Текст книги "Петр I. Том 2"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
Оберегатель Москвы, князь-кесарь, жил у себя на просторном прадедовском дворе, что на Мясницкой, близ Лубянской площади. Здесь были у него: и церковь с причтом, и суконноваляльные, полотняные, кожевенные, кузнечные заведения, конюшни, коровники, овчарни, птичники и всякие набитые добром хранилища и погреба, – все – построенное из необхватных бревен, крепостью на сотни лет. И дом был такой же – без глупых затей (какими стали чваниться в Москве со времен царя Алексея Михайловича) – неказист, но рублен крепко, с гонтовой крышей, поросшей от старости мхом, с маленькими окошечками – высоко от земли. Порядки и обычаи в доме были старинные же. Но если кто-нибудь, соблазнясь этим от простого ума, являлся – по старинке – в шубе до пят, с длинными рукавами, да еще с бородой, – будь он хоть Рюрикова рода, такой человек скоро уходил со двора под хохот ромодановской дворни: шуба у него отрезана по колени, на щеках остриженные клочья, а сама борода торчала из кармана, чтобы ее в гроб положить, если перед Богом стыдно… Когда у князя-кесаря бывал большой стол – многие из званых приуготовлялись к этому с великим воздыханием, – такое у него на пирах было принуждение, и неприличное озорство, и всякие тяжелые шутки. Один ученый медведь как досаждал: подходил к строптивому гостю, держа в лапах поднос с немалым стаканом перцовки, рыкал, требовал откушать, а если гость выбивался – не хотел пить, медведь бросал поднос и начинал гостя драть не на шутку. А князь-кесарь только тряс животом стол, и княжий шут, умный, злой, кривой, с одним клыком в беззубом рту, кричал: «Медведь знает, какую скотину драть…»
Встав рано поутру, князь-кесарь, в крашенинной темной рубахе, подпоясанной под грудями пояском с вытканной Исусовой молитвой, в сафьяновых пестрых сапожках, стоял краткую заутреню; когда солнечный луч пронизывал клубящийся дым ладана, мертвели огоньки свечей и лампад и робкий попик возглашал с дребезжанием «аминь», князь-кесарь рухал на колени на коврик, тяжко кряхтя, достигал лбом свежевымытого пола, поднятый под руки, целовал холодный крест и шествовал в столовую избу. Там, сев удобнее на скамью, приоправив черные усы, принимал чарку перцовки, – такой здоровой, что иной нерусский человек, отпив ее, долго бы оставался с открытым ртом, – закусывал кусочком черного посоленного хлеба и кушал: ботвинью, всякое заливное, моченое, квашеное, лапшу разную, жареное, – ел по-мужицки – не спеша. Домочадцы и сама княгиня Анастасия Федоровна – родная сестра царицы Прасковьи – молчали за столом, тихо клали ложки, щепотно брали пальцами куски с блюд. В клетках, на окнах, начинали подавать голоса перепела и ученые скворцы, один даже выговаривал явственно: «Дядя, водочки…»
Князь-кесарь, испив ковш квасу, помедлив несколько, поднимался, шел, скрипя половыми досками, в сени, ему подавали просторный суконный кафтан, посох, шапку. Когда его тень, видная сквозь мутноватые стекла крытого крыльца, медленно спускалась по лестнице, все люди, случившиеся поблизости на дворе, кидались кто куда. Он один шел через двор по дорожке, вымощенной кирпичом. Шея у него была толстая, и головой поворачивать было ему трудно, все-таки углом выпученного глаза он все замечал: кто куда побежал, куда спрятался, где какие мелкие непорядки. Все запоминал. Но дел у него было чрезмерно много больших, государских, и до мелочей часто и руки не добирались. Через железную калитку в заборе он переходил на соседний двор Преображенского приказа. Там в полутемных длинных переходах перед ним молча рвали с себя шапки дьяки и приказные, вытягивались – на караул – солдаты.
Дьяк Преображенского приказа Прохор Чичерин встречал его в дверях канцелярии и, когда князь-кесарь садился у стола под заплесневелым сводом, под окошком, сразу начинал говорить о делах по порядку: за вчерашний день привезено из Тулы изготовленных пушек медных четыре да столько же чугунных доброго литья. Посылать их тотчас и куда – под Нарву или под Юрьев? Да за вчерашний день окончательно одета первая рота новонабранного полка, только солдаты еще босые, башмаки без пряжек будут на той неделе, в Бурмистерской палате купцы сапожного ряда Сопляков и Смуров готовы крест целовать, что не обманут. Как быть? Пороха, фитилей, пуль в мешочках, кремней рассыпанных в кулях послано под Нарву по указу. Гранат ручных не удалось послать, затем, что кладовщик Ерошка Максимов другой день пьян, ключи от кладовой никому не отдает, хотели взять силой, – он во исступлении ума замахивался на людей сечкой – чем капусту рубят… Как быть? Много таких дел было сказано дьяком Чичериным, под конец он, ближе придвинувшись под свод к окошку, взял столбцы тайных дел (записи подьячих с допросов без рукоприкладства и с допросов под пытками) и начал читать их. Князь-кесарь, тяжело положив на стол руку, непонятно – внимал ли, дремал ли, хотя Чичерин хорошо знал, что самую суть он непременно услышит…
– «В брошенной баньке, где скрывался распоп Гришка, на дворе у царевен Екатерины Алексеевны и Марьи Алексеевны, под полом найдена тетрадь в четверть листа, толщиной в полпальца, – читал по столбцам дьяк Чичерин таким однообразным голосом, будто сыпал сухие горошины на темя. – На тетради на первом листе написано: „Досмотр ко всякой мудрости“. Да на первом же листе ниже писано: „Во имя отца и сына и святого духа… Есть трава именем зелезека, растет на падях и палях, собой мала, по сторонам девять листочков, наверху три цвета – червлен, багров, синь, та трава вельми сильна, – рвать ее, когда молодой месяц, столочь, сварить и пить трижды, – узришь при себе водных и воздушных демонов… Скажи им заклятое слово „нсцдтчндси“ – и желаемое исполнится…“»
Князь-кесарь глубоко вздохнул, приподнял полуопустившиеся веки:
– Слово-то это повтори-ка явственно.
Чичерин, почесав лоб, сморщась, со злобой едва выговорил: нсцдтчндси… Взглянул на князя-кесаря, тот кивнул. Дьяк продолжал читать:
– «О князья, вельможи, о слезы и воздыхания! Что желаемое есть? Желаем укротить нынешнее время, ярость его, да настали бы опять будничные времена…»
– Вот, вот, вот! – Князь-кесарь пошевелился на стуле, в выпученных глазах его появилась и пропала насмешка, догадка. – Понятна трава зелезека. А что – распоп Гришка признал тетрадь?
– Гришка сегодня в третьем часу после пытки признал тетрадь. Купил-де ее на Кисловке у незнаемого человека за четыре копейки. А зачем прятал в баньке под половицей? – сказал, что по скудоумию.
– А ты спрашивал у него – как понимать: «Опять бы настали будничные времена»?
– Спрашивал. Дадено ему пять кнутов, – ответил: тетрадь-де купил для ради бумаги – просфоры на ней печь, а что в ней написано – не читал, не знает.
– Ах, вор, ах, вор! – Князь-кесарь медленно муслил палец, переворачивал потрепанные листы тетради. Кое-что прочитывал вполголоса: «Трава „вахария“, цвет рудо-желт, если человека смертно окормят – дай пить, скоро пронесет верхом и низом…» Полезная травка, – сказал князь-кесарь. И – далее – вел ногтем по строкам: – «В Кириллиной книге сказано: придет льстец и соблазнит. Знамения пришествия его: трава никоциана, сиречь табак, повелят жечь ее и дым глотать, и тереть в порошок, и нюхать, и вместо пения псалмов будут непрестанно тот порошок нюхать и чихать. Знамение другое: брадобритие…» Ну что ж, – князь-кесарь закрыл тетрадь, – пойдем, дьяк, поспрошаем его – кто же это желает укротить нынешнее время? Распоп человек прыткий и тертый, про эту тетрадь я давно знаю, он с ней пол-Москвы обегал.
Спускаясь по узкой, изъеденной сыростью кирпичной лестнице в подполье, в застенок, Чичерин, как всегда, проговорил сокрушенно:
– Из-под земли эта моча проступает, кирпич сгнил, то и гляди убьешься, надо бы новую лесенку скласть…
– Да, надо бы, – отвечал князь-кесарь.
Впереди со свечой шел подьячий-писец, так же, как и дьяк, одетый в иноземное платье, но сильно затертое, на шее висела медная чернильница, из полуоторванного кармана торчал сверток бумаги. Он поставил свечу на дубовый стол в низком подполье, где, как тени, кинулось несколько крыс по норам в углах.
– И крыс же нынче у нас развелось, – сказал дьяк, – все хочу попросить в аптеке мышьяку.
– Да, надо бы…
Два зверовидных мужика, нагибаясь под сводами, приволокли распопа Гришку, с закаченными глазами, с бороденкой, сбитой, как шерсть, – лицо у него было зеленоватое, с отвислой губой. Подлинно ли, что он уж и не мог владеть ногами? Поставленный под крюк с висящей веревкой, он мягко повалился, уткнулся, как неживой. Дьяк сказал тихо: «Допрашивали без вредительства членов, и ушел он на своих ногах…»
Князь-кесарь некоторое время глядел Гришке на плешь меж всклокоченных волос.
– Узнано, – заговорил он сонным голосом, – в позапрошлом году ты в Звенигороде у Ильи-пророка сорвал серебряные бармы с икон, да у Благовещенья взломал церковную кружку с деньгами, да там же из алтаря украл поповский тулуп и валенки. Вещи продал, деньги пропил, взят под стражу и от караула бежал в Москву, где по сей день скрывался по разным боярским дворам, а позже – у царевен на дворе в баньке… Признаешь? Отвечать будешь? Нет… Ну, ладно. Эти дела для тебя еще полбеды…
Князь-кесарь помолчал. Позади зверовидных мужиков неслышно появился кат – палач – благообразный, испитой, бледно-восковой, с большим ртом, краснеющим меж плоско прижатых усов и кудрявой бородки.
– Узнано, – опять заговорил князь-кесарь, – хаживал ты в Немецкую слободу к бабе-черноряске, Ульяне, передавал ей письма и деньги от некоторых особ… Которая баба Ульяна относила письма в Новодевичье к известной персоне… От ней брала письма же и посылки, и ты их относил к вышеупомянутым особам… Было это? Признаешь?
Дьяк перегнулся через стол, шепнул князю-кесарю, указывая глазами на Гришку:
– Насторожился, ей, ей, по ушам вижу…
– Не признаешь? Так… Упрямишься… А – напрасно… И нам с тобой лишние хлопоты, и тебе – лишние муки телесные… Ну, ладно… Теперь вот что мне расскажи… В чьи именно дома ты ходил? Кому именно ты читал из сей тетради про желание укротить нынешнее время, ярость его, и о желании вернуть буднишние времена?..
Князь-кесарь, будто просыпаясь, приподнял брови, лицо его вздулось. Палач мягко подошел к лежащему ниц Гришке, потрогал его, покачал головой…
– Князь Федор Юрьевич, нет, сегодня он говорить не станет. Зря только будем его беспокоить. С дыбы да пяти кнутов он окостенел… Надо отложить до завтра.
Князь-кесарь застучал ногтями по столу. Но Силантий, палач, был опытен, – если человек окостенел, его – хоть перешиби пополам – правды от него не добьешься. А дело было весьма важное: со взятием распопа Гришки князь-кесарь нападал на след – если не прямого заговора – во всяком случае, злобного ворчания и упрямства среди московских особ, все еще сожалеющих о боярских вольностях при царевне Софье, что по сей день томится в Новодевичьем под черным клобуком. Но – делать нечего – князь-кесарь поднялся и пошел наверх по гнилой лестнице. Дьяк Чичерин остался хлопотать около Гришки.
Утро было сырое, теплое, мглистое. В переулках пахло мокрыми заборами и дымками из печных труб. Лошадь шлепала по лужам. Гаврила слез с верха у ворот Преображенского приказа и долго не мог добиться караульного офицера.
«Куда же он, сатана, провалился?» – крикнул он усатому солдату, стоявшему у ворот. «А кто его знает, все время тут был, куда-то ушел…» – «Так – сбегай, найди его…» – «Никак не могу отлучиться…» – «Ну пусти меня за ворота…» – «Никого не велено пускать…» – «Так я сам пройду». – Гаврила толкнул его, чтобы шагнуть за калитку, солдат сказал: «А вот – отвори калитку, я тебя, по артикулу, штыком буду пороть…»
Тогда на шум вышел наконец караульный офицер, скучавший до этого в будке по ту сторону ворот, – конопатый, с маленьким лицом и никуда не смотревшими глазами. Гаврила кинулся к нему, объясняя, что привез из Питербурга почту и должен передать ее в собственные руки князю Федору Юрьевичу.
– Где я могу увидеть князя-кесаря? Он в приказе сейчас?
– Ничего не известно, – ответил караульный офицер, глядя на полосатого большого кота, брезгливо переходившего мокрую улицу. – Кот – с княжеского двора, – сказал он солдату, – а сколько крику было, что пропал, а он – вон он, паскуда…
Ворота вдруг завизжали на петлях, распахнулись и размашисто вылетела четверня – цугом – вороных в бирюзовой сбруе. Гаврила едва отскочил, сквозь окошко огромной облезлой, золоченой колымаги на низких колесах взглянул на него Ромодановский рачьими глазами. Гаврила поспешно влез на лошадь, чтобы догнать карету, караульный офицер схватился за узду, – черт его знает – то ли от природы был такой вредный человек, то ли действительно по уставу нельзя было догонять выезд князя-кесаря…
– Пусти! – бешено крикнул Гаврила, перехватил узду, ударил шпорами, вздернул коня, – офицер повис на узде и упал… «Караул! Лови вора!» – уже издалека услышал Гаврила, выскакивая на Лубянскую площадь.
Кареты он не догнал, плюнул с досады и через Неглинный мост повернул в Кремль, в Сибирский приказ.
Низенький, длинный, со ржавой крышей дом приказа, построенный еще при Борисе Годунове, стоял на обрыве, выше крепостной стены, задом к Москве-реке. В сенях и переходах толпились люди, сидели и лежали у стен на полу, из скрипучих дверей выбегали подьячие, в долгополых кафтанах с заплатанными локтями (от постоянного ерзанья ими по столу), с гусиными перьями за ухом, – размахивая бумагами – сердито кричали на угрюмых сибиряков, приехавших за тысячи верст добиться правды на воеводу ли озорника-взяточника, какого не бывало от сотворения мира, или по разным льготам насчет рудных, золотых, пушных, рыбных промыслов. Бывалый человек, претерпев такую брань, прищуривался ласково, говорил подьячему: «Кормилец, милостивец, ай бы нам сойтись, потолковать душа в душу в обжорном ряду, что ли, или где укажешь…» Неопытный так и уходил, повесив голову, чтобы завтра и еще много дней, проедаясь на подворье, приходить сюда, ждать, надоедать…
Князь-кесарь был в разряде оружейных дел. Гаврила не стал спрашивать – можно ли к нему, протолкался к двери, кто-то его потянул за кафтан: «Куда, куда, нельзя!..» – Он отмахнулся локтем, вошел. Князь-кесарь сидел один в душной, низенькой палате с полуприкрытым ставнею окошком, вытирал пестрым платком шею. Стопа грамот, прошений, жалоб лежала на столе около него. Увидев Гаврилу, он укоризненно покачал головой:
– А ты – смелый, Иван Артемича сынок! Ишь ты! Черная кость нынче сама двери отворяет!.. Чего тебе?
Гаврила передал почту. Сказал – что ему велено было передать на словах насчет скорейшей доставки в Питербург всякого скобяного товара, – особенно гвоздей… Князь-кесарь, сломав восковую печать, толстыми пальцами развернул письмо государя и, далеко отнеся его от глаз, стал шевелить губами… Петр писал:
«Sir! Извещаю ваше величество, что у нас под Нарвою учинилось удивительное дело, – как умных дураки обманули… У шведов перед очами гора гордости стояла, через которую не увидели нашего подлога… Об сем машкерадном бое, где было нами побито и взято в плен треть нарвского гарнизона, услышите вы от самовидца оного, от гвардии поручика Ягужинского, он скоро у вас будет… Что до посылки в Питербург лекарственных трав для аптеки – до сих пор сюда ни золотника не послано… О чем я многажды писал Андрею Виниусу, который каждый раз отподчивал меня московским тотчасом… О чем извольте его допросить: почему делается такое главное дело с таким небрежением, которое тысячи его голов дороже… Птръ…»
Прочтя, князь-кесарь поднес к губам то место письма, где была подпись. Тяжко вздохнул.
– Душно, – сказал он. – Жара, мгла… Дел много. А за день и половины не переделаешь… Помощники, ах, помощнички мои!.. Трудиться мало кто хочет, все норовят – скользь. Да ухватить побольше… А ты чего нарядился, парик надел?.. К царевне, что ли, едешь? Ее нет во дворце, в Измайловском она… Ты – увидишь ее – не забудь: на Петровке, в кружале, в кабаке, на окне стоит дорогой скворец, так хорошо говорит по-русски – все люди, которые мимо идут, останавливаются и слушают. Я сам давеча из кареты слушал. Его можно купить, ежели царевна пожелает… Ступай… По пути скажи дьяку Нестерову, чтоб послал за Андреем Виниусом, – привести его ко мне тотчас… На, целуй руку…
После полудня стало накрапывать. Анисья Толстая, страшась приуныния, придумала играть в мяч в пустой тронной палате, где уже много лет никто не бывал.
Анне и Марфе – девам Меньшиковым – лишь бы играть во что-нибудь – развевая лентами, протянув голые по локоть пухлые руки, они с визгом носились за мячиком по скрипучим половицам. Наталье Алексеевне сегодня было почему-то слезливо, игра не веселила… Когда она была совсем маленькой, в этой палате во всех окошках, высоко от пола, всегда горело солнце сквозь красные, желтые, синие стеклышки и блестела золоченая кожа на стенах. Кожу ободрали, и стены стояли бревенчатые, с висевшей паклей. По крыше стучал дождь. Она сказала Катерине:
– Не люблю Измайловского дворца, большой, пустой, чисто покойник… Пойдем куда-нибудь, сядем тихонечко.
Она положила руку на плечо Катерине и повела ее вниз, в маленькую, тоже брошенную и забытую, спальню покойной матери, Натальи Кирилловны. Сколько прошло времени, а здесь – хотя слабо – пахло не то ладаном, не то мускусом. Наталья Кирилловна до последних дней любила восточные ароматы.
Наталья взглянула на голую кровать с витыми столбиками, без полога, на четырехугольное тусклое зеркальце на стене, отвернулась и толкнула ветхую раму. В комнату вошел запах дождя, шелестевшего по листьям сирени под окошком, по лопухам, по крапиве…
– Сядем, Катя. – И они сели у раскрытого окошка. – Да! – вздохнула Наталья. – Вот уж и лето кончается, не успеешь оглянуться – осень… Тебе что! В девятнадцать лет на дни не оглядываются, пускай летят, как птицы… А мне, знаешь сколько? Я ведь на пять лет только моложе брата Петруши… Сочти-ка… Матушка вышла замуж семнадцати лет, отцу было под сорок… Он был толстый, от бороды всегда пахло мятой, и все хворал… Я его мало помню… Умер от водяной болезни… Анисья Толстая один раз выпила наливочки и давай мне рассказывать заветное… У матушки в молодости нрав был веселый, беспечный, пылкий… Понимаешь? (Наталья затуманенно взглянула в глаза Катерине.) Про нее чего только не плели Софьины-то приспешники да блюдолизы… А разве можно ее винить? По-старозаветному – все грех, что ты женщина – и то грех, – сосуд дьявола, адовы врата… А по-нашему по-новому: амур прелестный прилетел и пронзил стрелой… Что же – после этого в пруд осенней ночью кидаться с камнем на шее? Не женщина – амур виноват!.. Анисья рассказывает – жил в те времена в Москве боярский сын Мусин-Пушкин, ангельской, а – лучше сказать – бесовской красоты человек, смелый, горячий, наездник, гуляка… На масленой неделе на льду, на Москве-реке, вызывал любого биться на кулачках… Всех побивал… Матушка туда ездила тайно, в простом возке и глядела на его отвагу… Потом взяла его к себе ко двору кравчим… (Наталья Алексеевна повернула красивую голову к разоренной кровати, меж бровей у нее легла морщинка.) Вдруг его послали воеводой в Пустозерск… И больше она его никогда не видела… А у меня, Катерина, и этого нет.
Ленивый дождь продолжал моросить. Было душно. За туманами неясно поднимались огромные деревья, не похожие на измайловские сосны. Птицы все попрятались под крышу, не чирикали, не пели. Только одна растрепанная ворона летела низко над седым лугом. Катерина беспечальным взором следила за ней, – ей очень хотелось сказать царевне, что ворона-воровка летит на птичник и опять, как вчера, наверно, унесет желтенького цыпленка. Наталья Алексеевна положила локти на подоконник, голова ее склонилась, тяжелая от окрученных кос. Тогда Катерина, глядя на ее шею и на волоски на затылке, подумала: «Неужели никто этого не целовал? Вот горько-то!» – и едва слышно вздохнула. Наталья все же услышала этот вздох, строптиво повела плечом, сказала, подпирая рукой подбородок:
– А теперь ты расскажи про себя… Только правду говори. Сколько у тебя было амантов, Катерина?
Катерина отвернула голову, и – шепотом:
– Три аманта…
– Про Александра Даниловича нам известно. А до него? Шереметев был?
– Нет, нет! – живо ответила Катерина. – Господину фельдмаршалу я успела только сварить суп, сладкий, эстонский, с молоком, и выстирала белье… Ах, он мне не понравился! Плакать я боялась, но я твердо сказала себе: истоплю печку и угорю, а жить с ним не буду… Александр Данилович отнял меня в тот же день… Его я очень полюбила… Он очень веселый и много со мной шутил, мы очень много смеялись… Его нисколько не боялась…
– А брата моего боишься?
Катерина поджала губы, сдвинула бархатные брови, чтобы ответить честно:
– Да… Но мне кажется – я скоро перестану бояться…
– А второй кто был амант?
– О, Наташа, второй был не амант, он был русский солдат, добрый человек, я любила его только одну ночь… Как можно было в чем-нибудь ему отказать, он отбил меня от страшных людей в лисьих шапках с кривыми саблями… Они тащили меня из горящего дома, рвали платье, били плеткой, чтобы я не царапалась, хотели посадить на седло… Он кинулся, толкнул одного, толкнул другого, да так сильно! «Ах, вы, говорит, кумысники! Разве можно девчонку обижать!» Взял меня в охапку и понес в обоз… Ничем другим я не могла его поблагодарить. Было уже темно, мы лежали на соломе…
Наталья, трепеща ноздрями, спросила жестко:
– Под телегой?
– Да… Он мне сказал: «Как сама хочешь, девка… Ведь это тогда сладко, когда девка сама обнимет…» Поэтому я его считаю амантом…
– Третий кто был?
Катерина ответила степенно:
– Третий был муж, Иоганн Рабе, кирасир его величества короля Карла из мариенбургского гарнизона… Мне было шестнадцать лет, пастор Глюк сказал: «Я тебя воспитал, Элен Катерин, я хочу выполнить обещание, которое дал твоей покойной матери, и нашел тебе хорошего мужа…»
– Мать, отца хорошо помнишь? – спросила Наталья.
– Плохо… Отца звали Иван Скаврощук. Он еще молодой убежал из Литвы, из Минска, от пана Сапеги в Эстляндию и около Мариенбурга арендовал маленькую мызу. Там мы все родились, – четыре брата, две сестры и – я, младшая… Пришла чума, родители и старший брат умерли. Меня взял пастор Глюк, – мне он второй отец. У него я выросла… Одна сестра живет в Ревеле, другая – в Риге, а где братья сейчас – не знаю. Всех разметала война…
– Ты любила мужа?
– Я не успела… Наша свадьба была на Иванов день… О, как мы веселились! Мы поехали на озеро, зажгли Иванов огонь и в венках танцевали, пастор Глюк играл на скрипке. Мы пили пиво и поджаривали маленькие колбаски с кардамоном… Через неделю фельдмаршал Шереметев осадил Мариенбург… Когда русские взорвали стену, я сказала Иоганну: «Беги!..» Он бросился в озеро и поплыл, больше я его не видела…
– Забыть тебе надо про него.
– Мне многое нужно забыть, но я легко забываю, – сказала Катерина и робко улыбнулась, вишневые глаза ее были полны слез.
– Катерина, ты ничего не скрыла от меня?
– Разве посмею утаить от тебя что-нибудь? – горячо проговорила Катерина, и слезы потекли по ее персиковым щекам. – Вспомнила бы, ночь бы не спала, чуть свет прибежала бы, – рассказала.
– А все же ты – счастливая. – Наталья подперла щеку и опять стала глядеть в окошко, как птица, из клетки. По нежному горлу покатился клубочек. – Нам, царевнам-девкам, сколько ни веселись – одна дорожка – в монастырь… Нас замуж не выдают, в жены не берут. Либо уж беситься без стыда, как Машка с Катькой… Недаром сестра Софья за власть боролась лютой тигрицей.
Катерина только было нагнулась, – поцеловать ее руку с голубыми жилками, сложенную от огорчения в кулачок, – на лугу показался высокий всадник на поджаром коне с мокрой гривой, у него плащ был мокрый, и со шляпы висели мокрые перья. Увидев Наталью Алексеевну, он соскочил с коня, бросив его – шагнул к окошку, снял шляпу, преклонил колено в траву и шляпу приложил к груди…
Наталья Алексеевна стремительно поднялась, толстая коса ее упала на шею, лицо вспыхнуло, все задрожало, засияли глаза, раскрылись губы…
– Гаврила! – сказала тихо. – Это ты? Здравствуй, батюшка мой… Так иди же в дом, чего на дожде-то стоишь…
Вслед за Гаврилой подъехала одноколка, рядом с кучером сидел востроносый испуганный человек, накрывшись от дождя мешком. Он тотчас снял шляпу, но не вылезал. Гаврила, не отрывая темных глаз от Натальи Алексеевны, приблизился к самой сирени.
– Здравствуй на множество лет, – сказал, будто задыхаясь. – Прибыл с поручением от государя… Привез тебе искусного живописца с наказом написать парсуну с некоторой любезной особы… Которого опосля надобно отослать за границу – учиться… Вон сидит в тележке… Дозволь с ним зайти…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.