
И все ребята у себя дома тоже волновались, зная и понимая, что я, наверное, реву – боюсь, как бы дождь не испортил мне праздник. К пяти часам дождь обычно проходит, собираются мои гости и начинается веселье. Маленькие, мы играли во всякие игры: в фанты, в носы, пословицы, «барыня прислала сто рублей».
Подросли – стали разыгрывать шарады, танцевать.
Но, сколько я себя помню, весь день моего рождения с самого утра я жду своего главного гостя, самого желанного: папу! И, как на грех, именно в этот день – каждый год! – у папы оказываются тяжелые больные, которых нельзя оставить ни на один час…
Я жду папу, и все мои гости тоже ждут его, потому что, если ему удается вырваться хоть на полчаса, он вносит необыкновенное веселье и оживление в наш ребячий праздник. Папа умеет комически «обыгрывать» даже свою беспомощность и отсутствие «светских талантов». Например, папа не умеет танцевать ничего, кроме польки, да и ту… «унеси ты мое горе на гороховое поле», – как говорит мама. Но папа усердно танцует все танцы, которых не знает даже по названию (падекатр, падепатинер), топает ногами, приседает, кружится, как медведь, – и все, глядя на него, умирают со смеху.
Но чаще всего папе не удается вырваться в этот день даже на полчаса. Он приезжает поздно, иногда почти ночью – гости давно разошлись, – но мы с мамой всегда ждем его. Мы вскакиваем с постелей, накидываем на себя халаты и начинаем угощать папу.
Иногда от усталости он еле держится на ногах и не очень соображает, что он делает и что ест.
– Яков, не начинай с шоколада – ты выпьешь его потом.
– А я уже выпил. Думал, бульон. То-то смотрю – он какойто сладкий! И – коричневый почему-то…
– Папа, отчего ты не ешь миндальный торт? Мама положила тебе такой аппетитный кусок!
– Батюшки, я нечаянно посолил его! Страшно невкусно получилось… Я думал: котлета, а Юзефа всегда забывает посолить…
Очень часто папа не остается после этого ночевать дома – он вырвался только на полчаса и спешит к своим больным. Но всетаки он приехал, хоть на считанные минуты, и это чудесно!
– Ну до свидания! – прощается папа с нами. – Знаменитый был торт… миндальный, что ли? – говорит он, забыв, что только что посолил его. Вряд ли торт стал от этого вкуснее.
Вот как радостно я всю жизнь помню день своего рождения.
Я даже не всем рассказываю об этом – ведь у очень многих людей нет таких чудесных воспоминаний. И потому мне так странно и грустно слышать, каким бессмысленным мучительством отравлен для Тани и Мани день их рождения!
Примерно недели за две до этого дня мадам Бурдес начинает по многу раз в день в разговоре давать зловещие обещания и клятвы:
– В этом году – клянусь! – никаких дурацких праздников у меня в доме не будет!
И Жозька злобно поддакивает:
– Никаких дурацких дней рождения!
О чем же девочки пришли просить меня?
– Поговорите с мамой – пусть она позволит нам справлять день рождения!
Конечно, их отец изо всех сил старается ввести в разум свою свирепую супругу, но ему очень трудно: он должен уговорить ее не только разрешить празднование, но еще и не присутствовать на нем самой, уйти на весь вечер к родным да еще увести с собой своего любимого Жозеньку. Все это – достаточно трудное дело; неизвестно, удастся ли это бедняге Чериковеру… Его поддерживает сестра, тетя Соня, как называют ее девочки, но эту бедную родню – какую-то Чериковер! – мадам Софья не ставит ни во что. Что же тут могу поделать я?
– Мама вас очень уважает! – говорит Таня. – Она говорит – сам дядя Ромуальд сказал вам: «извиняюсь»…
Папа, видно, прав: такие люди, как мадам Бурдес и ее брат, уважают только тех, кто дает им отпор.
Сам Бурдес-Чериковер, вовсе не уверенный, конечно, в том, что Зосю удастся уговорить, втихомолку успокаивает изнервничавшихся девочек. Пусть девочки, говорит он, смело зовут гостей на 14-е, пусть приглашают своих подружек и знакомых. Он дает девочкам денег – пусть заранее закупят все для угощения. Он, их папа, обещает: вечер состоится.
Все действительно покупается и запрятывается в самых невообразимых местах: в комоде под бельем, в шкапчике, позади книг, даже под кроватью лежат тючки и пакеты из гастрономических магазинов и кондитерских. Девочки зорко, неусыпно стерегут это угощение, приготовленное для званого вечера. Они не уходят из своей комнаты одновременно: одна из них всегда остается охранять провизию от Жозьки. Сегодня, за два дня до предполагаемого торжества, девочек зовут обедать обеих одновременно. Они в растерянности заметались по своей комнате, но тут прихожу на урок я, а потом Гриша Ярчук. Бросив на нас умоляющие взгляды, девочки убегают обедать.
Не проходит и минуты, как в комнату входит Жозька. Увидев Гришу и меня, он несколько смущается. Но тут же, приободрившись, Жозька начинает подбираться к комоду.
– Пошел вон! – командует Гриша.
Жозька на миг опешил. Но тут же делает вид, будто приказание Гриши относится не к нему, Жозьке, а неизвестно к кому. Со скучающим, равнодушным лицом Жозька бродит по комнате и вдруг припадает на пол, собираясь, очевидно, юркнуть под Танину кровать.
Гриша поднимается со стула:
– Я тебе, запохаживается, сказал: пошел вон отсюда!
И, так как Жозька уже залез под кровать (там лежат пакеты из гастрономического магазина), Гриша спокойно извлекает его оттуда за ноги, встряхивает, ставит перед собой и заявляет ему:
– Я тебе сказал по-русски: «Пошел вон!» Ты, запохаживается, не понял. Я тебе скажу по-латыни: «Ваде ретро»! Понял? Ваде ретро!
И Гриша выставляет отвратительного мальчишку за дверь.
Раздается оглушительный рев:
– Ма-а-ама! Он меня-яя… Он меня-я-я…
– Золотко мое! Звездочка моя! – вопит мадам Бурдес, обнимая и целуя свое ненаглядное сокровище. – Кто тебя обидел, мой цветочек, мой единственный наследник?
И мадам с Жозькой появляются в комнате, где сидим мы с Гришей.
– Он! – ревет Жозька, показывая пальцем на Гришу. – Он сказал, что я ватерклозетро!
– Вы обозвали моего сына… – начинает мадам Бурдес, задыхаясь от ярости.
– Я его никак не обзывал! – перебивает ее Гриша с той спокойной наглостью, с какой он всегда разговаривает с мадам и с Жозькой. – Я сказал ему по-латыни: «Ваде ретро»! Это значит:
«Пошел вон»! Я имел право выгнать его отсюда: по условию я, запохаживается, обязан заниматься только с вашими дочерьми, с сыном вашим я не занимаюсь.
Мадам резко поворачивается и выходит, уводя с собой Жозьку.
А я-то как раз в этот день собираюсь ходатайствовать перед ней за девочек, чтобы она разрешила им отпраздновать день рождения! Разговор с Гришей очень затрудняет это дело, так как мадам в полном озверении. Идя к ней для разговора (после моего урока), я сильно трушу, ведь с Бурдесихой никогда не знаешь, что найдешь и где потеряешь, – никакая логика не властна над ее психопатическими мозгами…
Я решила говорить с ней просто и открыто: когда я пускаюсь в хитрости и дипломатию, получается всегда удивительно глупо и неудачно. Поэтому я уважаю английскую пословицу: «Самая лучшая политика – честность».
Когда я вхожу к мадам Софье, у нее в комнате находится и ее муж – это меня успокаивает. И совершенно неожиданно разговор начинается в самом любезном и приветливом тоне:
– А, мадмуазель Яновская! Очень приятно. Садитесь, пожалуйста… Нет, нет, не в это кресло – там лежит мой корсет… И не в это, душечка, ради бога – там наша проклятая кошка, она вотвот окотится… вот сюда, прошу вас. Сейчас я покажу вам что-то очаровательное. – И, сняв с третьего кресла перекинутое через спинку платье, она показывает его мне, держа на весу.
– Новое, сейчас из ателье! – любуется она сама. – К завтрашнему балу. Знаете, благотворительный бал в пользу сирот.
Ваша мама там будет?
– Будет. Ее пригласили продавать в киоске цветы…
– Да. Ваша мама – красавица… Меня, конечно, не пригласили. Но зато такого платья у вашей мамы не будет! Посмотрите на него, хорошенько посмотрите!
Мне не нужно особенно приглядываться, чтобы увидеть, что платье мадам Бурдес – невероятная безвкусица. Оно того цвета, который по-французски называется «цвет раздавленной земляники», и сверху донизу вышито узорами из узеньких шелковых ленточек. Такая пестрядь, что глазам больно!
– Это платье из ателье Ярошинского! – говорит мадам с гордостью. – Ваша мама, конечно, у Ярошинского не заказывает?
Про себя я думаю: мама и так красивая. Куда тебе! Но вслух я отвечаю:
– Мама говорит: заказывать платье у Ярошинского для нее не по средствам…
Эти мои слова неожиданно доставляют мадам Бурдес огромное удовольствие.
– А для меня – по средствам! – говорит она с торжеством. – Да. По средствам!
И она снова перекидывает платье через спинку кресла.
– Я повешу платье в шкаф, – говорит ее муж.
– Оставь там, где оно лежит! – командует Зося. – Я потом сама повешу егоТ
– Ты можешь забыть. Тут запачкают… Такое чудное платье!
– Оставь платье, не трогай!
Разговор у мадам со мной вышел такой мирный, такой дружелюбный, да еще я, видимо, мазнула Бурдесиху маслом, доставила ей удовольствие, дав ей возможность почувствовать свое богатство. А я-то боялась, что я не дипломат! Нет, я, оказывается, дипломат!
Момент кажется мне подходящим. И я начинаю выкладывать мадам Софье то, с чем я к ней пришла:
– Мадам Бурдес, девочки учатся хорошо, ведут себя хорошо, разрешите им отпраздновать день рождения…
– Ну, а ваши родители, – сощурившись, спрашивает мадам, – они празднуют день вашего рождения?
– Конечно, это для меня самый веселый день в году! Гости, танцы, веселье!
– А это им по средствам? – продолжает мадам каким-то «кусучим» тоном.
– Вероятно, да.
– Ну, знаете, если ваш папа может себе это позволить, значит, он богатый человек!
– Нет, – смеюсь я, – папа совсем не богатый. По вашим понятиям, он, наверное, даже бедный. Он трудится день и ночь, и то, что он зарабатывает, наверное, в сто раз меньше того, что есть у вас…
– Так почему же он позволяет себе такие расходы, если он нищий?
– А кто вам сказал, что мой папа нищий? Нищий пр – рсит милостыню, а папа работает!
Я чувствую, что порчу дело, говорю то, чего бы не надо было говорить, но нет сил, до чего меня раздражает эта злая баба!
– А почему вы вообще празднуете дни рождения? Почему?
– Ну, почему, почему… Мы – дружная семья, мы любим друг друга… Мы радуемся тому, что мы есть на свете! (Черт знает что я говорю!)
– А что он вам оставит в наследство после своей смерти, ваш добрый папа?
– Зачем вы так говорите! – вдруг сорвавшись, говорю я с сердцем. – Пусть он живет как можно дольше, мой папа! Нам ничего не нужно оставлять, мы тоже будем работать. И будем содержать наших родителей, как папа и его братья содержат своих стариков.
– Ну хорошо! – меняет вдруг разговор мадам Бурдес. – А какое вам дело до того, разрешу ли я праздновать день рождения Таньки и Маньки? Почему-вы просите об этом?
– Я люблю Таню и Маню. Они хорошие, добрые, ласковые девочки, старательные, послушные… Я их люблю.
Я чуть не сказала: «несчастные», но вовремя сдержалась.
Нет, я все-таки дипломат…
– Так… – говорит мадам неопределенно. – Ну, а Жозеньку моего вы не любите?
Ох, это коварный вопрос. Я на нем сверну себе шею…
И я отвечаю:
– Жозя – злой мальчик. (Нет, все-таки я не дипломат!)
– Ах, ах, ах! – вдруг насмешливо причитает мадам Бурдес. – Сейчас я сяду плакать: «Какое несчастье, мадмуазель Яновская не любит моего Жозеньку!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.