Текст книги "Автозаводская"
Автор книги: Алексей Варламов
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Алексей Варламов
Автозаводская
1
Свет фар проезжающей под окном первого этажа машины, бурый снег, сухая земля, дым заводских труб, низкое небо, бетонные заборы, рюмочные, пивнушки, запах хлорки, пара, какой-то особой сырости, проходные дворы, мощные сталинские дома по обе стороны чахлого сквера, редкое солнце, райком партии с красным флагом, доска почета, памятник павшим, маленькие троллейбусы с отрывными билетиками за четыре копейки, мороженое-рожок в киоске около метро и недосягаемая мечта о перочинном ножике в табачном ларьке – Автозаводская, улица моего детства, место первых тринадцати лет жизни. До Кремля отсюда по прямой – километров десять, а то и меньше, на метро – три остановки, а кажется – другой город, другой мир, не Москва, не столица, а индустриальный анклав, рабочий поселок, промзона.
От Автозаводской расходятся в разные стороны улицы поменьше, переулки, проулки, мосты, проезды, путепроводы – Велозаводская, Мастеркова, Ленинская слобода, Кожуховская…. Район не зря называется Пролетарским – там много заводов: «Динамо», «АЗЛК», «ЗИЛ», «Шинный», «Шарикоподшипниковый» – долгое и странное слово, смысл которого я никогда не мог в детстве понять. Наш дом находился возле ЗИЛа, рядом проходила окружная железная дорога, время от времени гудела по ночам и выбрасывала клубы горячего пара огромная ТЭЦ, питавшая весь район, и тогда папа куда-то звонил, ругался и требовал, чтобы ТЭЦ замолчала. Она и в самом деле затихала, то ли испугавшись папы, то ли по собственным нуждам, а я лежал в кровати, боялся темноты и думал о папином всесилии. Шум мне не мешал, я его не замечал, как не замечал отравленного воздуха, архитектурного несообразия, неудобства, а просто жил и не понимал, чем мой район хуже других, да и был ли он хуже? Но почему-то никто не стремился в нем жить, скорее, уехать оттуда, и когда позднее мама пыталась поменять квартиру, обменщики, услышав слово «Автозаводская», теряли интерес.
Моя семья поселилась здесь за десять лет до войны. Дедушка по материнской линии, красавец, женолюб, потомственный адвокат, представитель старинного дворянского рода, занесенного в родословные книги и упоминаемого в энциклопедии Брокгауза и Эфрона, из-за своего происхождения с большим трудом поступивший в начале двадцатых годов в университет, сумел получить работу юрисконсульта на заводе «Динамо», а заодно и комнату в коммунальной квартире на Автозаводской улице. Это случилось в тот не очень долгий период жизни, когда моя бабушка, внучка богатейшего тверского купца Коняева, была ему женой и родила троих детей: двух сыновей – моих дядьев – и дочку – мою маму. Вскоре дедушка ушел к другой женщине, а комната осталась, и бабушка там жила с тремя детьми. Дед ее навещал, но приходя в гости, в самые лихие советские времена, в самом рабочем районе Москвы, не забывал напоминать брошенной жене, из какого рода она, а из какого – он. Впрочем, детей благоразумно воспитывали на советский манер, и они выучились, сделали хорошую карьеру, вступили в партию, не догадываясь о том, кем были их предки и каким состоянием владели до революции, что потеряли и как чудом уцелели их недружные родители – это открылось в сравнительно поздние времена.
Когда дети выросли и сами женились, на двадцати метрах жили три семьи: два моих дядюшки с женами и мама с отцом. По семейной легенде, одна из супружеских пар спала на балконе в палатке, другая на полу, третья на диване, а детей укладывали в чемоданы. Потом разъехались, но часто встречались, садились за щедрый бабушкин стол с домашними наливками и закусками, хмелели, пускались в воспоминания, и я рос среди этих рассказов, преданий, историй про деда и его жен, про соседей, ближнюю и дальнюю родню, про войну, про Алтай, куда бабушка ездила с детьми в эвакуацию, а потом не могла вернуться в комнату, занятую другими жильцами, но поселилась в коридоре и по суду добилась, чтобы ей вернули законную жилплощадь, – адвокатом выступал бывший супруг, вложивший в свою речь всё наследственное мастерство. Бабушка вспоминала всякий раз новые подробности, и, наверное, тогда я впервые ощутил потребность их записать, а Автозаводская стала основной сценой этих магических рассказов, и в пролетарских декорациях я учился навыкам человеческой жизни и нащупывал будущую судьбу.
Мое рождение разрубило гордиев узел фамильной тесноты: благодаря щедрым социалистическим законам родители получили в одном из соседних домов двухкомнатную квартиру на первом этаже. Она казалась такой огромной, что бабушка носила меня на руках и показывала нашу отдельную кухню, первую в ее взрослой жизни, ванную, коридор, свою комнату, комнату родителей и подносила меня к окошку: из него был виден переулок, двор и странное сооружение, похожее на будку, – это путешествие по квартире есть первое воспоминание моей жизни, и оно так отчетливо, как будто случилось сегодня утром, а вот который час в таком случае у меня теперь – не знаю. Но воспоминания об Автозаводской и ушедших людях настраивают на философский лад…
2
Наискосок от нашего четырехэтажного дома находился крытый бассейн и похожие на средневековый готический замок знаменитые Тюфелевские бани, дивный памятник советского конструктивизма. В бани ходили всем районом, покуда в жилые дома не провели горячую воду, и мама рассказывала, что после войны там давали огромную ценность – кусочек мыла, которым надо было и помыться, и постирать, и домой унести обмылок. А бассейн был первый в советской Москве, и по этой причине попасть в него было невозможно. Однако у маминой одноклассницы там работала уборщицей ее мама, и девочек иногда пускали поплавать ночью. Так мама научилась в бассейне плавать и впоследствии хотела, чтобы я тоже научился, но ничего из ее затеи не вышло. Когда молодой нетерпеливый тренер увидел, что один из мальчишек не отрывает ноги от дна, а, согнувшись, идет пешком по лягушатнику, он рассвирепел:
– Ляг и почувствуй воду! Вода сама тебя держит. Люди тонут, потому что не знают, что умеют плавать.
Но я не верил ему. И тогда он бросил меня в бассейн для взрослых на глубину четыре с половиной метра, где плавали глухонемые.
– Плыви! Все люди умеют плавать!
Вопреки ожиданиям я не поплыл, а стал захлебываться и тонуть. Тренер пихал мне шест и на меня орал, глухонемые отчаянно жестикулировали, а я никак не мог за шест ухватиться и шел ко дну. Тренеру ничего не оставалось, как прямо в одежде за мной нырнуть, а потом делать искусственное дыхание, и после этого родители от меня отстали, однако острое ощущение воды как угрозы во мне поселилось, мешаясь с нежностью и сочувствием. Я понял, чего я не хочу, не могу вынести – насилия над водой и над человеком, который в ней оказался. Позднее я написал об этом небольшой и очень странный для самого себя рассказ «Все люди умеют плавать», использовав единственную привилегию пишущего человека – обращать свои неудачи в слово.
Автозаводская была причиной и местом многих моих будущих увлечений. От того ли, что она была очень тесной, угрюмой, или это было свойство моей натуры, пробужденное бабушкиными рассказами, но с самых малых лет мне всегда хотелось вырваться оттуда и узнать, что находится за пределами видимой местности. Мое первое путешествие было вглубь земли, в ту самую таинственную бетонную будку, что стояла напротив наших окон и в раннем детстве пугала тем, что именно в ней, по рассказам больших девочек, обитала красная перчатка, которая должна была задушить сначала моих родителей, потом бабушку и сестру, а затем и меня самого. Жутче всего было именно от последнего места в этой очереди, и ночами я не спал и слушал, как красная перчатка придет.
Когда я стал чуть старше, то, преодолев страх, спустился по шаткой лестнице в темноту будки и, пройдя по горизонтальному подземному коридору, очутился перед закрытой дверью. Толкнул ее и попал в просторную комнату. Фонарик выхватил картинки на стенах – людей в противогазах, грибы ядерных взрывов, носилки – это было бомбоубежище, построенное во времена Карибского кризиса. Я выскочил наружу, испытав приступ клаустрофобии – наследственной болезни жителей нашей спертой местности, и отныне всячески, под любыми предлогами старался ее покинуть. Говорил бабушке, что иду гулять, а сам садился на автобус или троллейбус, останавливавшийся возле дома, и долго ехал до конечной остановки. Названия были написаны крупными буквами рядом с номерами автобусов и звучали загадочно и влекуще: улица Нижние Поля, улица Верхние Котлы, Рыбокомбинат № 40, Больница № 17, Нагатинская пойма, Карачарово. Так я ребенком изучал большую таинственную Москву, потом точно так же стал осваивать метро, и Автозаводская, постепенно, наяву превращалась не только в место жительства, но в точку начала пути и возвращения, и все, что находилось извне, казалось интересным, волнующим.
Нечто подобное происходило и с моей старшей сестрой. Она готовилась поступать на географический факультет, и на стене в нашей комнате висели две большие карты: СССР и карта мира. Сестра заучивала названия, которые должна была сдавать на экзаменах, а я глядел на карту своей Родины, испытывая невероятную гордость оттого, что живу в самой большой, счастливой и свободной стране мира, и мне хотелось объездить ею всю, все увидеть, запомнить, побывать на Карпатах и на Курилах, на Ямале и на Памире, а потом путешествовать дальше по всему миру, пока еще частично враждебному ей, но должному однажды признать ее превосходство. И странным образом мне хотелось присоединить к СССР еще какую-нибудь территорию. Велика была моя страна, но ей не помешало бы стать больше. Особенно нравился мне похожий на тигра Скандинавский полуостров, а еще почему-то Иран. Это было как бы продолжением игры в ножики, которой мы были в автозаводском детстве увлечены – чертили большой круг, делили его на равные сектора, а потом нападали друг на друга, отрезая у соседей куски земли, заключали договоры, а потом их нарушали, и никто за пределами игры не обижался – такими были ее правила.
3
На Автозаводской была география, но не было истории. То есть не так конечно, история была, и какая – советская, индустриальная, гордая, парадная, но здесь не было истории прежней, и все следы существовавшей на этой земле реликтовой Тюфелевой рощи, принадлежавшей царскому дворцу, урочище в излучине реки, богатые дачи, охотничьи угодья, пруд, в котором утопилась карамзинская бедная Лиза и московские дамы рвали ландыши, оплакивали, а иные и повторяли ее судьбу – всё это было уничтожено новым временем. Даже не советским, а предсоветским, предреволюционным, органично перетекшим в советскую индустриализацию. Ничего древнего, старомосковского, купеческого, дворянского, бабушкиного и дедушкиного тут не было, за исключением разве что Симонова монастыря, но от старинной обители остались только могучие стены, которые терялись в окружении заводов, сталинских домов и домов более поздней постройки, труб, высоких бетонных заборов, мостов, а всё остальное, включая могильные надгробья, было разрушено и частично пошло на постройку нового. То, что на территории завода «Динамо» стояла церковь, в которой были погребены русские воины Пересвет и Ослябя, сражавшиеся с ордынцами на Куликовом поле, то, что в Симоновом монастыре подвизался Кирилл Белозерский, – всё это я узнавал много позже, как позже открывал для себя древнюю Москву, но она не была для меня родной в буквальном смысле этого слова. Родной была фабричная слобода, безбожная, по-своему жестокая, со своей шпаной, своим блатняком, дерущимися улицами и дворами.
Среди этого пролетарского царства находилась выстроенная из красного кирпича пятиэтажная английская спецшкола № 15, где учились дети местной интеллигенции, за что справедливо получали время от времени по физиономии от гегемонов из школы по соседству, поджидавших нас за гаражами с нехитрым предложением:
– Пацан, дай десять копеек.
Некоторые пацаны давали запрашиваемую сумму, некоторые нет, но взрослым никогда не жаловались – ни родителям, ни учителям. Мне давать деньги казалось унизительным, и я уходил в несознанку:
– Нету.
– А найду, звездюлей дам? – деловито спрашивали соседи, однако обыскивать не обыскивали – отпускали с миром.
4
А вот что было по-настоящему родным и любимым, так это река. Москва-река. Или лучше в одно слово – «Москвáрека» с единственным ударением на среднюю букву «а», которая не должна склоняться: Москвареки, Москвареке, Москвареку, Москварекой, о Москвареке. Моя Москварека начиналась возле стадиона «Торпедо» и дальше уходила ниже в сторону Автозаводского моста и завода имени Лихачева. То, что было выше, – Новоспасский мост и еще выше Таганка, Котельники, Кремль – лежало за пределами Автозаводской, там река была нарядная, с красивыми набережными, там гуляла хорошая публика, ходили прогулочные пароходики, а моя Москва-река была работящая, пролетарская. Пройти вдоль нее везде было невозможно, заводские территории вплотную примыкали к воде, но в некоторых местах набережной не было, и можно было ходить вдоль берега. Река была единственным живым местом на Автозаводской, частью неуничтоженной, невырубленной природы. У нее был ледостав и ледоход, не очень заметный в черте города, но был. Там ловили рыбу, купались, там можно было собирать камушки и бросать в воду лежавшие на берегу дощечки, представлять, как они уплывают вниз. Изгибаясь, река уходила в сторону Южного порта и Коломенского парка. Иногда я ходил по долгому правому берегу, и река текла рядом со мною примерно с той же скоростью, с какой шел я, и благодаря ее течению я ощущал, что в нагромождении заводов, домов, труб, железных и автомобильных дорог есть живое, пробивающееся сквозь теснину камня и асфальта и чудом уцелевшее, незаточенное. Отец позднее рассказывал, что мой прадед, отец его мамы, был до революции капитаном речного пароходика на Оке. Про этого человека не сохранилось никаких сведений, но можно предположить, что если был капитаном на Оке, то мог и в Москва-реку заходить, и поэтому что-то шевелилось во мне, когда я видел эту воду.
Я любил и по сей день люблю Москва-реку, пусть даже она уступает Неве и сибирским рекам, пусть не так вписана в городской пейзаж, как Сена, Темза или Тибр, и ей недостает пешеходных мостов и тихих набережных, но все равно есть такие точки в Москве, где ты ее остро чувствуешь, и река делает мой город живее, таинственнее, нежнее. Это она дала ему имя, и моя собственная московская жизнь оказалась к ней привязана. Я учился в университете на Воробьевых горах и ходил гулять к ее высокому берегу, после университета переехал жить на Фили в район Западного порта, и там тоже текла река, но другая – строительные краны, баржи, буксиры. Когда я женился, то поселился в Тушино рядом с водохранилищем, шлюзами и каналом и гулял вдоль ее воды со своим маленьким сыном. Я построил дом в лесу в верховьях Москва-реки недалеко от того места, где она сливается с Рузой, но первое детское ощущение автозаводской реки остается самым сильным, и мне до сих пор кажется, что древние были не так уж и правы, когда говорили, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку: изменилась река, изменился человек. Но именно потому, что изменение было двойным, это странным образом возвращает нас с рекой к единой точке.
5
Мы уехали с Автозаводской, когда мне исполнилось тринадцать лет, но я еще продолжал ездить в школу. Без нее Автозаводская для меня была бы неполной. Я не знаю, какими были спецшколы в других районах Москвы, но наша была воистину интеллигентским бастионом – с дисциплиной, с жесткими требованиями, безжалостными отчислениями за неуспеваемость, с учителями, каждый из которых считал, что его предмет главный, с контрольными работами, сочинениями, изложениями, диктантами, опросами, безумными домашними заданиями, с предметами, которые на английском языке преподавались, и своей гордостью – каждый новый учебный год в школе вывешивали списки выпускников, поступивших в МГУ, Иняз, МГИМО, МИФИ, Бауманский, МАИ, что раздражало моего отца:
– Почему они не пишут про всех выпускников, а только про тех, кто поступил?
Я не любил свою школу, когда в ней учился, рос с ощущением того, что она меня оскорбляет, унижает своей требовательностью, помноженной на требовательность домашнюю, я изнывал от этой дисциплины – и лишь годы спустя внутренне перед ней покаялся и поймал себя на мысли, что школа должна быть именно такой. Я ощутил как счастье университет и оценил его свободу именно потому, что у меня была такая школа. Она давала много разных уроков.
Однажды нескольких учеников из двух параллелей стали отбирать на районную олимпиаду. В конечном итоге нас осталось четверо, я отвечал хуже всех, но взяли меня и еще одного парня.
– Как их фамилии? – поинтересовался забредший к нам в гости дядюшка Борис.
– Галант, Кантор, Кушлин.
Дядюшка тонко улыбнулся.
– Нельзя же признать, что лучшие ученики – одни евреи.
Я не понял, что он имел в виду. В спецшколе на Автозаводской не различали национальностей. Там учились советские дети – представители новой общности – советского народа эпохи брежневской Конституции и брежневской редакции михалковского гимна, слова которого поныне звучат в моих ушах, и вместо «Россия – священная наша держава» я все равно слышу «Союз нерушимый республик свободных», и с этим ничего не поделаешь, и это тоже моя Автозаводская.
6
Однажды в нашу школу приехал учитель из Америки. Не знаю, что чувствовал он, очутившись среди наших просторов, и какими глазами глядел на фабричную окраину красной Москвы, а мы впервые увидели американца, и возможность живой английской речи, разговора вскружила нам голову. Учительница наша относилась к его урокам скептически и считала потерей времени. Она была страшно въедливая, цепляющаяся к малейшей неточности, занудная старая дева, которая не слышала школьных звонков, их у нас в школе вообще не признавали: звонок – это для учителя, а если уроки бывали сдвоенные, то перемены мы просто не видели – сидели полтора часа подряд и на уроке на минуту нельзя было выпасть. Она признавала только британский английский и согласилась бы уступить свое место разве что выпускнику Оксфорда – а тут какой-то кукурузник из штата Айова – и на молодого парня в джинсах смотрела свысока. Но нам он нравился, от него веяло заграничной свободой, раскованностью, легкостью – неавтозаводскостью, он со своими ковбойскими штанами отрицал всё то, на чем мы были воспитаны, соблазнял нас и манил в свой дивный мир, где всё казалось легким и необязательным.
– Кам он, бойз, кам он, – подбадривал он нас.
Мы говорили в ответ горячо и страстно, впервые в жизни чувствуя свободу, и он нас не обрывал, не ругал за ошибки, как Сан Санна. Мы не понимали, дурачки, что можем так говорить только потому, что она мучила нас со второго класса, доводя до слез, и не догадывались, как она довольно улыбается за нашими спинами и гордится своими учениками, и у американца глаза на лоб лезли, потому что вся наша группа была такой – сильная, живая, отзывчивая, упругая: мы на лету схватывали тот материал, который он для нас приготовил, и жадно требовали еще, а у него в отличие от нашей Сан Санны ничего припасено не было, как не было и опыта преподавания, но мы простили ему его неподготовленность, потому что хотели просто слушать и говорить.
Он протянул нам после урока жвачку, мы ее не взяли – у нас была своя гордость. А он смотрел на нас своими смеющимися глазами и вдруг стал рассказывать про кэмп-дэвидские соглашения. Мы кое-что про это слышали, потому что раз в неделю один из учеников делал политинформацию, и агрессивная политика Израиля по отношению к нашим миролюбивым арабским друзьям, а также вероломство египетского президента Садата были нам в общих чертах известны. Не то чтобы нас это сильно интересовало, но мы из вежливости слушали американца и даже задавали какие-то вопросы, чтобы лишний раз попрактиковаться в языке.
На следующий день нас вызвали к завучу. На ней не было лица. Она должна была через месяц ехать в Штаты по обмену с этим парнем.
– О чем вы спрашивали Джона? Он пишет в своем отчете, что советские дети хотят знать правду о Кэмп-Дэвиде, которую от них скрывают.
7
В Америку завуч не поехала, а Сан Санна от нас ушла. По этой причине или по другой, но нам дали другую учительницу, помягче, поспокойней. Наш английский на этом закончился, больше, чем мы знали, мы уже не узнали и лучше говорить не стали. В университете я учил испанский и смирился с тем, что навсегда английский потерял, но много лет спустя поехал в Америку, и все вдруг всплыло, как на переводных картинках. Я читал на английском лекции по русской литературе в университетах, свободно говорил и ездил на машине по штату Айова, забираясь в те места, куда не ступала нога русского человека, встречался с фермерами, студентами, школьниками, местными писателями и библиотекарями, я рассказывал им про свою страну, свое автозаводское детство, про трубы заводов, свою мечту купить джинсы, про бомбоубежище во дворе, где мы должны были прятаться от американских бомб, про американского учителя, то ли дурака, то ли провокатора, из-за которого моя школа лишилась своей лучшей учительницы, – они слушали меня непроницаемо, как если бы здесь происходила встреча даже не двух народов, двух цивилизаций и континентов, но двух рас, и я мог рассказывать что угодно: их интересовало одно – вру я или не вру. Недаром именно в этой стране изобрели детектор лжи, и я постоянно чувствовал себя под его контролем, но это не мешало мне по-своему оценить и зауважать Америку как страну великих возможностей и путешествий, страну очень патриотичную и в то же время легко срывающуюся с места, ни к чему не привязанную, страну с такой же недолгой историей, как видимая история моего района, но главное, что я понимал: я обязан был этим встречам, своим долгим отлучкам по карте мира – я был в долгу перед Автозаводской, которая меня сурово учила и выталкивала в огромный мир, которая в каком-то смысле жертвовала собой, отпускала навсегда, зная, что я все равно вернусь, потому что родину из состава крови вытравить невозможно, и любой анализ, даже много лет спустя, обнаружит ее присутствие.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?