Текст книги "Тобол. Много званых"
Автор книги: Алексей Иванов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава 3
Четыре Корабля
Когда они вышли в путь, их было две сотни, но до Кайгорода дошли только полторы. Кто помер – тот помер, а больных и ослабевших оставляли в попутных обителях. Монахи вылечат их, подкормят и сдадут следующим командам ссыльных. В том, что такие команды будут, никто не сомневался: тысящи, и тысящи, и тысящи народа не принимали Никоновой ереси, и царь Пётр, панфирь порфироносный, не утихал в своём злонеистовстве.
В Кайгороде раскольники встретили ледоход. Для них сколотили плоты – так было дешевле, чем строить крепкие суда. Ссыльные плыли в оковах, чтобы никто не вздумал броситься в Каму и угрести на вольный берег: с цепями любой углебнет в холодных водах. Железо и сырость обламывали узникам руки и ноги, люди от боли бились о брёвна, но Авдоний терпел. Он знал по опыту: кто не сокрушится духом, тот выживет. А несокрушённые неизбежно станут братьями, и с ними потом он воздвигнет свой Корабль.
В Соликамске их держали в подвале Соборной колокольни. Сюда, в подвал, по тайному подземному лазу приполз ветхий старичок отец Мелетий – настоятель усольской киновии. Полвека назад здесь же, в Усолье Камском, его благословил сам Аввакум, мятежный протопоп. Отец Мелетий принёс большие ржавые ножницы и снизку кожаных лестовок; шёпотом читая канон, Мелетий постриг тех, кто в скитаниях желал праведного иночества.
Из Соликамска на гиблый Бабиновский тракт, утыканный могильными крестами, вышло чуть более сотни ссыльных. В полыме июля они брели через хребты по душной тайге, и в пути Авдоний начал рассказывать братьям о Корабле. Он не мог говорить рассудочно, ибо ничего прекраснее Корабля не видел и не ведал. Корабль восперял его взволнованную душу, обрекая на сладостное страдание, и потому на привалах по ночам Авдоний не спал, а молился и плакал, как осиротевшее дитя. Над соснами дрожал светлый северный небосвод, готовый разверзнуться и явить жаждущим очам дивное предвечное царство, куда с грешной земли всплывают Корабли спасённых.
Чирикали таёжные птицы, стучал дятел, блистала тихая роса на иголках хвои, но Авдоний говорил о сизых и рыжих валунах Соловков, сомкнутых святой страстью в стены и вежи несокрушимой обители. Восемь лет обитель пылала борением среди неисчислимых полчищ стрелецкого воинства. Архимандрит Никанор и его чернецы не поступились своей древлей верой, не дозволили Никонову льщению испрати свою чистоту. Но изменник Феоктист выдал царёвым секариям ход – окно в сушильне у Белой башни, и Зверь прорвался в заповедный предел. Соловецких иноков рубили на площади, в палатах и трапезной собора, жгли, вешали, топили и выдирали рёбра из боков, а они славили мучителей, сами вдевая выи в вервия, и вот тогда в огне и лютых пытках воздвигся первый Корабль. Он изошёл из стен и храмов, словно дух из плоти, и в ликующем пении блаженства вознёсся над морем в небеса, будто великий бестелесный лебедь.
До Верхотурья дошло меньше сотни ссыльных. Но они уже знали, куда грядут. Не в Тобольск, конечно. Инамо грядут – к своему Кораблю. Ради него достойно и пострадать. От Верхотурья снова плыли в оковах на плотах по Туре и Тоболу. Лето иссякло. Под осенним дождём плоты пересекли Иртыш и причалили к берегу Тобольска. Ссыльных осталось чуть больше полусотни, но все они теперь были истинной семьёй Авдония, точно из каждых четырёх товарищей, вышедших из Новгорода, дорога отковала одного брата.
На пристани ссыльных встретил полковник Васька Чередов с караулом.
– Не все в пути передохли, собаки? – спросил он.
– Сам ты собака! – ответили ему. – Гавкай на холопов, псина!
Звеня цепями, теряя в грязи берёзовые лапти, раскольники брели по улицам Тобольска к Прямскому взвозу. Тоболяки оборачивались на них – страшно было глядеть на лохмотья, на увечья, на иконную худобу ссыльных. На Троицкой площади Авдоний поднял голову. С площади за кровлями домов глазам открывалась высокая гряда Алафейских гор и Софийский двор: белые стены, белые башни, белый собор, тесовые шатры и купола.
– Видите знамение Корабля? – спросил Авдоний.
– Видим, отче, – ответили ему.
Облака вздымались над Софийским двором, как былинные ветрила.
– Вот что узрел чёрный дьякон Игнатий, – сурово сказал Авдоний.
Игнатий был соловецким монахом, но рассорился со старцами Соловков из-за написания титлы Пилатовой на кресте Христа и ушёл из обители. А вскоре стрельцы обложили обитель осадой. Когда Игнатий узнал о страшной гибели соловецких страдальцев, у него отнялся язык. Два года бродячий чёрный дьякон молчал, и, наконец, ему было видение: парят на воздусях четыре Корабля, и в тех Кораблях – мужи и жёны радостные, девы, старцы и отроки, а вокруг вьются галицы и горлицы, ангелы и серафимы. И голос с небес сказал Игнатию: каждый Корабль есть Соловки, и набольший из них – твой, Игнатий, а трём другим Кораблям отыщи, отче, кормчих – Пимена, да Германа, да Иосифа, и для того возвращаю тебе твой язык.
Игнатий нашёл кормчих – дьякона Пимена, старца Германа прозвищем Коровка и чернеца Иосифа Сухого. Кормчие были последними соловецкими остальцами, что чудом уцелели в сокрушённой обители. Теперь они должны были повторить соловецкую страсть каждый на своём Корабле.
Для своего Корабля дьякон Игнатий назначил Рождественскую обитель на Палеострове, стоящем среди озера Онего, точно Соловки среди Гандвика. Игнатию служил повенецкий житель Омелий, сын Иванов; он собрал по онежским погостам две тысячи человек и привёл их к Игнатию. Чёрный дьякон сотоварищи захватили обитель Палеострова и стали ждать гонителей. Когда стрельцы олонецкого воеводы подступились к Палеострову, как это было на Соловках, Игнатий с людьми закрылся в церкви и запалил храм. Вот тогда из дыма и пламени на Палеострове вырос первый Корабль и всплыл к облакам. Это случилось через одиннадцать лет после гибели Соловков.
А вскоре вслед за Кораблём Игнатия из пустыни на Берёзовом наволоке Кольского присуда вырос и всплыл к облакам второй Корабль – Корабль кормчего Пимена. В нём в вертоград отправилась тысяча человек.
Кормчий Игнатий не взял на свой Корабль Омелия Повенецкого, а велел ему плыть на Корабле кормчего Германа. Через год Омелий собрал Герману ещё тысячу человек. Воинство Омелия и Германа погрузилось в ладьи и вновь захватило Палеостров, где власти только-только отстроили сгоревшую обитель. Омелий организовал оборону. Стрелецкие командиры дождались, пока воды Онего покроются льдами, и пошли на приступ Палеострова, прикрываясь возами с горящим сеном. Но мятежники вморозили в лёд косы-горбуши, а со стен обители разили врагов из пищалей. Потеряв многих убитыми, стрельцы ворвались в монастырь. Омелий, Герман и защитники обители затворились в храме и подожгли себя. Так в небо всплыл третий Корабль, Корабль кормчего Германа Коровки.
На земле остался четвёртый кормчий – Иосиф Сухой. Он прятался от властей пять лет, и, наконец, собрал восемь сотен верных сподвижников в Строкиной деревне близ Пудоги. Огородив деревню, как положено для создания Корабля, Иосиф дождался стрельцов и запалил дома с людьми. Четвёртый корабль отплыл к незримым причалам небесных Соловков.
Авдоний видел его своими глазами. Огромный огонь стоял столбом, и в нём истаивала бревенчатая домина, а сквозь рёв пламени слышалось пение душ, теряющих плоть, и жгуты дыма свились над пожарищем в громадный Корабль, увенчанный горой клубящихся парусов. Эта яростная красота навек замрежила душу Авдония. Но тогда он был ещё отроком; матушка схватила его с сестрёнкой за руки и побежала к Кораблю, но не успела – их переняли стрельцы. Душа Авдония уплыла в небо, а плоть осталась на земле. И сейчас, через девятнадцать лет, облик этой плоти уже был страшен. Куда пропал белоголовый мальчик? Вместо него по юдоли брёл рослый поломанный мужик, костлявый от голода и в рубцах от плетей, косоплечий после дыбы, с выбитыми зубами, с повязкой, закрывающей выжженный на пытке глаз.
По затоптанным, забитым мокрой глиной ступеням из лиственничных плах раскольники, лязгая железом, медленно поднимались по Прямскому взвозу. Посередине взвоз был перегорожен стройкой – здесь артель Сванте Инборга возводила проездную башню. Шведы уже выложили из кирпича стены нижнего яруса, подпоры к устоям и две арки – большую и малую. Строители столпились на стене, оставив работу: пленные каролины молча смотрели на пленных русских. Вереница оборванных раскольников в оковах и служилых с мушкетами текла сквозь проход в основании башни.
На Софийской площади гомонил базар: торговали с возов, лотков и прилавков. Тоболяки оглядывались на ссыльных, понижали голоса и в смущении прятали товары, чтобы не искушать и не дразнить голодных и несчастных. Но раскольники не крестились на Софийский собор, не смотрели на сытное и щедрое торжище. Житейский мир был для страстотерпцев уже словно за невидимой стеной, и не только из-за цепей и стражи.
– Всё, братья, возрадуйтесь, – негромко сказал Авдоний. – К порогу царства божия пришли. Здесь до спасения рукой подать. Слава тебе, господи!
– Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! – нестройно отозвались раскольники.
Толстая торговка нерешительно приблизилась к стражнику – служилому Федьке Матюхину. Федька нахмурился, останавливая бабу взглядом.
– Исповедников ведёте, Федя? – заискивающе спросила торговка.
– Еретиков, тётя Анфиса.
Тётка протянула калач.
– Сунь там им кому, тебе зачтётся.
Федька сердито взял калач и бросил в грязь раскольникам под ноги.
– Стервец ты, Федька, – в сердцах сказала торговка. – Я Кузьме-то Филиппову скажу, чтобы он Глашку за тебя не выдавал.
– Иди отсюда, Фиска! – топорща усы, рявкнул полковник Чередов.
Раскольник Нефалим, скованный вместе с Авдонием, наклонился, поднял калач, обтёр от грязи и спрятал за пазуху.
Ссыльные и служилые стояли у Святых ворот Софийского двора, ожидая, когда им разрешат войти. Ссыльных раскольников, которых пригоняли в Тобольск, обычно помещали в архиерейские казематы.
В это время на высокое крыльцо архиерейского дома вышли Ремезов и митрополит Иоанн. Владыка опирался на посох, а Семён Ульянович держал под мышкой бумажный свиток. Ремезов приходил к митрополиту обсудить столпный храм, который построят над Прямским взвозом рядом с Приказной палатой. Семён Ульянович придумал сооруженье на пять ярусов, два нижних – четверики, потом восьмерики, верхний – под звоны, и шатёр с маковкой.
– Ты ведь знаешь, Семён Ульянович, я Киевом воспитан, – говорил митрополит. – Так что тело храма мне нравится, но узорочье – уволь. Вся эта нарышкинская вертлявость, которую ты на Приказной палате налепил, – не для церкви. В Москве – дикость азиатическая, она с духом веры несогласна. В облике храма должна быть плавная волнительность, словно душа взлетает в умилении. Образ – облако, а не кудри гороховые. Московские храмоделы, знаешь, похабную тряску изображают – прости господи, на какую срамоту мысли наводят. Потому всё шутовство ты убирай. А переходы от четверика к восьмерику мне понравились, где угол с глухой стеной волютой соединён.
– Кем соединён? – не понял Ремезов.
– Завиток каменный, который ты нарисовал, называется волюта.
– Перечерчу по-новому, – согласился Ремезов.
С высоты крыльца они увидели, что служилые ведут от Святых ворот к архиерейскому дому толпу скованных раскольников. Ссыльные еле волочили ноги, кто-то стонал, кто-то кашлял, кто-то бубнил молитву.
– Вот и строители тебе прибыли, – сказал Иоанн.
Ремезов рассматривал раскольников и хмурил кустистые брови.
– Почто их на Софийский двор гонят, владыка? Держали бы в остроге на Воеводском дворе, где воры сидят и всякий сброд.
– На святой земле авось покаются.
Ремезов недоверчиво хмыкнул.
– До нас лишь те доходят, кто из булата откован. Такие не каются.
– Все каются, – вздохнул Иоанн.
Немощный владыка, опираясь на посох, начал боком осторожно спускаться по ступенькам крыльца, и Ремезов поспешил за ним и поддержал под руку – он был старше Иоанна, однако куда крепче.
Полковник Васька Чередов, увидев митрополита, остановил ссыльных возле небольшой звонницы с шатром на столбах. Под шатром на брусе косо висел колокол с отбитым ухом – тоже ссыльный из Углича.
– Владыка сибирский сейчас благословлять будет, – негромко сказал Чередов раскольникам. – Кто пасть раззявит – ночью забью.
Раскольники угрюмо оглядывались по сторонам. Никонианский оплот… Круглые белые апсиды Софийского собора; голбцы на могилах у алтаря; святые ворота с надвратной церковкой; бревенчатые братские кельи, над кровлей которых торчат зубчатые башни Гостиного двора; крепкие амбары – чернецы таскают туда мешки из телеги; конюшня; мостовая из деревянных торцов; каменный архиерейский дом на высоком подклете… Монах ключом открывает окованную дверь подклета под крыльцом – дверь в каземат.
Авдоний смотрел на сибирского митрополита, еле сползающего по ступеням крыльца. Распущенное старческое брюхо натягивает рясу, мантия волочится по лестнице, клобук трясётся, панагия и крест на цепях – будто насмешка над цепями ссыльных. Разве этот слабый старик ради своей веры выдержал бы то, что претерпел он, Авдоний? Так неужто старик ближе к богу? Так неужто начальник раскольникам – этот старик, а не он, Авдоний? В его груди заворочалась бесовская ревность. Болезненный жар побежал по рёбрам. Авдоний уже не знал, чего ему хочется больше: унизить владыку? Испытать верность своих братьев? Или чтобы его потом избили служилые? Побои давно уже вросли в судьбу, заменив собой былые удовольствия, и без боли Авдонию было как без соли. А власть над болью раздувала гордыню.
– Смотрите, братие, колокол угличский! – хрипло произнёс Авдоний. – Вот он, первоссыльный сибирский! Всем нам отец земной!
– Тоже за голос правды мученик, значит, – сказал Нефалим.
Сто двадцать лет назад этот колокол висел на колокольне Спасского собора в Угличе. Пономарь Федька Огурец видел с колокольни, как злодей полоснул ножом по горлу царевичу Димитрию. Огурец ударил в набат. Дьяк Битяговский с сыном кинулись выламывать дверь собора, чтобы остановить тревогу, но было поздно. Мятеж полыхнул по Угличу. Угличане растерзали всех, кого заподозрили в убийстве царевича. Правитель Борис Годунов двинул в Углич войско. Буянов схватили и судили. Одних казнили, других отправили в Сибирь. Покарали и колокол. Его сбросили с колокольни, высекли плетями, отрубили ему ухо и обрезали кожаный ремень-татаур, отняв гневный язык. Ссыльные угличане везли колокол по рекам, а потом тащили его на себе через горы. В то время Верхотурья и Бабиновской дороги ещё не было. От реки Вишеры угличане брели по урманам до реки Лозьвы и дальше – до Пелымского острога. От Пелыма на плоту колокол поплыл в Тобольск. Здесь ему и суждено было на торгу отбивать часы. Но слишком злой у него был голос, и медного мятежника перенесли на Софийский двор.
Владыка Иоанн приближался к раскольникам, служилые сдёрнули шапки, но Авдоний повернулся к звоннице с колоколом и встал на колени.
– Ему Аввакум кланялся, и нам заповедано, – сурово сказал Авдоний и в земном поклоне ткнулся лбом в мокрый деревянный торец вымостки.
Нефалим тоже отвернулся от владыки, встал на колени и склонился перед колоколом. Зазвенели оковы: братья Пагиил, Елиаф, Сепфор, Навин друг за другом опускались на колени и кланялись звоннице.
Семён Ульянович заметил, кто был зачинщиком непокорства: кудлатый одноглазый мужик с бешеной рожей. Служилые растерялись, не зная, на кого смотреть, на кощунников или на митрополита. Иоанн уже поднял руку для благословения, но все остальные раскольники в лязге цепей, нестройно топчась, обратились лицами к звоннице, а к владыке – драными спинами армяков, и осели на колени, крестясь на угличский колокол.
– Встать, собаки! – зарычал Васька Чередов. – Служилые, подымай их!
Служилые бросились к раскольникам, принялись хватать за вороты, за ошейники и под мышки, потащили вверх, ставя на ноги, но раскольники, не сопротивляясь, валились обратно, словно тряпичные.
– Тычками помогай! – крикнул Чередов и с силой саданул ближайшего коленопреклонённого раскольника сапогом в рёбра.
Служилые пинали ссыльных в тощие бока и плечи, били по загривками прикладами ружей. Раскольники закрывались руками. По всему Софийскому двору иноки, служки, сторожа и конюхи таращились на избиение ссыльных.
– Слава тебе, господи! – с мученическим упоением вскрикивали раскольники в ответ на удары. – Слава тебе, господи! Слава тебе, господи!
– Останови, Василий Парфёныч! – морщась, приказал Иоанн.
Раскольники корчились на торцах, хрипели и отплёвывались. Ремезов шевелил бородой от ненависти то ли к мучителям, то ли к страдальцам – он ещё сам не понимал, кто из них более предан сатане. Служилые отступились, тяжело дыша, поправляли пояса и ружья.
Иоанн смотрел на распростёртые тела с тихим осуждением. Это еретики гневят бога. Спорить с матерью-церковью – грех. И раскольники видят зло не там, где оно гнездится. Зло – в той силе, которая сама довлеет над церковью, великая и гнетущая, словно грозовая туча над нивой. Но прение с этой силой бессмысленно и самоубийственно. А терпеть страсти ради мнимой правды – значит наводить морок на ясный день и лгать своей пролитой кровью.
– Не хотят – и не надо, – устало сказал Иоанн. – Гони их в каземат.
Авдоний, шатаясь, медленно поднялся на ноги. Он растирал по морде кровь из разбитого носа. Семён Ульянович изумился надменной ухмылке этого отчаянного мужика. Авдоний торжествовал, что его названные братья не заплежили у стоп никонианских тиронов, не оробели пред сибирским Каиафой. Да, он возведёт братьев на свой Корабль – се уже истина.
Глава 4
Свыше уготовано
Матвею Петровичу было жарко и душно. Эх, напрасно он напялил соболью шубу, ноябрь – не зима даже в Тобольске, а в школе фон Вреха, где истопник метал дрова в печь, как сатана в аду, совсем можно было свариться заживо. Матвей Петрович отдувался и вытирал платком мокрый лоб. И не встать, чтобы раздеться: неловко прерывать серьёзное дело – екзамен.
Народу в небольшой горнице набилось, как в церкви на Пасху. За длинными столами на общих скамейках сидели два десятка разновозрастных мальчишек, перепуганных и несчастных, – ученики. Перед ними возвышался Григорий Ильич Новицкий – учитель. Он был в потрёпанном казачьем камзоле и – по торжественному случаю – со шпагой; в ухе болталась медная серьга. За спиной Новицкого у стены чинно выстроились три попечителя: капитан Табберт, полковник Кульбаш и ольдерман капитан Курт фон Врех – все в мундирах, в париках, со шляпами и при шпагах. Табберт слушал с весёлым любопытством, Кульбаш сохранял недовольный вид, а фон Врех умильно улыбался детям. Матвей Петрович в своей шубе громоздился в углу на лавке, рядом торчал Дитмер. За открытой дверью класса толпились шведы и русские – это отцы учеников пришли посмотреть на испытание сыновей.
– Хто помазув цара Савула на царствыэ? – спрашивал Новицкий – Выдповыдай мэни, Гэльмут.
– Самуил, – вставая, сказал толстый и неуклюжий Гельмут.
– Правыльну выдповыдай, – строго поправил Новицкий.
– Саула помазать есть пророк Самуил, – по-русски ответил Гельмут.
– Добре. Сидай. Чому Савул осэрчал на Давыды? Эгорый выдповыды.
– Я не выучил, господин учитель, – неохотно поднимаясь, признался конопатый русоволосый мальчишка. – Меня батька к деду гонял.
В толпе родителей кто-то возмущённо засопел и завозился.
– Худо, Эгорый! Ти позорыш шкилы прэд господыном губэрнатором. Пысле екзамэна встанэшь колынами на горох! Алэксий, выдповыдай.
– Давид был праведный, а царь Саул возгордился.
– Сидай, Алэксий, добре. За що господь дал Соломону царствые пысле Давыды? Лудвыг, выдповыдай.
– Соломон обещать хранить вера! – вскакивая, крикнул бойкий Людвиг.
Табберту эта школа казалась делом сразу и героическим, и комическим, как раз в духе напыщенного Курта: шведы и русские, и ныне ещё военные противники, совместно обучают своих чад опыту давно исчезнувших евреев. Странно было слушать про знойное и далёкое царство Израилево здесь, в Тобольске, когда за окном на поленницах лежал ранний сибирский снег.
– Достаточно, Григорий Ильич, – не выдержал Гагарин, обмахиваясь платком. – Умучил уже парнишек!
– Екзамен закончив, – объявил Новицкий.
Фон Врех выступил вперёд и с ласковой улыбкой захлопал в ладоши.
– Дети! – по-русски сказал он. – Всем кланяться господин губернатор и бежать играть, где двор!
Мальчишки, грохоча лавками и толкаясь, полезли из-за столов, быстро кланялись Матвею Петровичу и кидались в дверь, распихивая своих и чужих родителей. Новицкий еле успел поймать за плечо конопатого Егория.
– На горох, Эгорый! – напомнил он. – Дэсять разыв прочитаэ «Отче наш», тильки тоды йди гуляты.
Егор печально побрёл в дальний угол за печь, где на полу был насыпан сушёный горох, встал на колени лицом к стене и быстро забубнил молитву.
– Вы иметь удовольствие, герр губернатор? – добродушно и лукаво спросил фон Врех, разводя руками, словно после карточного фокуса.
– Хорошая школа, Врех, молодец, – пропыхтел Гагарин, поднимаясь.
– Мы Священну гишторию учим, Книгу Царствый одолэли, – сообщил Новицкий. – Сэ наставлэниэ о пагубе ыдолопоклонства.
– Оно и верно в наших палестинах, – кивнул Гагарин. – Ефимка, подай.
Дитмер с лёгким вежливым поклоном протянул фон Вреху тонкую печатную книгу, а на ней – матерчатый кошель.
– Сто рублей от меня на обзаведение, – пояснил Матвей Петрович. – Видел я, один парнишка у тебя в лаптях. Купи ему сапоги. И букварь возьми.
Букварь у Матвея Петровича был самый хороший – иеромонаха Кариона с московского Печатного двора. Матвей Петрович в дедовском нетерпении купил его для графа Гаврюшки, хотя Гаврюшка дорос бы до азбуки только года через четыре. Однако Дашка, поганка, написала отцу, что в Сибирь ни за что не поедет и Гаврюшку не привезёт, и Матвей Петрович, вздохнув, решил передарить букварь школе фон Вреха. Чего добру пропадать?
– Букварь тебе Ремезовы могут перерисовать, будет сколько надо штук, – добавил Матвей Петрович. – Всё одно Ульянычу делать нечего, только меня зазря тиранит своими башнями. Пойдёмте на улицу, тут не продохнуть.
– Возьмите, Григорий, – фон Врех передал букварь Новицкому.
Гагарин, Дитмер, фон Врех и Кульбаш друг за другом скрылись в сенях. Конопатый Егорий добарабанил в углу десятую молитву и кинулся вон из горницы. В опустевшем классе остались только Новицкий и Табберт.
– Господин Новицкий? – по-русски спросил Табберт, снимая треуголку.
– Господин Йоган Табберт, верно? – по-немецки ответил Новицкий. – Господин фон Врех предупредил меня, что вы желаете поговорить.
– Вы знаете язык? – удивился Табберт.
– Я дворянин и полковник, – Новицкий положил руку на эфес шпаги. – У гетмана Мазепы я не раз выполнял дипломатические миссии в Варшаву к королю Августу и королю Станиславу. При дворе и выучился.
– А откуда ваше знание Священной истории?
– Киевский коллегиум. Это наш университет.
Потрескивала печь. С улицы были слышны вопли мальчишек.
– Что ж, приятно познакомиться с образованным человеком, – сказал Табберт. – Курт объяснил вам, чего я хотел?
– Да. Я представлю вас местному зодчему Семёну Ремезову. Это именно тот человек, который вам нужен, господин Табберт.
– Король Карл за храбрость пожаловал меня дворянством и фамилией фон Страленберг, но для вас я просто Иоганн. Будем друзьями.
К Ремезову Новицкий и Табберт отправились, когда уже стемнело. На городских заставах служилые вытаскивали рогатки, чтобы преградить въезды в Тобольск из леса. Тонкий голубой снег жёстко сиял под луной, и улицы сами себя освещали. За чёрными заплотами подворий лаяли спущенные с цепей собаки. Кое-где застрекотали трещотки ночных сторожей. Затеплились слюдяные окна домов. Столбы белёсых дымов из печных труб поднимались в яркую, тёмную, сочную синеву. Табберт рассматривал созвездия сибирского небосвода – косматые, огромные и дикие, словно древние мамонты.
Калитку открыла Айкони – работница Ремезовых. Она испугалась двух высоких мужчин в необычных шапках-треуголках, но тот мужчина, который был с усами, белозубо улыбнулся, и Айкони успокоилась. Она провела гостей в мастерскую Семульчи – так Айкони переназвала Семёна Ульяныча.
Табберт удивился, увидев рабочую горницу Ремезова – без привычных русских сеней, длинную, с косящатыми окошками на все четыре стороны и с узкой голландской печью. Гости обтопали ноги от снега и повесили кафтаны на деревянные гвозди, вбитые между стёсанных брёвен. В клювах железных светцов горели смолистые сосновые лучины. За дальним столом на лавке сидел Семён-младший и шлифовал доску для иконы. Доска была покрыта левкасом и блестела, а Семён тёр её рублеными стеблями хвоща.
– Вэчир добрий, Сэмэн, – сказал Новицкий. – То капытан Табберт, швид. Вон до Вульяныча зъявылся, у нього справа до твово батьки.
Табберт по-военному поклонился, одёргивая мундир.
– Батюшка на посаде рыщет, – ответил Семён, разглядывая Табберта.
– Скоро вертаэ?
– Кто ж знает? Петька, брат мой, где-то пропал. Пока батюшка найдёт его, пока ухи ему оборвёт…
– Ну, мы его пожидаэ пока… Вы пошукайте по книгам, Йоган. А у мэнэ до всих вас, Рэмэзов, заданье.
Новицкий сел рядом с Семёном и выложил на стол букварь Гагарина.
В горницу с охапкой дров вошла Айкони, высыпала поленья на пол, открыла у печи дверку устья и опустилась рядом на половичок, как в чуме подле очага. Из сумочки на поясе она достала лоскут с иглой и мешочек с разноцветным бисером. Бисер ей давала Ефимья Митрофановна, и Айкони обшивала рукавички и ленты для украшения. Ей нравилось это занятие.
– Друкарни тут нэма, так сэй буквар пэрэчертати бы вот руки надобно с малеванками тож, – объяснял Семёну Новицкий.
Семён полистал букварь, изучая картинки.
– Знаю этот букварь, Григорий Ильич. На Москве Карион Истомин печатает. Думаю, батюшка заказ примет. Это нам с Леонтием по силам.
– Дэсять штук бы для школы. Не задаром, Сэмэн, за то швиды сплатити.
В мастерской вдоль стен стояли сундуки, в простенках – поставцы, забитые большими самодельными книгами, свитками чертежей, кожаными и берестяными коробами для бумаг. Всюду были натыканы глиняные чашки и стеклянные баночки с маслами и красками, ступки, туески, стаканы с ножами и кистями. На полках, где придётся, лежали всякие диковины. Табберт брал в руки, вертел и рассматривал кусок пористой мамонтовой кости, рукоять меча – судя по всему, китайского, потому что у монголов и бухарцев были только сабли, обломок коралла, какой-то древний железный диск с непонятными письменами, окаменевшую раковину, загнутую в спираль, острые и гладкие «чёртовы пальцы», разные минералы: Табберт узнал друзу хрусталя, пупырчатый желвак самородной меди, кристалл соли, жирный на ощупь булыжник каменного угля, скол бурого агата с радужным изломом. Табберт понял, что знакомство с Ремезовым может принести ему большую пользу.
Новицкий разговаривал с Семёном о букваре, забыв о спутнике. Табберт взял с полки странную бронзовую бляху, покрытую чёрствой окалиной. На бляхе была изображена голова медведя с двумя лапами у носа. Табберт подошёл к Айкони, присел на корточки и на ладони показал бляху девчонке.
– Твой народ делать? – спросил он по-русски. – Что есть это?
Айкони испугалась, глядя на гостя снизу вверх. Табберт улыбнулся и, успокаивая, погладил девчонку по голове, как собачку. Он знал, что местные дикари называются остяками. Русские иногда берут их в услужение.
– Ты остяшка, да? – спросил Табберт.
С дикарями надо обращаться как с детьми. Он ласково вынул из рук Айкони вышивку и с преувеличенным восхищением потрогал пальцем бисер.
– Отшень красив узор, – сказал он. – Ты хороший умелец. На твоё.
Он протянул вышивку обратно Айкони и снова показал бляху.
– Явун-Ика, медведь-старик, – тихо произнесла Айкони и от смущения ненадолго прикрыла вышивкой лицо.
Довольный собою, Табберт поднялся, взял с полки хрупкий китайский веер с журавлями и розовыми цветами вишни и напоказ для Айкони начал томно обмахиваться, как дама, закатив глаза и открыв рот. Айкони смотрела на него во все глаза, не понимая, что делает этот большой усатый человек. Табберт положил веер и взял страусиное перо, сунул его за ухо и горделиво подбоченился, изображая лихого ухажёра. Айкони поняла, что с ней играют, и неуверенно заулыбалась. Она подумала, что высоченный усач, похоже, вовсе не страшный, а добрый и смешной. Айкони была удивлена, что её веселят. Наверное, она очень понравилась этому мужчине. А Табберт снял с гвоздя на стене ржавый арабский шлем с чеканной вязью по ободу, напялил, скорчил зверскую харю и, оскалившись, зарычал. Айкони тихо засмеялась, уже почти влюблённая в великана. Разве настоящие звери так рычат? Так рычат щенята, которые думают, что они в тайге самые свирепые и дикие!.. Табберт вытащил из-под короба порванный шаманский бубен и похлопал им себе по макушке. Айкони не выдержала и снова спрятала лицо за вышивкой. Разве бубном бьют по голове? Бубен поёт под колотушкой шамана, и надо уметь ею стучать! Конечно, великан знает всё правильно, однако показывает всякие потешные несуразности, чтобы ей, Айкони, радостнее было жить!..
Айкони хотелось, чтобы Табберт и дальше забавлял её, но вдруг хлопнула дверь, и в горницу в клубах пара вошёл старый Семульча. Табберт убрал бубен на место и развернул плечи, готовясь к встрече с Семульчой, но успел подмигнуть Айкони и ещё раз погладил её по голове своей широкой ладонью. Волна блаженства потекла по Айкони, будто горячая вода.
– Еле разыскал Петьку, – шаркая ногами по тряпке на полу, сообщил Ремезов. – За Курдюмкой с девками забаловался. Так ему по шее врезал – шапка чуть за Иртыш не улетела… Что за гости у нас?
Ремезов придирчиво сощурился на Табберта.
Взволнованная Айкони не пыталась понять, о чём эти мужчины говорят при знакомстве. Она внимательно наблюдала за Таббертом. Он настоящий князь, это точно! Он не испугался старого Семульчу, который всегда был сердитый и крикливый. Он остался прямым, как копьё, спокойным и полным достоинства! И Семульча признал величие князя: согнал со своего места сына и усадил князя напротив себя, где раньше сидел тот грустный мужчина с серьгой в ухе. Семульча разговаривал с князем как с равным себе и даже слушал его, а ведь Семульча никого не считал равным и никого не слушал!
Семён-младший попрощался с Новицким, тихонько забрал армяк и ушёл из мастерской, а Ремезов увлёкся разговором с Таббертом. На столе перед Ремезовым Табберт разложил мятую тетрадь с зарисовками тех изображений, которые встретил на скале, когда их гнали из Вятки в Сибирь.
– Я рисовать река Вищер, – пояснял Табберт.
– Вишера! – ревниво поправил Ремезов. – Это писаница. Мне брехали про тамошний Писаный камень, но сам-то я не бывал в тех краях.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?