Текст книги "Русские лгуны"
Автор книги: Алексей Писемский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
IV
Друг царствующего дома
Честолюбие так же свойственно женским сердцам, как и мужским. Тетка моя, Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого женерозного[3]3
Женерозного – благородного (франц.).
[Закрыть] чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видывал величественнее, громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы: прямой греческий нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка, густые серебристые в пуклях волосы, полный, но не обрюзглый еще стан, походка грудью вперед; словом, как будто бы господь бог все ей дал для выражения ее главного душевного свойства.
Мавра Исаевна, как можно судить по ее здоровой комплекции, чувствовала большую наклонность к замужеству; но единственно по своему самолюбию осталась в самом строгом смысле девственницею и ни разу не снизошла до вульгарной любви к какому-нибудь своему брату дворянину, единственною страстью ее был и остался покойный государь Александр Павлович. Когда после 12-го года он объезжал Россию, она видела его в маленьком уездном городке из окон своей квартиры.
– Он проехал в коляске, блистающий красотой и милосердием, и судьба сердца моего была решена навек, – говорила она прямо и откровенно всем.
В двадцать четвертом и двадцать пятом годах Мавре Исаевне случилось быть по делам в Петербурге. Она видела петербургский потоп, видела государя, задумчиво и в грусти стоявшего на балконе Зимнего дворца. Она сама жила в это время на Васильевском острове, потеряв все свое маленькое имущество. Из особенно устроенной комиссии ей было предложено вспомоществование.
– Позвольте узнать, из каких это сумм? – спросила она раздававшего чиновника.
– Из сумм государственного казначейства, – отвечал тот.
Мавра Исаевна сделала гримасу презрения.
– Я подаяние могу принимать только от моего бога и государя, – проговорила она и не взяла денег.
Видела Мавра Исаевна и 14 декабря; на ее глазах (она жила тогда уже в Семеновском полку) солдаты вышли из казарм и возвратились туда. В тот же день вечером (поутру она немножко притрухивала выходить из квартиры) она встретила Орлова, проехавшего с своими кавалергардами. Около этого же времени Мавра Исаевна по просьбе одной своей знакомой ездила к ее дочери в Смольный монастырь. Начальница его, оказавшаяся землячкой Мавры Исаевны, очень ласково приняла ее и, видя, что эта бедная провинциалка все расспрашивает о царской фамилии, пригласила ее на одно из торжественных посещений Марьи Федоровны. Чтобы лучше было видеть, она поставила Мавру Исаевну около главного входа, через который императрица должна была проходить. Мавра Исаевна поклонилась государыне глубоко, но с достоинством; та, по обычной своей любезности, отвечала ей доброй улыбкой и легким наклонением головы.
Все эти случаи, не особенно знаменательные, подействовали, однако, странным образом на воображение пятидесятилетней девицы: она стала считать себя окончательно связанною с царствующим домом и, проживая потом лет тридцать в деревне, постоянно держала около себя воспитанниц, которых единственною обязанностью было выслушивать различные ее фантазии на эту тему; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно Мавра Исаевна называла их, когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно однообразное свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с должным удовольствием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука, и, наконец, они начинали делать своей благодетельнице такие грубости, что она поневоле должна была расставаться с ними. В последние годы жизни Мавры Исаевны пошло еще хуже. Из соседних дворянок, приказничих, мещанок жить к ней никто даже и не шел.
Она принуждена была входить в переписку с начальницами разных монастырей, приютов, ездить к ним, подличать перед ними, делать им подарки, чтобы они уделили ей хоть какой-нибудь отросток из своего богатого питомника; но и тут счастья не было: первый взятый ею отпрыск вдруг оказался в таком положении, что Мавра Исаевна, спасая уже свою собственную честь, поспешила ее отправить поскорее обратно в заведение.
Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян богомолка Фелисата Ивановна. Мавра Исаевна сама про нее говорила, что эту девицу ей бог послал. На глазах автора Фелисата Ивановна в глухую полночь, в тридцать градусов мороза, бегала для своей благодетельницы в погреб за квасом; и подобная привязанность оказалась потом непрочною: чрез какой-нибудь год стало заметно, что между Маврой Исаевной и Фелисатой Ивановной пошло как-то нехорошо.
Раз мы ужинали. Тетушка с своей обыкновенною позой, я – всегда ее немножко притрухивающий, и Фелисата Ивановна. Последняя сидела с крепко сжатыми губами и с неподвижно сложенными руками; есть она давно уже ничего не ела ни за обедом, ни за ужином.
– Славный хрусталь! – имел я неосторожность сказать.
– Да, это хрусталь петербургский! – отвечала Мавра Исаевна, кинув почему-то взор презрения на Фелисату Ивановну. Слова Петербург, петербургский всегда поднимали в ней самолюбие и как будто бы давали шпоры этому ее чувству.
– У меня бы его было человек на сто, как бы не эта госпожа, – прибавила она, указывая уже прямо глазами на Фелисату Ивановну.
Тонкие губы той еще более сжались.
– Я, кажется, у вас еще ничего не разбила! – возразила она тихо, шипящим голосом.
– Ты разбила у меня то, что дороже было для меня всего в жизни, – стакан, который подарила мне императрица Мария Федоровна.
– Какой уж это стакан императрицы – стаканишко какой-то!
Мавра Исаевна вся побагровела.
– Молчать! – крикнула она.
Фелисата Ивановна действительно разбила какой-то стаканишко, на котором была отлита буква М и который Мавре Исаевне вдруг почему-то вздумалось окрестить в подарок императрицы.
– Как то случилось, – продолжала она, обращаясь с некоторою нежностью ко мне, – тогда я познакомилась в Петербурге с генеральшей Костиной. «Марья Ивановна, говорю, на что это похожи нынешние девицы? Где у них бог?.. Где у них манеры? Где уважение к старшим?» – «Душенька, говорит, Мавра Исаевна, позвольте мне слова ваши передать императрице». – «Говорите», – говорю. Только вдруг после этого курьер ко мне, другой, третий: «Императрица, говорят, желает, чтобы вы представились ей…» Я еду к Костиной. «Марья Ивановна, говорю, я слишком высоко ставлю и уважаю моих государей, чтобы в этом скудном платье (Мавра Исаевна при этом взяла и с пренебрежением тряхнула юбкою своего платья) явиться перед их взоры!» Но так как Костина знала весь этот придворный этикет, «Мавра Исаевна, говорит, вы не имеете права отказаться, вам платье пришлют и пришлют даже форменное». – «А, форменное – это другое дело!»
Я нарочно закашлял, чтобы скрыть свои мысли.
– Какое же это форменное? – спросил я.
Мавра Исаевна прищурила глаза.
– Очень простенькое, – отвечала она, – черное гласе, на правом плече шифр, на рукавах буфы, опереди наотмашь лопасти, а сзади шлейф… Генеральша Костина тоже в гласе… на левой стороне звезда, на правой лента через плечо… Императрица приняла нас в тронной зале, стоя, опершись одной рукой на кресло, другой на свод законов. «Вы девица Исаева?» – «Точно так, говорю, ваше величество». Она этак несколько с печальной миной улыбнулась. «Скажите, говорит, за что вы порицаете моих детей?» (Она ведь всех воспитанниц своих заведений называла детьми, и точно что была им больше чем мать…) «Ваше величество, говорю, правила моей нравственности вот в чем, вот в чем, вот в чем состоят». Императрица пожала плечами. «Но как же, говорит, скажите, как вы могли так хорошо узнать моих девиц?» – «Ваше величество, говорю, мне нельзя этого не знать, я имею тут дочь… Мне, как матери и другу моей дочери, нельзя этого не знать».
– Какой дочери? – воскликнул я.
У Фелисаты Ивановны ее тонкий рот раскрылся почти до ушей.
– Да, дочери, – отвечала Мавра Исаевна спокойно.
– Кто же отец вашей дочери? – спросил я.
– Странно спрашивать, – отвечала Мавра Исаевна.
На этом месте Фелисата с умыслом или в самом деле не могла удержаться, но только фыркнула на всю комнату.
Мавра Исаевна направила на нее медленный, но в то же время страшный взор.
– Чему ты смеешься? – спросила она ее каким-то гробовым тоном.
Фелисата Ивановна молчала.
– Чему ты смеешься? – повторила Мавра Исаевна тем же тоном.
– Да как же, матушка, какая у вас дочь! – отвечала, наконец, Фелисата Ивановна.
– А такая же… костяная, а не лычная, – отвечала Мавра Исаевна по-прежнему тихо, но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое море злобы. – Я моих детей не раскидала по мужикам, как сделала это ты!
Фелисата Ивановна покраснела. Намек был слишком ядовит, она действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему мужичку.
– Не было, сударыня, у меня никаких детей, – возразила она, – и у вас их не было… Вы барышня… Вам стыдно это на себя говорить.
– А вот и было же!.. На вот тебе! – сказала Мавра Исаевна и показала Фелисате Ивановне кукиш.
– Где ж ваша дочь теперь? – спросил я, желая испытать, до какой степени может дойти фантазия Мавры Исаевны.
– Не беспокойтесь, она умерла, – отвечала она с заметною ядовитостью, – а если б и жива была, не лишила бы вас наследства. У ее отца слишком было много, чем ее обеспечить… О мой маленький кроткий ангел! – воскликнула нежным и страстным голосом старушка. – Как теперь на тебя гляжу, как лежала ты в своем маленьком гробике, вся усыпанная цветами, я стояла около тебя и не плакала. Его не было… Ему нельзя было приехать…
На этих словах Мавра Исаевна вдруг вскочила из-за стола, встала перед образом и всплеснула руками.
– Господи, упокой его душу и сердце и помяни его в сонме праведников своих!.. – зашептала она, устремляя почти страстный взор на иконы.
Мы с Фелисатой Ивановной тоже вскочили, пораженные и удивленные.
Старуха молилась по крайней мере с полчаса. Слезы лились у нее по щекам, она колотила себя в грудь, воздевала руки и все повторяла: «Душу мою, душу мою тебе отдам!» Наконец, вдруг гордо обернулась к Фелисате Ивановне и проговорила: «Пойдем, иди за мной!» и мне, кивнув головой, прибавила: «Извини меня, я взволнована и хочу отдохнуть!» – и ушла.
Фелисата Ивановна последовала за ней с опущенными в землю глазами.
Я долго еще слышал сверху говор внизу и догадался, что это распекают Фелисату Ивановну, потом, наконец, заснул, но часов в семь утра меня разбудил шум, и ко мне вошла с встревоженным видом горничная.
– Пожалуйте к тетушке, несчастье у нас.
– Какое?
– Фелисата Ивановна потихоньку уехала к родителям своим.
Я пошел. Мавра Исаевна всею своей великолепной фигурой лежала еще в постели; лицо у нее было багровое, глаза горели гневом, голая ступня огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла.
– Фелисатка-то мерзавка, слышал, убежала, – встретила она меня.
Я придал лицу моему выражение участия.
– Ведь седьмая от меня так бегает… Отчего это?
– Что же вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет еще таких много.
– Разумеется! – проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым тоном.
– Вам гораздо лучше, – продолжал я, – взять в комнату вашу прежнюю ключницу Глафиру (та была глуха на оба уха и при ней говори, что хочешь, – не покажет никакого ощущения)… Женщина она не глупая, честная.
– Честная! – повторила Мавра Исаевна.
– Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна.
– Будет! – согласилась Мавра Исаевна.
Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была дура, что ничего не понимала.
– Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость.
– Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный.
– Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков.
Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить.
– Все они будут бывать у вас, развлекать вас, – говорил я, помышляя уже о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской, но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала меня душить невыносимо. – А теперь позвольте с вами проститься, – прибавил я нерешительным голосом.
– Прощай! Бог с тобой! – отвечала Мавра Исаевна. Ей в эту минуту было не до меня: ей нужна была Фелисатка, которую она растерзать на части готова была своими руками. Дома я нашел письмо от Фелисаты Ивановны, которым она хотела объяснить передо мной свой поступок. «Мне, батюшка Алексей Феофилактыч, – писала она мне в нем, – легче было, кажется, удавиться, чем слушать хвастанье и наставленья вашей тетиньки!»
Три остальные года своей жизни Мавра Исаевна, живя в совершенном одиночестве, посвятила на то, чтобы, никогда не умевши рисовать, при своих слабых, старческих глазах, вышивать мельчайшим пунктиром нерукотворный образ спасителя, который и послала в Петербург с такой надписью: Брату моего покойного государя! Все потом ждала ответа, и так как ожидания ее не сбывались, то она со всеми своими знакомыми совещалась:
– Уж как бы отказать, так прямо бы отказали, а то, значит, дело в ходу.
– Конечно, в ходу, – отвечали ей те в утешение.
V
Блестящий лгун
Во лжи, как и во всяком другом творчестве, есть своего рода опьянение, нега, сладострастие; а то откуда же она берет этот огонь, который зажигает у человека глаза, щеки, поднимает его грудь, делает голос более звучным?.. Некто N… еще в двадцатых годах совершивший кругосветное путешествие, был именно одним из таких электризующих себя и других услаждающих говорунов и лгунов своего времени. Маленький, проворный, живой, с красивыми руками и ногами и вообще своей наружностью напоминающий польского ксендза, имеющий привычку, когда говорит, закрывать глаза и вскрикивать в конце каждой фразы как бы затем, чтобы сильнее запечатлеть ее в ушах слушателей, N… почти целые две зимы был героем Москвы. Князь П… (да простит господь бог этому человеку его гордость, которая могла равняться одной только сатанинской гордости!), князь П… искал знакомства с N… Обстоятельство это, впрочем, надобно объяснить влиянием княгини, которое она всегда имела на мужа. При воспоминании об этой даме автор не может не прийти в некоторый восторг от мысли, что в России была такая умная и ученая дама. Целый день она, бывало, сидит в своей обитой штофом гостиной, вечно с книгой в руках; две ее дочери, стройные и прямые, как англичанки, тоже с книгами в руках. Положим, к княгине приезжает с визитом какая-нибудь m-me Маурова, очень молоденькая и ветреная женщина.
– Avez vous lu Chateaubriand?[4]4
Читали ли вы Шатобриана? (франц.).
[Закрыть] – спросит вдруг княгиня, показывая глазами на книгу, которую держит в руках.
– Non, – отвечает та очень покойно.
– Non?.. – повторит княгиня почти ужасающим голосом.
– Mon man n'est pas encore alle au magasin de Gothier.[5]5
Мой муж еще не был в магазине Готье (франц.).
[Закрыть]
– Шатобриан вышел год тому назад! – скажет княгиня и, не ограничиваясь этим, обратится еще к одной из дочерей своих:
– Chere amie[6]6
Дорогой друг (франц.).
[Закрыть], принеси мне les Metamorphoses d'Ovide.[7]7
«Метаморфозы» Овидия (франц.).
[Закрыть]
Она очень хорошо знает, что m-me Маурова и слов таких: Метаморфозы Овидия не слыхала, – а потому по необходимости должна растеряться и уехать.
Я привел этот маленький эпизод единственно затем, чтобы показать, какие люди интересовались N… и дали, наконец, ему торжественный обед, к которому все было предусмотрено: во-первых, был приглашен к обеду, как человек очень умный, профессор Марсов, учивший дочерей княгини греческому языку; из других мужчин были выбраны по большей части сановники – друзья князя; кроме того, на обед налетело больше десятка пестрых и прелестных, как бабочки, молодых дам.
N… входит; но мы ловим его не на его официальном поклоне хозяйке, не в то время, когда он почти дружески пожимал руку хозяина, не даже тогда, когда, сидя уже за столом по правую руку хозяйки, после съеденного супа он начинал ей запускать кое-что о супах-консервах, не в тот момент, когда князь, став на ноги, возвестил тост за здоровье N… как за здоровье знаменитейшего путешественника, а княгиня, дружески пожимая ему руку, проговорила с ударением: «И я пью!» На все это N… ответил краткими и исполненными чувства словами, но и только! Он знал, что минута его еще не настала, и был целомудренно скромен. Она настала, когда он остался в прекрасном кабинете, освещенном по тогдашней моде восковыми свечами, в совершенно интимном кружку князя, княгини, профессора Марсова и двух – трех дам, самых искренних его почитательниц. N… сидел на покойном кресле; беспечная голова его была закинута назад, коротенькие ножки утопали в ковре; ощущая в желудке приятный вкус высокоценного рейнвейна, он по крайней мере с час описывал разницу между Европою и затропическими странами.
– Наконец, женщины затропические! – воскликнул он в заключение и поцеловал при этом кончики своих пальцев.
Княгиня на короткое мгновение переглянулась с прочими дамами.
– On dit… pardon, это – московские слухи… on dit, que vous avez ete marie a une petite negresse.[8]8
Говорят… извините… говорят, что вы были женаты на маленькой негритянке (франц.).
[Закрыть]
N… стыдливо потупляет глаза.
– Non, на мавританке, – ответил он вполголоса. – Это – маленькое племя, живущее около Триполи, – продолжает он, вздохнув и как бы предавшись воспоминанию.
– Вы были, значит, и в Африке? – спросил его с мрачным видом Марсов.
– Мой бог, я был в Африке везде, где только могла быть нога человеческая.
Говоря точнее, нога N… ни на одном камне Африки не была, и он только в зрительную трубку с корабля видел ее туманные берега.
– Я был, наконец, пленник: меня консул александрийский выменял на слона.
– Почему же александрийский консул? – вмешался в разговор князь. Он всегда интересовался дипломатическим корпусом и считал его почему-то близким себе.
– Очень просто! – отвечал N… и в творческой голове его создалась уже целая картина. – Это случилось на пути моем к Тунису. Я ехал с маленьким караваном… ночью… по степи полнейшей… только и видно, как желтое море песку упирается в самое небо, на котором, как бы исполинскою рукою, выкинут светлый шар луны, дающий тень и от вас, и от вашего верблюда, и от вашего вьюка, – а там вдали мелькают оазисы с зеленеющими пальмами, которые перед вами скорее рисуются черными, чем зелеными очертаниями; воздух прозрачен, как стекло… Только вдруг на горизонте пыль. Проводники наши, как увидали это, сейчас поворотили лошадей в противоположную сторону и марш. «Что такое?» – спрашиваем мы. «Бедуины», – отвечает нам толмач, и представьте себе – мы без всякой защиты, в пустыне, которая малейшим эхом не ответит на самые ваши страшные предсмертные крики о помощи…
– Ужасно! – проговорила княгиня.
– Ужасно! – повторили и прочие дамы.
N… продолжал:
– Пыль эта, разумеется, вскоре же превратилась в людей; люди эти нас нагнали. У меня были с собой золотые часы, около сотни червонцев. Спросили они меня через переводчика: кто я такой? Отвечаю: «Русский!» Совет они между собой какой-то сделали, после которого купцов ограбили и отпустили, а меня взяли в плен. Толмач, однако, мне говорит, что все дело в деньгах: стоит только написать какому-нибудь нашему консулу, чтобы он меня выкупил. «Но какой же, думаю, консул на африканском берегу? Самый ближайший из них александрийский». Кроме того, спрашиваю: «Как же я напишу ему?» – «Ваше письмо, говорят, или с нарочным пошлют, или просто по почте». Между всеми европейскими консулами и этими разбойничьими шайками установлено прямое сообщение.
Проговоря это, N… несколько приостановился. «Ну как, – подумал он, – этого ничего нет, да и быть, вероятно, не может!»
– Впоследствии, впрочем, оказалось, – продолжал он, – что эти самые толмачи и наводят караваны на шайки, а после и делят с ними добычу…
Марсов при этих словах повернулся на стуле.
– Как же толмач может навести? Его дело – переводить с языка, а по дороге вести – дело проводника! – проговорил он своим точным языком.
– О, эти два ремесла всегда в одном лице соединены! – воскликнул N…
– Да ведь вы сами же сказали, что проводники ваши ускакали, а толмач при вас остался.
– То не проводники, а военная стража – только! – возразил N…
– То военная стража! – подтвердил и хозяин.
Марсов, незаметно для других, пожал плечами и замолчал.
– Что же, вас в плену держали в тюрьме, под надзором? Употребляли на какие-нибудь работы? – спросила княгиня с участием.
– О нет, напротив! – воскликнул N… (до какой степени он быстро творил в этом разговоре – удивляться надо). – Я жил в очень маленьком селеньице, состоящем из глиняных саклей – по загородям бананы растут, как наши огурцы; в какое-нибудь драгоценнейшее фиговое дерево – вы вдруг видите – для чего-то воткнуто железное орудие вроде нашей пешни, и на ней насажена мертвая баранья голова…
– Что же, к консулу вы писали? – перебил его князь.
– Писал… С одним купцом, дружественным этому селению, письмо мое было отправлено.
– Что ж он вам отвечал? – продолжал князь.
Он решительно во всем этом разговоре только и заинтересовался, что консулом и отчасти военною стражею, названною проводниками.
– Консул отвечал, – продолжал N… – что он для выкупа пленных совершенно не имеет сумм; но в то же время, принимая там во внимание мое имя, как литератора и путешественника, и ценя высоко услуги, оказанные мною отечеству, и прочие там любезности, он не может оставаться равнодушным к моему положению и имеет для этого один способ: есть у него казенный слон, подаренный одним соседним беем. Слона этого ему предписано продать, и он уже отдал его купцу, привезшему мое письмо, а тот обещал за это меня выкупить. Так меня и обменяли… на слона!
– А когда же ваша женитьба состоялась? – спросила княгиня. В противоположность мужу, ее более интересовала поэтическая сторона плена N…
– А вот в этот промежуток времени, между моим пленом и освобождением.
– Однако позвольте! – возразила вдруг княгиня, прищурив глаза. – Тут для меня есть маленькое недоразумение. Вы говорите, что вас взяли в плен бедуины, а женились вы между тем на мавританке, тогда как одно племя кочующее, а другое – оседлое…
(Из этих слов читатель может видеть, до какой степени княгиня была учена.)
– О бог мой! – воскликнул ей на это N… – Это по географии ведь только так!.. На самом же деле, бог знает какое племя, мавританское или бедуинское племя – только с теми же воинскими наклонностями, с тою же дикостью нравов.
Марсов при этом опять незаметно для других насмешливо улыбнулся; но княгиня осталась довольна этим объяснением.
– Подробности вашего брака? – спросила она уже несколько лукавым голосом.
– Подробности очень обыкновенны! – протянул N… (он в это время придумывал). – Очень даже обыкновенны! – повторил он. – Приходит ко мне раз с моим толмачом малый из туземцев, чрезвычайно красивый из себя, по обыкновению бритый, с чубом на голове, как у наших малороссиян. «Не желаешь ли, говорит, князь, жениться?» Я посмотрел на него. «У меня есть сестра красавица. Князь, можешь жениться на ней на месяц, на два, на год».
– И вы женились? – заметила княгиня укоризненно.
– Женился!
– На месяц, на два? – продолжала княгиня насмешливо.
– Нет, на два года.
– Не верю! – возразила княгиня, кивнув отрицательно головой.
– Уверяю вас! – сказал искренним голосом N… – Довольно странен обряд их венчанья: если вы женитесь на полгода, вас обводят полкруга, на год – целый круг, на два – два круга.
– Кто же это венчает у них? – спросил почти озлобленным голосом Марсов.
– Мулла: они – магометане! Совершенно как у нас в Крыму: вы можете на татарке жениться на месяц, даже на неделю, – отвечал, не запнувшись, N… (Он собственно только и слыхал, что нечто подобное в Крыму будто бы существует.)
– Скажите, вы вашу жену там на родине и оставили? – продолжала княгиня.
– Нет, я ее привез в Европу, и надобно было видеть восторг этого ребенка всему: и кораблю, и городам нашим, и дилижансам; на каждом почти шагу она вскрикивала, смеялась, хлопала в ладоши; в Париже перед каждым дамским магазином она решительно замирала и все мне говорила: «Как бы хорошо это украсть!»
– Как украсть? – воскликнули в один голос оставшиеся слушать N… дамы.
– А так украсть, – отвечал он им с лукавой улыбкою.
– Очень просто, я думаю, – разрешила княгиня, – воровство у них, вероятно, считается никак не пороком, а добродетелью.
– И очень большою… Старшины их обыкновенно говорят: «Я старшина, потому что украл сорок жеребцов и тридцать маток».
Лицо княгини между тем приняло опять серьезное, чтобы не оказать строгое, выражение.
– Где ж теперь жена ваша? – спросила она, уставляя на N… пристальный взгляд.
– В могиле! – отвечал он со вздохом и понурил голову. – В Лондоне мне надобно было долго пробыть для подробного описания начинающего там устроиваться пароходного завода; она не перенесла климата и умерла.
– Mais on dit, que vouz aviez un enfant de cette femme?[9]9
Но говорят, что у вас был ребенок от этой женщины? (франц.).
[Закрыть] – продолжала княгиня тем же строгим голосом. Дамы, как известно, о всех хоть сколько-нибудь вольных предметах предпочитают говорить по-французски, будучи твердо уверены, что этот благородный язык способен облагородить все, даже неблагородное.
– Oui! – отвечал ей в тон по-французски N… – Но и ребенок вскоре вслед за матерью отправился, – прибавил он опять с печалью.
– Monsieur! – начала одна из оставшихся его слушать дам, покраснев до конца своих хорошеньких ушей и, видимо, сжигаемая с одной стороны любопытством, а с другой – стыдом. – Dites moi, de quelle couleur etait votre enfant?[10]10
Сударь… скажите, какого цвета был ваш ребенок? (франц.).
[Закрыть]
– Cafe au lait![11]11
Кофе с молоком! (франц.).
[Закрыть] – отвечал N… и при этом сам даже не мог удержаться и засмеялся.
Марсов этого уж не выдержал. Он встал, порывисто поклонился общим поклоном всему обществу и, проговорив лаконически: «Прощайте-с!» – вышел какой-то угрожающей походкой.
Всю Поварскую и Никитскую он шел, погруженный в глубокую задумчивость, и все что-то шептал про себя; человек этот всю свою молодость воспитал в мудром уединении, и при этом, имея от природы слонообразную наружность и густой, необразованный голос, он в обществе был молчалив и застенчив до дикости, но так как от природы был наделен сильной фантазией и живым воображением, то любил поговорить дома, особенно выпивши (несчастная привычка, полученная им еще в бурсе: Марсов происходил из духовного звания), и поговорить по преимуществу в присутствии Гани, женщины из простого звания и хоть не освященной браком, но тем не менее верной и нежной его подруги. В глазах ее он как бы постоянно хотел казаться окруженным ореолом и метающим стрелы красноречия на диспутах, которые будто бы он имел с разными господами военными и статскими (уважение к диспутам в нем тоже осталось от семинарии: «Они изощряют ум, волнуют сердце благороднейшими страстями и укрепляют характер человека!» – говаривал он). Последний случай у князя, конечно, послужил обильнейшим источником для беседы на эту тему. Почтенный педагог, придя к себе в квартиру и едва переменив свой синий фрак на покойный и засаленный халат, сейчас же воскликнул:
– Ганя, водки!
Его вульгарный желудок даже и не помнил о тех гастрономических сокровищах, которые он сейчас только поглотил, и вовсе не считал за святотатство отравить все это сивухой. Ганя (претолстое и предобродушнейшее существо), зная хорошо привычки своего патрона, немедля поставила перед ним огромный графин водки, пирог с говядиной и луком и сама села тут же рядом чай пить.
– Выпил бы наперед чайку-то! – сказала она.
– Выпью! – отвечал профессор и вместо того выпил рюмку водки, закусил ее пирогом, потом еще рюмку и еще рюмку.
Впечатление лжи человеческой на этот раз очень сильно подействовало на Марсова: рот его перекосился, или, как выражались хорошо знавшие своего наставника студенты, застегнулся на правое ухо, что всегда означало, что этот добрый человек находился в озлобленном и насмешливом расположении духа.
– Видел я, сударыня, путешественника знаменитого! – отнесся он к Гане, качнул затем головой и сделал такую мину, что Ганя сразу поняла, как держать себя в этом разговоре.
– Мало ли их, знаменитых! – сказала она с насмешкой.
– Именно… мало ли!.. – подхватил Марсов и захохотал громким каменным смехом. – Знаешь, как трещотка: тр-тр-тр… А я – нет, погоди, барин, постой! И начал ему в колесо-то гвозди забивать – раз гвоздь, два, три…
Читатель видел, как почтенный педагог скромно и умеренно это делал. Но Ганя притворилась, что всему этому верит, и даже как будто бы обеспокоилась этим.
– Да тебе что за дело? Везде ввяжется?..
– И ввяжусь! – расхорохорился Марсов. – Я ему сказал, что он лжец! (Многоуважаемый педагог, может быть, думал это, но мысли его, как знаем, решительно не перешли в звуки.) Я диспутировать могу, – продолжал он, – ставь мне свое положение, я обстреливаю его со всех сторон. Я ставлю мое – стреляй и ты! А что это-то тр-тр-тр, так я их заторможу – стой!
– Вот этак ты и старшим-то тормозишь, и не дают до сих пор генерала! – возразила Ганя.
Гане и самому Марсову ужасно хотелось, чтобы он был генерал.
– И буду им тормозить: врут они! (В сущности Марсов никому из начальства слова грубого не сказал.) Теперь Михайло Смирнов генерал, а чья голова крепче – его или моя?
– Кто вас знает! – возразила Ганя. – У обоих крепка, по штофу выпьете – ничего!
Старик улыбнулся.
– Дура!! – сказал он протяжно. – Речь Михайла Смирнова – ветр палящий, на воображение слушателей играющий, а мое слово – молот железный, по мозгу бьющий.
– Ой, да больней молотом-то, чем ветром.
– Зато прочней! – повторил несколько раз старик.
Ганя поспешила подавать ужинать, но ей долго еще пришлось послушать, как Марсов гвозди вбивал в рассказы путешественника.
Хороший был человек, справедливый, честный, а дома все-таки прихвастнуть любил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.