Электронная библиотека » Алексей Баталов » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Судьба и ремесло"


  • Текст добавлен: 10 марта 2020, 21:10


Автор книги: Алексей Баталов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вместе с семьей Пуниных я живу в доме у Ахматовой на улице Красной Конницы. Длинный темный коридор и комнаты по фасаду, как во множестве петербургских домов. Шкафы и стеллажи до потолка, но книгам все-таки вечно не хватает места, и они приживаются всюду, где только могут поместиться – на письменных столах, тумбочках, подоконниках. Жизнь всех обитателей квартиры всецело подчинена искусству, литературе, театру, истории живописи, и все это неизбежно притягивает в дом, в атмосферу его повседневной жизни тени великих художников, писателей, актеров. Порой они почти оживают, выходя из оброненной Ахматовой фразы, из пожелтевших фотографий и гравюр, или сами говорят со страниц книг, и каждое такое явление стократ усиливается городом. Его каменная громада подхватывает малейшее знание и, словно эхом, многократно отзывается на него реально существующими памятниками, местами подлинных и фантастических событий.

Набережные каналов, мосты, переходы галерей, плиты мостовых – эти безмолвные, но насквозь пропитанные духом времени свидетельства былого наполняют книжное представление множеством неоспоримых конкретных деталей. Пушкинский уголок парка, вещи, которых касалась рука Петра Великого, и просто земля, где перед казнью стояли декабристы, пробуждают скрытые за строками протоколов живые черты, характеры людей, а главное, чувство реальности их бытия. И это особенное, чувственное знание порой дает несоизмеримо больше воображению, чем самый разумный и точный пересказ. Натолкнувшись на какую-то созвучную только тебе крохотную подробность, на случайное совпадение глубоко затаенных впечатлений, невольно начинаешь ощущать и те связи, которые сплетают воедино события истории, человеческие судьбы и творческие создания. Но главное, благодаря чему картины и фигуры прошлого так отчетливо и живо выходили из тьмы забвения, захватывая какую-то часть и моей собственной жизни, – главная тайна проникновения все-таки заключалась в самой Ахматовой.

За много лет я так привык спрашивать у Анны Андреевны, что значит то и как было это, я так часто, следуя за ее неторопливым рассказом, оказывался в кругу старого Петербурга, в домах, в собраниях или просто на улицах среди припорошенных снегом экипажей, что в конце концов привык видеть ее всюду. Прямо от кухонного стола, за которым мы сидели по ночам в ожидании закипающего чайника, ее жизнь простиралась куда-то в бесконечность, через блокаду и годы нэпа, через разруху и невиданный расцвет искусства, туда, за невообразимый для меня революционный разлом России, мимо Царского Села с кирасирами и балами при свечах, мимо Первой мировой войны и дальше, ко временам декабристов, к совсем еще юному Пушкину с книгой Парни в руках.

Теперь, когда Анны Андреевны нет, когда ее жизнь и судьба ушли той же дорогой на страницы истории, где ничего нельзя ни изменить, ни исправить, ко множеству манящих образов, к духовному богатству Ленинграда, к великой тайне возлюбленного поэтами города прибавилась и ее тень. И покуда будет стоять этот город, покуда останутся люди, читающие на русском языке, эта тень будет вести по своим следам, возникая то в аллеях Летнего сада, то возле узорных ворот «фонтанного дома», то на лесной дорожке Комарова, где за чахлыми елками долго виднеется приземистый силуэт «Будки».

 
Здесь все меня переживет,
Все, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
 

Когда я работал над первым изданием книги, мама была еще жива. В доме главенствовал младший брат, но все оставалось на своих местах, и каждый уголок был той Ордынкой, которую теперь поминают в разных мемуарах.

Этот дом, уже на моей памяти, как гнездо на скале, в самые трудные, черные времена свили у края бедности и лишений Ардов и мама.

Благодаря их невероятной доброте, чуткости и гостеприимству у нас по разным поводам побывали сотни людей, многие из которых не понаслышке знали, что такое сталинские тюрьмы и лагеря.

Когда собирались старшие, Ардов, для их спокойствия, уносил телефон в кабинет, хотя сам прекрасно знал, что при большом собрании в столовой, окна которой выходят во двор, там, возле гаражей, дежурит «дядя» в штатском.

Возвращаясь поздно из училища, я иногда нарочно заглядывал во двор и по гуляющему «дяде» знал, что у нас сегодня, как говорила мама, «главные гости».

И конечно, когда в Москву приезжала Ахматова, она становилась центром притяжения как для старших, «главных гостей», так и для молодых, считая Бродского, его друзей или моих сокурсников.

Так что властям было чем интересоваться; и меня не зря выгоняли сперва из школы, а потом из института. Ведь мое «несчастное» сознание «извращали» не какие-нибудь там «травки» или секты «дрыгунов», а сама Ахматова и сам Пастернак!

Явление его «зловредного» романа «Доктор Живаго», принудившего главу государства самолично вступиться за честь Родины, произошло именно в столовой на Ордынке.

Пастернак приходил с толстым старым портфелем и раскладывал на круглом обеденном столе стопки листов, когда «главные гости» уже вкусили чаю и давно расселись на всей имеющейся в доме мебели. Анна Андреевна и самые главные – на диване, Ардов – в своем кресле у окна. Остальные – кто где успел. А мы – в дверях возле кухни, поскольку смена чая и каких-то окаменелых бубликов была нашей обязанностью и производилась по взгляду мамы.

На этих чтениях или в другие вечера, одаренные стихами, воспоминаниями, просто разговорами, порою очень живыми и веселыми, были люди, каждый из которых теперь – часть истории или веха судьбы тех, кто еще только выбирал дорогу: Шостакович, Мандельштам, Зощенко, Олеша, Эрдман, Вольпин, Фальк, Раневская, Чуковская и, конечно же, Лев Гумилев. А еще раньше именно в доме у Ардовых первый раз в жизни виделись Ахматова и Цветаева.

Анна Андреевна появилась еще на первой квартире в Нащокинском переулке, где поселились мама и Ардов. Потом жила у нас, когда мы переехали в Лаврушинский переулок. И наконец, всегда, до самой смерти, приезжая в Москву, старалась жить на Ордынке.

В Москве было много замечательных, почтенных людей, которые с превеликой радостью принимали ее в любое время. Но она упрямо возвращалась на Ордынку и поселялась в моей шестиметровой комнате, где стоял топчан с матрасом, поскольку нормальная кровать не помещалась. Рядом с топчаном – дамский письменный столик, тумбочка и стул.

В доме всегда было много народу. Кроме нас, вечно еще кто-то приходил, уходил. Спорили, шумели, выясняли отношения. Но Анна Андреевна упорно стремилась именно на Ордынку. Здесь она работала, жила и в праздники, и в трудные дни. И всегда мама была рядом с ней.

Скажем, в подмосковное Голицыно, в Дом творчества писателей, Анна Андреевна ездила с мамой. И после выписки из больницы, в санаторий «Подмосковье», – тоже. И в самый последний час, когда Анна Андреевна умирала, одна только мама была около ее постели.

Я не берусь объяснять то невероятное взаимное доверие, которое с годами только возрастало и укреплялось между ними. Но то, что оно относилось решительно ко всему, – это очевидно.

Мама – первая, кто, уединившись с Анной Андреевной в моей комнате, слушала новые, обычно написанные карандашом на обрывке бумаги, стихи. И никогда не говорила о том, что слышала, пока Ахматова сама не прочитывала это кому-то еще.

Мама, никогда не бывавшая нигде дальше театра, в котором работала, сама сочиняла, собирала и подгоняла на Анну Андреевну тот наряд, в каком она торжественно отправилась в Англию получать мантию Оксфорда.

А в последнее время она готовила и сколь возможно разнообразила еду, затем чтобы Анна Андреевна не нарушала строжайший режим питания, назначенный ей врачами.

Когда Анны Андреевны не стало, и я, и многие другие – в том числе и Аманда Хейт, приезжавшая из Лондона за материалом для своей научной работы, – обращались к маме с просьбами рассказать хоть что-то об Ахматовой. Но на все мольбы и уговоры мама, как затверженный урок, повторяла одно и то же: «Все, что хотела и считала возможным сообщить о себе Анна Андреевна, она написала сама».

Кто знает: может быть, каким-то образом Ахматова давно знала, как надежна ее ближайшая подруга и наперсница.

После похорон мамы в тумбочке, стоявшей у изголовья ее постели, мы нашли последнюю книгу стихов Ахматовой «Бег времени», с которой мама не расставалась. Там рукой Анны Андреевны написано: «Моей Нине, которая все обо мне знает. С любовью, Ахматова. 1 марта 1966 г.». Через четыре дня, 5 марта 1966 года, Анны Андреевны не стало.

Вот, думаю, в чем истинная причина того, почему Ахматова так относилась к нашей семье, к нашему дому. И вот почему, подписывая в Москве свои книги разным людям, она вместо названия города, рядом с датой, всегда писала – «Ордынка».

От сценария до кадра

Думаю, что способ обращаться с ролью невозможно приобрести путем чтения или каких-то специальных занятий.

Постепенно само собой с течением времени отбирается тот якобы наиболее короткий и наиболее удобный способ осваивать слова и перипетии роли, которым пользуется актер в повседневной практике.

Потом, когда-то почему-то оглянешься назад, переберешь в памяти дни работы и вдруг с удивлением заметишь, что есть некоторая закономерность в том, с какого конца принимаешься за дело.

На работе актера отражается всё: и доброе, и злое, и талантливое, и бездарное. Ровно в той мере, в какой оно заложено в тех людях, с которыми исполнитель вынужден строить роль. На актерское создание влияют не только те, кто являются непосредственными участниками общего дела, то есть режиссер, партнеры, художники, гримеры, но и лица, вроде бы находящиеся во втором эшелоне. Какой-нибудь случайно заглянувший на репетицию критик или идущий рядом спектакль – да все решительно. Иногда и просто недоброжелательный, случайный взгляд прохожего.

Увы, актеру стократ труднее, чем писателю или живописцу, следовать завету Пушкина и творить сообразно собственным представлениям.

И все-таки даже в хаосе съемок, хоть тайно, хоть внутри себя как-то пытаешься соразмерить, соотнести весь ряд чужих мнений и требований со своими собственными возможностями, вкусами и мечтами. Конечно, легче всего это делать, пока работа еще не началась и актер один на один с ролью. Но этот почти целиком утопический период мечтаний никак не может противостоять последующим репетициям и всему, что составляет непосредственное воплощение.

Только очень ясное представление о роли, истинное согласие с режиссерскими усилиями и всемерная помощь партнеров могут обеспечить явление первоначального актерского замысла перед зрителем. Вероятно, когда-то вольный гастролер мог и один, поперек всех несообразностей, обращаться к зрительному залу, но времена изменились, а кино вовсе уничтожило эту относительную независимость.

Поэтому теперь, прежде чем рассуждать о каких-то собственно актерских путях и усилиях в работе над ролью, необходимо принять во внимание и трезво оценить все реальные обстоятельства создания спектакля или фильма.

Говоря о собственных методах творчества, всякий актер невольно воображает себе некий идеальный случай, где все совпадает и свершается по его желанию.

Вернее всего сказать, что все то, что с легкой руки критиков красиво называется «методом» или «творческой лабораторией актера», на самом деле есть только мучительный путь борьбы, где все враждебно и трудно одолимо.

Прежде всего это борьба с самим собой, со своей неумелостью и человеческими несовершенствами, потом это борьба с чужими представлениями и, наконец, это борьба просто с предметами, костюмами и даже сценическим пространством.

Каждый приспосабливается сообразно своим силам, опыту и мужеству, а главное – обстоятельствам, в которых идет работа.

Я могу сказать только о направлении, в котором мне самому приходится вести эту борьбу, о самом начале дела, когда очерчен первый круг забот.

Не знаю почему, но я верю первому прочтению. Так иногда мы придаем особое значение первому впечатлению от человека и потом долго не можем освободиться от этого, возможно, случайного ощущения.

Говорят, что первое впечатление поверхностно, банально, приблизительно. Но, что поделаешь, мне ни разу не удавалось полюбить живописца путем всестороннего или длительного разглядывания полотен. Я совершенно не мог бы стать Дездемоной и полюбить Мавра за муки.

Если сразу картина или роль не заинтересовали меня, дальнейшее углубление, изучение деталей только ухудшает дело, словно нечистая сила подталкивает меня искать все то, что укрепляет мою неприязнь и подтверждает первоначальное мнение.

И, напротив, если первое общее впечатление увлекает, все будто нарочно сходится к нему и всякая деталь находит свое место.

Потом в работе я более всего боюсь за частностями потерять это первое ощущение. А если почему-то теряю его или вынужден ему изменить, чувствую себя совершенно беспомощным.

Потому-то прежде всего я с пристрастием отыскиваю в роли все, что максимально подтверждает мое первое представление о герое, и постепенно воображаемый образ наполняется подробностями, какими-то вполне конкретными, лежащими в материале поступками и намерениями. Он как бы начинает сам двигаться, существовать от сцены к сцене.

А тут уже давно подкрался период разочарований, то время, когда нужно репетировать, пробовать – иначе говоря, что-то делать и говорить вместо этого придуманного существа.

И сразу, на первой же репетиции или читке, становится очевидным то несоответствие, которое есть в тебе и в нем. Потом, общаясь с живым партнером, пытаешься нащупать те моменты, черты роли, где твои человеческие свойства максимально совпадают с придуманным первоначально рисунком. Как кочки на болоте, эти немногие опоры первое время помогают продвигаться в работе.

Потом сто раз заблудишься, потеряешь направление, от которого шел, партнеры подскажут десятки новых приспособлений. Но заветная мечта предстать таким, каким явился тебе когда-то образ, остается неизменной.

Естественно, речь идет только обо мне, и у других актеров, соответственно их характеру, все бывает совсем иначе.

А я, даже когда работа окончена, сам для себя сужу о ней по тому, насколько то, что получилось в конце концов, близко первоначальному замыслу. Но это уже особый разговор, особая тема.

В кино степень достоверности безгранична, и поэтому эмоциональное состояние актера может почти полностью совпадать с душевным состоянием героя. И этому, безусловно, помогает подлинность обстановки, в которой протекает съемка. Хотя это же самое солнце, ветер, трава, гудящая улица, дождь – есть и величайшая трудность, несущая массу неудобств исполнителю.

Только в том случае и в те короткие минуты, когда актеру на съемке удается каким-то образом, преодолев себя, слиться с подлинностью всего окружающего, натура начинает помогать исполнителю действовать и чувствовать от лица героя.

Я помню, как на одной из тяжелейших съемок фильма «Шинель» Ролан Быков, который играл Акакия Акакиевича, «вдруг» преобразился, переступив эту грань. Была гнилая и грязная зима. Много дней подряд мы бились над сценой ограбления. Весь эпизод снимался ночью в занесенной метелью каменной галерее.

Я убежден, что в мировой драматургии найдется немало ролей, которые для верного исполнения просто требуют от драматического актера прежде всего дара, способностей в области пантомимы.

Когда мы начали готовиться к съемкам фильма «Шинель» по Гоголю, выбор исполнителя на роль Акакия Акакиевича, а в конце концов и успех дела почти целиком зависели от способности актера обходиться без текста.

Гоголь заранее сказал о косноязычности героя, и те немногие реплики, которые он написал Акакию Акакиевичу, – скорее, только знаки переживаемых Башмачкиным душевных потрясений.

Выйдя от портного совершенно сраженный необходимостью шить новую шинель, Башмачкин говорил сам себе: «Этаково-то дело этакое, я, право, и не думал, чтобы оно вышло того… так вот как! Наконец вот что вышло, а я, право, совсем и предполагать не мог, чтобы оно было этак». Засим последовало опять долгое молчание, после которого он произнес: «Так этак-то! Вот какое уж, точно, никак неожиданное, того… это бы никак… этакое-то обстоятельство!»

Никакая на свете логически построенная речь или даже стихотворный текст не требует от актера, произносящего слова, такой силы выразительности, какая нужна для передачи чувств, скрытых в этом монологе Акакия Акакиевича, не говоря уж о том, что важнейшая часть роли и вовсе лишена текста или, как в сцене ограбления, опирается на одно-единственное слово караул, да и то произнесенное Акакием Акакиевичем тогда, когда все уже свершилось.

Быков простудился уже накануне: у него поднялась температура.

Но следующий день был еще тяжелее. Погода ухудшилась. Пять минут пребывания на улице превращали нашу одежду в мокрые тряпки. Я просто не представлял себе, как попрошу его снять шубу и шапку перед съемкой. Ведь сниматься он должен в жалком вицмундирчике Акакия Акакиевича. И, кроме того, в начале эпизода зритель видит актера так близко, что никакое «утепление» его одежды изнутри невозможно: будет заметно.

До сих пор я не представляю себе актера, который бы согласился на эту пытку. Только фанатическая любовь к своему делу и глубочайшая актерская добросовестность могли заставить Быкова проделать то, что он проделал.

Мы знали заранее, что снег не полетит. Поэтому к съемке привезли несколько машин опилок. Они сразу намокли и потемнели, но все-таки были легче талого снега. Кроме того, на второй день были подвезены еще два ветродуя, один из которых когда-то служил мотором американского бомбардировщика.

Все было срепетировано, поэтому, как только начало смеркаться, мы приступили к съемке. Если бы я даже очень хотел режиссировать, все равно ни одного слова не было слышно. Рев моторов заглушал все звуки в целом квартале. Вихрь мокрых опилок бросился к месту съемки. Опилки попадали в рот, в глаза, в уши, кололи за воротником.

Быков сидел на корточках, спрятав лицо. Я смотрел на него и думал, что вот сейчас он поднимет голову и сразу захлебнется в этом мокром потоке и, конечно, не сможет произнести ни единого слова из этого центрального эпизода роли.

Закрутилась камера. Начался первый дубль. И тогда мне показалось, что все то, что несколько секунд назад на репетиции мешало Быкову, создавая ему десятки нечеловеческих трудностей: и мокрый заиндевевший камень стены, и ветер, и опилки, и скользкие плиты на полу галереи, и холод, мгновенно проникающий через тонкую ткань мундирчика, – все это вдруг стало помогать ему. Точно змея, меняя шкуру, он освобождался от себя, ощущая и воспринимая теперь окружающее нервами своего героя.

Быков скинул шапку, шинель и с закрытыми глазами начал медленно подниматься. Мгновенно намокшие волосы прилипли к лицу. Несколько секунд он стоял с закрытыми глазами, словно отдыхая, и казалось, его совсем не тревожит эта секущая лицо мокрая метель. Потом он открыл глаза, и они не мигали, не щурились, они были полны горя и слез. Он ощупал себя дрожащими руками. Страшная мысль о пропаже шинели явственно отразилась в его широко открытых глазах, он как-то весь встрепенулся и закричал. Закричал так, что стоявшие за аппаратом люди переглянулись. от страха. Потом, хватаясь за стенки, он долго бежал по длинному коридору, спотыкался, снова бежал и все кричал, кричал.

Невозможно было поверить, что это тот самый человек, который только что с трудом открывал глаза, поминутно кашлял и говорил простуженным голосом. Актер победил в Быкове всё, что по-человечески казалось непобедимым.

Но дело не только в этом. Главное заключается в том, что на пленке сцена получилась именно так, как была задумана сообразно не столько физиологии и обстоятельствам, сколько вымыслу, сочиненному заранее образу и поведению.

Все, что Быков на съемке совершал чисто интуитивно, в полузабытьи, оказалось математически точно в каждом дубле. Он поднимался в нужном ритме, стоял ровно столько, сколько того требовал крупный план, а спотыкаясь и крича, бежал по тем плитам, которые были ограничены рамками кадра.

Вот это самое я имел в виду, когда говорил о первом впечатлении, о замысле и воплощении его на съемочной площадке.

Все домашние занятия, репетиции, подсказки режиссера, партнеров суть только вехи, по которым движется образ.

И только по-своему заранее прикрепленный в каждом мгновении к собственным подлинным ощущениям, мыслям и нервам кусок роли может в нужный момент оторвать исполнителя от него самого, от примитивного правдоподобия. Оторвать, пронести в русле заданной автором жизни, не утеряв при этом ни капли подлинной крови и живой человеческой силы актера.

Видимо, никому не дано всегда и все играть так. Чаще исполнитель только мучительно стремится к этой свободе и не успевает достичь ее в ходе съемки или в потоке идущего действия. Но каков бы ни был первоначальный путь работы – «метод», «кухня», короче, способ подготовки, – мне кажется, что высшая и конечная цель – в этих мгновениях. В этом переходе за грань игры.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации