Текст книги "Русские лгуны"
Автор книги: Алексей Писемский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
VI
Сентименталы
Чем человек может лгать?.. Тем же, чем и согрешать: словом, делом, помышлением – да, помышлением!.. Человек может думать, чувствовать не так, как свойственно его натуре. Карамзин, например, был прекрасный писатель, но привил к русскому человеку совершенно несродный ему элемент – сентиментальность!.. Из любви мы можем зарезать, зарезаться, застрелить, застрелиться, но ходить по берегу ручья с цветком в руке и вздыхать – не станем! У нас девушка, кинутая своим любовником, поет:
Изведу себя я не зельем и не снадобьем,
Изведу я горючьими слезами.
Другая, любовница разбойника, говорит, что ей в тюрьме быть:
А за то ль, про то ль,
Что пятнадцати лет на разбой пошла.
Я убила парня белокурова,
Из груди его сердце вынула,
На ноже сердце встрепенулося,
А я ж млада усмехнулася!
Совсем уж мы не сентиментальный народ: мы – или богатыри, или зубоскалы.
Но в нашем читающем обществе сентиментальность была. Сам ядовитый Вигель[12]12
Вигель Филипп Филиппович (1786—1856) – чиновник, автор известных «Воспоминаний», в которых подробно описывался быт дворянского общества первой четверти XIX века.
[Закрыть] – читатель, конечно, прочел его умные записки – был, сколько можно заметить, не чужд этого фальшивого чувства. Прекрасным тогда все восторгались. Франты того времени обожали даже это прекрасное в себе подобных, и это обожание, положительно можно сказать, шло в нашем обществе рука об руку с сентиментальностью.
Выбранные мною экземпляры, кажется, довольно ярки и рельефны для выражения того, что я хочу сказать.
Матушка моя, не знаю почему, всегда очень любила, чтобы я знакомился с женщинами умными.
– Друг мой, – говорила она мне однажды с лукавой нежностью, – когда ты сделаешь для меня это одолжение и съездишь к Доминике Николаевне?
Доминика Николаевна, девица лет сорока шести, была большая любительница читать книги и жила у себя в усадьбе, по ее словам, как канарейка в клетке.
– Когда ты, помнишь, писал ко мне твое милое, длинное письмо, – продолжала матушка, – она была у меня, я при ней получила его и дала ей прочесть; читая его, она, без преувеличения, заливалась слезами. «Дайте, говорит, мне видеть эту руку, которая начертала эти смелые строки!»
Мне в это время было лет восемнадцать. Я был студент и действительно в этот год отмахал матушке длиннейшее письмо, в котором, между прочим, описывал Кремль и то, как царевна Софья Алексеевна вывела перед бунтующим народом царевичей Иоанна и Петра и как Петр при этом повернул на голове корону и сказал: «Как повернул я эту корону, так поверну и стрельцов!» Относительно душевного моего настроения надо объяснить, что я в это время был влюблен в одну из жесточайших моих кузин и жаждал иметь друга-женщину, с которой мог бы поделиться своими печальными мыслями. Доминика Николаевна, по всем тем представлениям, которые я об ней составил, могла, казалось мне, быть таким другом. Она – девушка умная и по выражению лица моего поймет, что волнует и терзает мою душу, спросит меня о том, и я ей скажу все, скрываться мне нечего: чувства мои не преступны. Поехал я. Дорогою мечтательное мое настроение все больше и больше росло. Мне представлялось уже, что я лежу тяжко больной у Доминики Николаевны и она тайком проводит ко мне жестокую кузину, которая становится на колени перед моей кроватью и умоляет меня возвратиться к жизни.
– Поздно, – говорю я ей слабым голосом, – это вы меня привели ко гробу.
Читатель, конечно, видит, что и в моих мечтаниях была значительная доля буколического.
Домик, или клетка, Доминики Николаевны начинался небольшим прирубным, полуразвалившимся крылечком. Я вошел по нем. В передней встретил меня старый лакей, с очками на носу и с чулком в руке.
– У себя Доминика Николавна? – спросил я его с некоторою строгостью, как вообще спрашивают люди, когда приезжают туда, куда их ждут.
– Оне в поле вышли-с, сейчас придут, – отвечал лакей.
В зале мне первое бросилось в глаза крашеное дерево с жестяными крашеными листами, по веткам которого было рассажено огромное количество чучелок колибри. Дерево, как нарочно, стояло перед открытым окном, из которого виднелись настоящие деревья и светило летнее солнце. Сопоставление этой поддельной Австралии с живой природой меня неприятно поразило; так и хотелось это мертвое дерево с его мертвыми птичками вышвырнуть куда-нибудь. По самой длинной стене комнаты стояло открытое фортепьяно. На нем развернут был романс, из которого я теперь только и помню два стиха:
Что в сердце есть жестокие страданья,
И тем я с ранних лет безмолвно изнывал.
Мне захотелось сесть. Я прошел в гостиную. Там вышивался огромный ковер. Узор представлял поэтического Малек-Аделя[13]13
Малек-Адель – герой одного из романов французской писательницы Мари Коттен (1770—1807).
[Закрыть], отбивающегося от двух рыцарей. Искусства и старания на вышиванье было употреблено пропасть: брови и усы сарацина сверх шерстей были даже, кажется, тронуты краскою; красный плащ с левого плеча его спускался бесконечными складками; конь отличался яростию и бешенством, и особенно эффектно выставлялись две его, слегка красноватые ноздри. Рыцари замечательны были своими наклоненными позами к Малек-Аделю. По стенам гостиной развешаны были гравюры, изображающие пастушков и пастушек с пасущимися стадами; мебель была не новая, но довольно мягкая; на свечах висели абажуры – все это, если хотите, было довольно уютно, но чересчур уж как-то грязновато, и от всего точно пахнуло какой-то сухой травой.
Послышался, наконец, шелест женского платья и женский, несколько дребезжащий голос:
– Очень, очень рада!
Доминику Николаевну предуведомили уже о моем приезде. Она вошла в гостиную, свернувши несколько голову набок; в костлявых руках ее, заключенных в шелковые a jour[14]14
ажурные (франц.).
[Закрыть] перчатки, она держала зонтик; на голове у ней была полевая соломенная шляпка. Как бы в прямое противоречие этому летнему костюму, к щеке Доминики Николаевны была привязана ароматическая подушечка; кроме того, делая мне книксен, она махнула подолом платья и обнаружила при этом, что была в теплых шерстяных ботинках. Я, по тогдашней моде, подошел к ней к руке. Она на это мне поспешно сдернула с руки перчатку a jour.
– Благодарю вашу матушку и вас! – сказала она, кидая на меня отчасти нежный и отчасти покровительственный взор.
– Усядемтесь, – прибавила она в заключение.
Уселись.
Доминика Николаевна несколько времени осматривала меня с головы до ног.
– Хорошо ли вы, во-первых, учитесь? – спросила она.
Я обиделся.
– Хорошо-с! – процедил я сквозь зубы.
Доминика Николаевна закатила глаза вверх.
– Я читала ваше письмо: перо превосходное, мысли возвышенные!
Я помирился несколько с ней.
– Вы застали меня, – продолжала Доминика Николаевна с глубоким вздохом, – убитую горем и болезнью…
Я молчал.
– Дмитрий Дмитрич… вы, конечно, его знаете?
– Знаю-с!
– Он получил еще новый удар от своих врагов: его опять хотели посадить в тюрьму.
В печальном выражении лица Доминики Николаевны была видна и насмешка и грустное презрение к людям.
– Но, вероятно, он как-нибудь избавится от этого, – произнес я.
– Друзья его, конечно, не допустили; я вот это мое имение заложила и внесла за него.
Дмитрий Дмитрич, как все это знали и чего она сама не скрывала, был друг ее сердца.
– Вот вам всем, молодым людям, – продолжала она, – этот человек образец, который имеет все достоинства.
Дмитрий Дмитрич в самом деле имел много достоинств: всегда безукоризненно и по моде одетый, с перетянутой, как у осы, талией, с тонкими каштановыми и уже с проседью усами и с множеством колец на худощавых руках – Дмитрий Дмитрич был сын какого-то важного генерал-аншефа. Воспитывал его французский граф, эмигрант и передал впечатлительному мальчику все свои добродетели и пороки. Сначала Дмитрий Дмитрий служил в гвардии, танцевал очень много на балах, потом гулял на Невском уже в штатской бекеше и, наконец, вдруг вследствие чего-то выслан из Петербурга с обязательством жить в своей губернии.
– По четырнадцатому декабря замешан, – говорили сначала про него таинственно.
Сам Дмитрий Дмитрич по этому поводу больше или отмалчивался, или делал гримасу.
Все раскрывающее время, впрочем, дало и другого рода толкование сему обстоятельству, и впоследствии, когда кто-либо из приезжих спрашивал какого-нибудь туземца, за что Милин (фамилия Дмитрия Дмитрича) выслан из столиц:
– Выслан-с он… – отвечал туземец, и если при этом была жена в комнате, он говорил ей: «Выдь, душа моя!» Та выходила, туземец что-то такое тихо говорил приезжему, тот делал знак удивления в лице.
– Неужели? – восклицал он.
– Говорят! – отвечал грустным голосом хозяин.
Дмитрий Дмитрич наследовал после отца хорошее состояние, но, к несчастию, имел два совершенно противоположные качества: проживать деньги он знал тысячи миллионов способов, но наживать их – ни одного; он даже в карты играл только с дамами, и то в бостон, и то всегда проигрывал; а между тем он любил принять ванну с дорогими духами, дом у него уставлен был превосходными, почти редкими, растениями… Дмитрий Дмитрич был дамский, а с другой стороны, и совершенно, пожалуй, не дамский кавалер. Для поправления обстоятельств своих он мог только занимать деньги. Способ этот и навлек ему впоследствии столько врагов, о которых упоминала Доминика Николаевна.
– Он у меня будет сегодня, вы его не узнаете: несчастие сломило и этого могучего человека, – проговорила она.
Я очень хорошо понял, что с Доминикой Николаевной можно только говорить об ее собственных чувствах, а потому, отложив всякую надежду побеседовать с ней о кузине, стал невыносимо скучать и молил бога, чтобы по крайней мере поскорей явился Дмитрий Дмитрич. Часов в восемь он приехал, развалясь в коляске, на четверне каких-то кляч и тоже в соломенной шляпе и летнем пальто и башмаках.
Лицо Доминики Николаевны осветилось. Она пошла навстречу Дмитрию Дмитричу скорей какой-то торжественной, чем радостной походкой. Я не пошел за ней, но в зеркале видел их первую сцену свидания. Дмитрий Дмитрич взял и по крайней мере раз двадцать поцеловал руку Доминики Николаевны.
– Добрый друг, вы все для меня сделали! – проговорил он, наконец.
В голосе его как будто бы слышались слезы.
– И делается это для доброго друга, – отвечала Доминика Николаевна с какой-то знаменательностью, затем прежней торжественной походкой ввела Дмитрия Дмитрича в гостиную.
– Bonjour! – проговорил он, мотнув мне головой, и сел.
Доминика Николаевна села против него.
– A propos[15]15
Кстати (франц.).
[Закрыть], сейчас сюрприз, – начал Дмитрий Дмитрич и потом крикнул довольно громко: – Cher Назар!
На этот зов вошел в комнату красивый из себя лакей в казакине и перетянутый поясом, сплошь выложенным серебром с чернетью. Усы и волосы у него были совершенно черные, на руках было множество колец, а из-за борта казакина выставлялась толстая золотая цепочка.
– Подай, знаешь, это!.. – проговорил Дмитрий Дмитрич.
Лакей вышел и, возвратясь, принес клетку, в которой сидели два кролика.
Доминика Николаевна вдруг вскочила и начала перед ними прыгать.
– Ах, как это мило, прелесть, прелесть!
– На шейке у них розовые ленточки! – проговорил лакей.
Доминика Николаевна вдруг переменила выражение в лице и посмотрела на него строго. Лакей, кажется, это заметил и с какой-то насмешливой улыбкой замолчал; а потом, постояв немного, совсем вышел из комнаты, не переставая усмехаться про себя. Доминика Николаевна все еще продолжала прыгать перед кроликами.
– Взамен этого я иду вам показать мои цветы! – сказала она Дмитрию Дмитричу. – Молодой человек, вы тоже должны за нами следовать, – прибавила она мне развязно.
Я пошел.
Садишко был обыкновенный, очень запущенный, цветы даже не прополоты; но главная сущность состояла в том, что Доминика Николаевна сорвала одну из роз и прикрепила ее в петлю Дмитрию Дмитричу.
Всю эту прогулку они совершили под руку. Моя юношеская брезгливость невольно возмущалась этим. «Все-таки этот господин, – думал я, – был человек светский, видал же он женщин красивых и, вероятно, сближался с ними, каким же образом он мог так близко переносить около себя подобное безобразие».
Когда мы возвратились в комнаты, нас ожидал чай, или, как выразилась Доминика Николаевна, супе фруа[16]16
Супе фруа – холодный ужин (франц.).
[Закрыть], состоящий из протухлой солонины и плохого масла. Дмитрий Дмитрич принялся с большой жадностью есть варенье. Для меня, собственно, Доминика Николаевна велела принести кринку превосходнейшего молока и при этом рассказала все высокие достоинства надоившей его коровы. Напрасно я с божбой и клятвой уверял ее, что терпеть не могу этого аркадского напитка, – меня заставили выпить стакан. Сама Доминика Николаевна и Дмитрий Дмитрич тоже выпили по стакану. Можно быть почти уверену, что они восхищались молоком единственно потому, что в их романических головах непременно соединялись вместе: деревня, молоко, ручеек, овечка, и, кроме того, так еще недавно французская королева держала у себя в Трианоне коров и сама снимала сливки. После чаю я сейчас же хотел ехать.
– Подождите четверть часа, поедемте вместе, – остановил меня Дмитрий Дмитрич.
– А вы не останетесь у меня? – спросила Доминика Николаевна, и как бы молния блеснула из ее глаз.
– Завтра у меня покос, молотьба… – отвечал Дмитрий Дмитрич несколько сконфуженным голосом.
Когда они говорили это, мы выходили уже на балкон. Доминика Николаевна села там на небольшой диванчик, а Дмитрий Дмитрич довольно далеко от нее на стул. Я пошел бродить по саду. Долетавший до меня разговор между ними был довольно незначительный.
– Вы знаете, в прошлое воскресенье в Веденском ваш Назар опять был пьян! – говорила Доминика Николаевна.
– Может быть! – отвечал Дмитрий Дмитрич равнодушно.
– Вы говорите, что он пьет только красное вино; он напился просто водкой, – продолжала Доминика Николаевна насмешливо.
– Очень жаль, – отвечал Дмитрий Дмитрич тем же равнодушным голосом.
Далее я уже ничего не слыхал, но когда возвратился назад, то увидел, что Доминика Николаевна почему-то лежала в обмороке, и около нее хлопотал Дмитрий Дмитрич. Он поливал ей голову водой, уксусом. Пришел также и Назар и довольно близко остановился около дивана, на котором лежала Доминика Николаевна. При этом одна из ее ног сначала согнулась, а потом вдруг вытянулась и толкнула Назара так, что тот попятился и с прежней своей насмешливой улыбкой вышел из комнаты.
После этого Доминика Николаевна опять как бы впала в обморок, Дмитрий Дмитрич опустился на стул и в утомлении закрыл лицо руками. Несколько времени все мы молчали. Доминика Николаевна открыла, наконец, глаза.
– Где я? – проговорила она.
– У себя на балконе, – отвечал Дмитрий Дмитрич.
Доминика Николаевна начала подниматься, как поднимаются обыкновенно в театре актрисы после обморока. Дмитрию Дмитричу, кажется, сделалось совестно за нее; он отвернулся и не смотрел на нее. Чтобы не помешать разговору, который мог между ними начаться, я снова сошел в сад, и когда возвратился оттуда, Дмитрий Дмитрич стоял уже со шляпою в руках. Доминика Николаевна сидела, как разваренная в воде: волосы у нее спускались на лоб, голова была опущена, руки опущены.
Когда я с ней прощался, она с чувством взглянула на меня.
– Мой добрый привет вашей матушке, – проговорила она больным голосом.
Когда с ней прощался Дмитрий Дмитрич, она подала ему, точно плеть, слабую руку и, кажется, не имела даже силы ответить ему поцелуем в щеку.
Мы вышли и сели в экипаж. Дмитрий Дмитрич упросил меня сесть с ним.
– Фу, – произнес он, как бы человек, вырвавшийся из тюрьмы на свежий воздух.
– Что такое с Доминикой Николаевной? – спросил я.
Дмитрий Дмитрич пожал плечами.
– Вы видели? – отвечал он мне больше вопросом. – Подобные сцены, – продолжал он с расстановкой и грустно-насмешливым голосом, – она делает мне на бале, на рауте, при двухстах, трехстах человек…
– Зато какую она к вам искреннюю дружбу питает!
– Mais, mon cher![17]17
Но, мой дорогой! (франц.).
[Закрыть] – воскликнул Дмитрий Дмитрич. – Дружба, я полагаю, все-таки должна выражаться со стороны женщин скорей самоотвержением, чем тиранией. Она, наконец, хочет войти во весь порядок моей жизни, заставить там меня пить чай или нет, держать в доме таких людей, а не других; этого нельзя. Назар! – крикнул он затем сладким голосом. – Дай мне сигару!
Назар, сидевший на козлах рядом с кучером, вынул из-за пазухи сигару, сам закурил ее и подал барину. Дмитрий Дмитрич взял и с наслаждением стал попыхивать из нее дымом.
– У человека вашего физиономия совсем не русская! – заметил я ему.
– Да, il est… je ne sais pas pour sur…[18]18
Он… я не знаю точно… (франц.).
[Закрыть] армянин, или грузин, или черкес – не знаю… но превосходный человек… чудо… это мой эконом, нянька, мамка моя! – И затем Дмитрий Дмитрич опять стал с наслаждением попыхивать.
– Encore un mot об Доминике Николаевне, – начал он, – tout le monde dit, que je suis son amant….[19]19
еще одно слово… все говорят, что я ее любовник… (франц.).
[Закрыть]
Я улыбнулся.
– Mais се n'est pas vrai[20]20
Но это неправда (франц.).
[Закрыть]. Я люблю изящное в природе, в картине, в поэзии, в мужчине, в женщине. Но Доминика Николаевна каким образом может быть отнесена к изящному?
– Какое же, собственно, ваше чувство к ней? – спросил я. По молодости моих лет я любил тогда потолковать о психологической стороне человека и полагал, что люди так сейчас и скажут в этом случае правду.
– Чувство простого уважения, – отвечал Дмитрий Дмитрич, – которое я имею ко всякой женщине, равной мне по воспитанию и по положению в обществе; это – результат моих привычек. Я – человек, порядочно воспитанный, и чувство вежливости всосал с молоком моей матери.
На этих словах мы уже подъезжали к перекрестку, на котором должны были разъехаться; я попросил остановиться и выпустить меня.
– Adieu, cher ami[21]21
Прощайте, дорогой друг (франц.).
[Закрыть], – сказал Дмитрий Дмитрич, пожимая мне с нежностию руку. – Назар, пересядь ко мне в экипаж! – крикнул он потом.
Назар пересел, и я видел, что Дмитрий Дмитрич прилег ему на плечо, как бы желая вздремнуть. Поехали. Утро между тем совершенно уж наступило. Пара моих лошадей после поворота, узнав дорогу домой, побежали быстрей, на меня подуло свежим ветром; с реки подымался густой туман росы; выкатившееся на горизонте солнце было такое чистое, на деревьях, на траве блестели крупные капли росы – все это было как-то молодо, здорово и полно силы, и как вся эта простая природа показалась мне лучше изломанных людишек, с их изломанными, исковерканными страстишками!
Когда я дописывал эти последние строчки, мне сказали, что приехал старик кокинский исправник[22]22
Рассказ «Леший». (Прим. автора.).
[Закрыть] и желает меня видеть.
– Боже мой, – воскликнул я в восторге, – его-то мне и надо! – и пошел навстречу гостю.
Старик очень постарел, сделался совсем плешивый, глаза у него стали какие-то слезливые, но говорун, как видно, оставался по-прежнему большой.
– Скажите, пожалуйста, – начал я, усаживая его, – живы ли ваши соседи, Доминика Николаевна и знаменитый Дмитрий Дмитрич?
– Он помер, а она еще жива.
– Что ж, страсть их все продолжалась?
– Как же-с, до самой смерти его все путались, ссорились и мирились, видались и не видались.
– Он, однако, мне сам говорил, что не был ее любовником.
– Нет-с, не был; людишки вот ихние часто тоже бегали к нам и сказывали, что она, как они выражаются, одной этой сухой любовью его любила… он ведь в этом отношении, вы слыхали, я думаю…
– Ну да, из-за чего же он-то?
– Из-за денег больше, надо полагать, говорил и делал ей эти разные комплименты. После ссоры, бывало, помирятся, он станет перед ней на колени, жесты этакие руками делает, прощенья в чем-то просит – умора! Неглупые были оба люди, а уж какие комедианты и притворщики, боже упаси!.. Перед смертью Дмитрия Дмитрича любимый камердинер его обокрал, все, какие там были у него деньжонки, перстеньки, часы, ковры, меха – украл и бежал, так что уж он и не разыскивал. Доминика Николавна перевезла его к себе, на ее руках он и помер; пишет мне: «Помогите, говорит, похоронить моего друга!» Приехал я к ней, сидит она на диване, глаза представляет как у помешанной, и все точно вздрагивает. «Сама, говорит, смерти хочу!» – а форточки, заметьте, не позволяет отворить: простуды боится. Покойник промеж тем лежит в зале; я скорей, чтобы его в церковь стащить; только мы, сударь, подняли гроб, она и вылетает. «Куда вы, говорит, моего ангела уносите? Не пущу, не пущу!» – и сама уцепилась за гроб и повисла. «Ах ты!» – думаю. «Хорошо, говорю, ребята, оставьте!» Оставили ей гроб, а сам ушел. Посидела она этак, целый день, однако, высидела, но видит – невтерпеж, опять шлет за мной.
– Унесите, – говорит, – теперь – можно.
VII
История о петухе
– Вот мы с вами вчера насчет комедиантов говорили, – начал старик Шамаев, пришедши на другой день ко мне обедать. – Становой у меня был, такой тоже актер, что какую, кажется, роль только хотите, он может разыграть перед вами; родом он был из хохлов, по фамилии Карпенко, и все это, знаете, в каждом слове, в каждом шаге своем делал лицемерство. Определяясь на службу, в стан приехал в самый храмовой праздник, народу собралось почти что со всего уезда. Не заходя никуда, господин Карпенко прямо в церковь и тихим голосом подзывает к себе церковного старосту. «В какую, говорит, икону народ больше веры имеет?» – «Феодоровской престол-то», – отвечает ему мужик. Он сейчас помолился перед этой иконой и первый ей свечку поставил. После обедни зашел в другое наше собрание – в кабак; пьяных там, как поленьев, по углам валяется. Вместо того чтобы велеть их подобрать, еще ободрил: «Пейте, говорит, православные: рабочему человеку выпить надо!» По лавкам потом пошел, к каждому торговцу с поклоном и приговором: «В честь и в деньги торговать!..» – и так дальше пошло: тихо, смирно, ласково, только никто что-то этому не верит. Ни одного безмена у торговцев не оставил, чтобы не оглядеть, клейменый ли он, да еще подсылы делает, верно ли продают. Где мертвое тело поднимут, точно стопудовая гиря свалится на селенье; сидит-сидит, пока пятидесяти, ста рублей не сдерет с мужиков; да потом их же соберет в сборную, прямо поднимет у них перед глазами с полу соринку: «Вот, говорит, мне чего вашего не надо». Те после и говорят: «Что, наши деньги-то он хуже соринки, что ли, полагает?» Слышу я все это, вызываю его к себе, говорю ему, вдруг он заплакал: «Слезы, говорит, мой ответ!» – «Ах, боже ты мой, думаю, мужчина, в кресте военном, плачет, что такое это?» В другой раз губернатор на него на ревизии напустился: «Почему, говорит, вас все не любят?» – «Мнителен, говорит, ваше превосходительство, я очень по службе!.. И себя мучу и другим не угождаю!» А губернатор, заметьте, сам был премнительный человек, и поверил ему… Это вот, изволите видеть, он – тихий, а то и строгим, крикуном иногда прикидывался. Едет он раз мимо одного села богатого, тысячи две душ… и только еще, знаете, в околицу-то въехал, закричал, загайкал… Сотские были народ наметанный, сбегаются, видят: сердит приехал! Прямо входит он в сборную и обращается к одному из них:
– Какое, – говорит, – было в селенье происшествие?
– Никакого, – говорит, – ваше благородие!
– Как никакого? Ах ты, – говорит, – земская полиция! – Трах его по зубам.
К другому сотскому – тот этак из рыжих, плутоватый случился.
– Какое? – говорит.
– Было, ваше благородие, Иван Петров там у Николая Михайлова, что ли, петуха зарезал!
– Позвать, – говорит, – Николая Михайлова!
Приходит мужик.
– Здравствуйте, – говорит, – батюшка!
– Здравствуй, – говорит, – братец; все ли у тебя в доме благополучно?
– Все, батюшка, кажись, слава богу.
– Погляди-ка на образ!
Смотрит мужик.
– И не совестно тебе и не стыдно? Не отворачивай глаз-то, нечего!..
– Да что мне, сударь, отворачивать!
– Как что, а черный-то петух где?
Мужик, знаете, и рассмеялся.
– Подлец Ванька, – говорит, – надругатель, зарезал!
– А объявил ты о том земской полиции?
– Что, сударь-с, – говорит, – объявлять!..
– Как что?.. У тебя сына зарежут, ты скажешь: что объявлять!..
– Батюшка! – говорит мужик удивленный. – Разве сын и петух все одно и то же?
– Одно и то же! Прочтите, – говорит он это писарю уж своему, – статью, где сказано, что совершивший преступление и покрывший его подвергаются равному наказанию!
Прочитали мужику; стоит он разиня рот. Сотские между тем шепчут ему:
– Видишь, – говорят, – сердит приехал; поклонись ему червонцем!
Поклонился мужик – освободили.
– Ну, теперь, – говорят, – убийцу давайте.
Приводят мужика; бойкий такой был, и прямо к руке господина станового.
– Прочь! – крикнул тот на него. – От тебя, – говорит, – кровью пахнет!
Отошел мужик.
– Как, – говорит, – ты смеешь производить дневной грабеж с разбоем?
– Я, – говорит, – сударь, никого не грабил!
– Как никого? А петух Николая Михайлова где?
– Николая Михайлова петуху, – говорит мужик, – я завсегда голову сверну – он у меня все подсолнечники перепортил!
– Ну так, – говорит ему Карпенко, возвысив уже голос, – я тебе прежде голову сверну. Эй! Колодки!
Струсил и тот парень; сотские и ему шепчут:
– Видишь, – говорят, – сердит; поклонись красненькой!
Стал мужик кланяться, так еще не берет господин становой. Он в ноги ему повалился: «Возьми, батюшко, только!» Принял.
Я после услыхал это; приезжаю, спрашиваю мужиков:
– За что, – говорю, – дураки, вы деньги ему давали?
– Да что, батюшка, – говорят, – сами видим, что одно только его надругательство над нами было, только то, что горячиться он очень изволил, как бы и настоящее дело шло… Думаешь: прах его возьми, лучше отступиться!
Слушая Шамаева, я предавался довольно странным мыслям: мне казалось, что и он все это лжет и выдумывает для моей потехи. «Да, старичок, – думалось мне, – и ты сумеешь разыграть сцену, какую только захочешь…» Наконец, сам-то я… автор? Правду ли я все говорю, описывая даже этих самых лгунов?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.