Текст книги "Как ловить рыбу удочкой (сборник)"
Автор книги: Алексей Варламов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Связь
В конце февраля над городом завис туман. Несколько дней не было ветра, и тяжелое, волглое облако спрятало от глаз трубы комбината, развалины кремля на холме, излучину большой реки и серые девятиэтажные дома. Туман делал жидкою ночь, и между ночью и днем не было четкой границы, так же горели уличные фонари, и машины медленно двигались по городу с зажженными фарами. Люди ходили по улицам, с усилием вдыхая зараженный воздух, и кашляли. Была первая неделя поста, и каждый день перед закрытыми царскими вратами шли покаянные службы в единственной уцелевшей церкви, сумрачной, едва освещенной задыхающимся светом лампадок и свечей. Служили допоздна, не было во время служб обычного шепота, молчали, часто крестились и вслед за священником опускались на колени. Люди давно знали друг друга и вели себя так, словно делали общую работу, сдержанно и согласно, и, когда в субботу на всенощной в храм зашла незнакомая женщина, никто поначалу не обратил на нее внимания. Это была грузная пожилая женщина с широким лицом и плотно сжатыми губами. По всему чувствовалось, что она бывала в храме редко, стояла переминаясь, не зная, куда деть привыкшие к занятости руки, и, казалось, была сильно взволнована. Служба шла долго, читали шестопсалмие, пели полиелей и воскресный тропарь, священник читал Евангелие, потом все прихожане пели воскресную песнь, но вот что-то переменилось, люди стали подходить к помазанию, священник рисовал елеем крест на их лбах, поздравлял с праздником, и люди отходили, целовав его руку. Женщина слегка помедлила и вслед за всеми тоже подошла к иерею. Но когда она встала перед ним и он обмакнул кисточку в масло и посмотрел на нее, рука его вздрогнула, и на лице появилась странная гримаса. В следующее мгновение он совладал с собою и сделал все, что было положено, но женщина не отошла от него, а как-то очень тяжело, неловко ткнулась головой в его грудь, прямо в распятие, и стала, захлебываясь, повторять: «Коленька, сыночка, Коленька», пока стоявшая рядом старуха в черном халате не оттащила ее от иерея. Священник довел службу до конца, произнес отпуст и, поклонившись людям, тихо сказал, что исповеди сегодня не будет, после чего скрылся в алтаре.
Священник был еще молод, ему не исполнилось и тридцати лет, он служил в этом храме недавно, служил один, потому что других желающих ехать в городок не находилось. Кроме службы в храме у священника ничего не было, даже собственного дома, все эти годы он снимал комнату в доме у матери Манефы. Прихожане его любили не только как Богом данного иерея, но как добросердечного человека, входящего в их нужды, никогда не корившего, утешающего их и помогающего сохраниться в трудной для христианина нынешней жизни. Единственным человеком, кто сколько-нибудь чувствовал иерея, была старуха Манефа, сокрушавшаяся, что батюшка был не женат, не жил славно со своею матушкой, не бегали у них по дому многочисленные чада, она жалела его чисто по-бабьи, но и эта жалость была ему приятной, и, верно, по той самой причине он никуда не съезжал с ее квартиры.
Манефа была монахиней в миру, жила в строгости, но постриг не сделал ее душу более суровой и замкнутой, и, хотя отец Николай никогда не воспринимал всерьез ее жалость к себе, случалось и впрямь думал, что, будь у него жена и дети, жизнь его была бы полнее и устойчивей. Но в ту пору, когда он еще мог жениться, до рукоположения в сан, и был знаком с некоторыми девушками из православных семей, он боялся ошибиться не столько в одной из них, сколько в самом себе. Многие тогда думали, что молчаливый, погруженный в себя семинарист полагает постричься в монахи, однако он попросился служить в старый город, где прошло его детство. Желание юноши принять сан не будучи женатым и тем самым дать обет безбрачия показалось его начальству несколько необычным, с ним долго беседовали, но он был тверд в своем решении, и, поскольку в приходе больше года не было своего священника, его просьбу удовлетворили.
В этот город его привезли пяти лет. Ехали из Казахстана через пол-России, и по дороге мать покупала мальчику на станциях кульки с горячей картошкой. Всю дорогу он молчал, потому что еще не умел говорить, но какие-то слова точно мучили его, они росли в нем, причиняя боль, как росли зубы, и мальчик нетерпеливо показывал матери на тянувшиеся за окном пространства степей, разъезды и редкие леса, мычал, но мать только вздыхала и ласкала рукой его стриженую голову. На пятый лень, промучившись с пересадками и ночным ожиданием поездов, приехали в волжский городок, где жила дальняя родственница матери. Мать робела перед этой строгой, неулыбчивой женщиной и, подтолкнув сына вперед, словно прячась за него, произнесла:
– Вот твоя бабушка, Коля. Ты у ней пока поживешь.
Ему сделалось страшно, на бабушку он смотреть и не смотреть боялся, а та осуждающе спросила:
– Чтой-то он у тебя такой молчун?
– Немой он, – вздохнула мать.
Ему же послышалось, будто мать сказала «не мой он», и он даже не заплакал, не закричал, а поперхнулся и стал кашлять и хрипеть.
– Я приеду за тобой, я скоро приеду, – твердила ему женщина, но чем больше она повторяла эти слова, тем страшнее ему становилось, он цеплялся руками за платье, точно силясь удержать. Затем вдруг успокоился и послушно позволил себя умыть, поцеловать, ничего не чувствуя, кроме немоты всего тела.
Потом они шли через пыльный приземистый город, дождались катера, и, когда мать поднималась по сходням, бабушка крикнула ей с берега:
– А дитя-то у тебя крещеное, у негодницы?
– Какое там крещение в степи, там и церкви-то нет! – прокричала в ответ мать и отвернулась от едкого дыма.
Обратно шли по другой улице, ветер дул им прямо в лицо, и теперь мальчик с открывшимся высоким лбом и прищуренными глазами казался очень взрослым. Бабушка заводила его в какие-то дома и говорила:
– Вот Господь послал на старости утешение, – и, помолчав, добавляла: – Убогий он.
– У Бога, значит.
Все думали, что он не только немой, но и глухой, и говорили при нем не стесняясь, осуждали его мать, и в каждом доме угощали пряником, конфеткой или моченым яблоком. Он же слышал и понимал все, о чем говорили эти люди.
Спустя несколько дней бабушка отвела мальчика в церковь, и веселый черноволосый батюшка окрестил раба Божия Николая, отнеся его по обычаю после таинства в алтарь. Там, у горнего места, перед громадной иконой шествующего Спасителя, мальчик вздрогнул и не в силах более удерживать рост слов, заплакал, и бабушка, стоявшая тут же рядом перед царскими вратами, услышала его срывающийся голос.
– Твой, твой, – звал мальчик не переставая, произнося это слово, пока испугавшийся священник не вывел его на улицу.
Бабушку это чудо поразило чрезвычайно. Она стала часто водить мальчика в церковь и учила его, как просить у Бога за отца, за мать и всех прочих людей.
– Ты молись, Коленька, молись, – шептала она, – ты дитя неразумное, безгрешное, твои слова до Бога легшее дойдут. Ты скажи так: прости, Господи, отца моего непутевого и мать мою грешницу, а еще скажи – прости, Матерь Божья, бабушку мою, верни ей дочку ее. У меня ведь, Коленька, дочка есть, только она помладше тебя будет, ей всего-то зимой годик исполнился.
Когда она вспоминала про дочку, глаза у нее делались безумными, точно проваливались куда-то, она крепко сжимала его плечо и говорила:
– Дочку мою, Катеньку. Я ее чужим людям отдала, сама отдала. Голодно было, муж у меня-то помер, из деревни мы ушли. Пришли в город на пристань, а там народу много, бабы с детьми сидят, все баржу ждут с хлебом. Дети плачут, бабы из сухих грудей молоко выдавливают. А тут на пристани дамочка така нарядна и мущина с ней. Ходят по пристани ровно по базару. К одной бабе подойдут, к другой и все на детей смотрят. А рядом-то товарка меня в бок толкает, они, говорит, дите себе выбирают. Им, вишь, обязательно девочка нужна, здоровая и маленькая, чтоб мать не помнила. И как она это сказала, так у меня сердце и сжалось. Встать хочу, уйти, а сил нет. И точно, подходят они ко мне, смотрят так жутко, а потом дамочка и говорит: «Мы можем вашу девочку взять». Только насовсем, говорит, иначе брать не будем. Я на баб смотрю, а те глаза в землю попускали. А сколько там детей просто так оставляли. Так нет же, таких не берут, по живому рвать хочут. Эта змеюка-то и говорит мне: вы, мол, женщина молодая, здоровая, еще нарожаете. А так умрет ваша девочка. Как сказала она это слова, помутилось у меня, Коленька, в голове и отдала я ей свою Катю. Господи, прости. Проси, проси, Коленька, Матерь Божью, одна у меня заступница. Вот и тебя мамаша бросила. Господи, что деется-то?
Бабушка была женщиной странной. Иногда она относилась к нему очень ласково, жалела, баловала, а иногда точно уставала от своей жалости, замыкалась в себе и по нескольку дней будто не замечала его. Но ее отстраненность была ему даже легче, чем заискивающее внимание. Он часто уходил на берег реки, садился и смотрел, как плывут пароходы и баржи, и гадал, на чем приедет мать. Это было самое высокое место в городе, на развалинах кремля, откуда было видно всю излучину сверкающей реки и можно было часами смотреть на текущую воду и забыть, где ты. Но потом приходила бабушка и в сумерках отводила его домой. Первое время он покорно шел за ней, но скоро ему стало казаться, что она приходит слишком рано и уводит его потому, что не хочет отдавать матери, а мать забыла ту пристань, где оставила его, и только с этого холма он увидит ее лицо. Бабушка ласкала его и как могла утешала, пыталась отвлечь, но все ее утешения только обостряли в мальчике любовь к матери и тоску об отце, и он вырывался и снова убегал на берег реки и просиживал там до самой темноты, когда становилось зябко, и суда выплывали на плес, качаясь своей черной громадой и смягчая ночь дрожащими огнями и гудками.
Однажды бабушка равнодушно сказала:
– Не приедет она. У ней теперь новая семья.
Постепенно он стал привыкать к этому городку, ему пошел восьмой год, и его взяли учиться в школу. На зиму он забывал о матери, вместе со всеми детьми катался на санках с крутых берегов и потом по льду, но когда весною этот лед таял и медленно уплывал по течению, душа мальчика начинала тосковать, и он взбирался на холм, ожидая первый буксир, а вслед за ним первую баржу, идущую на створ у подножья холма.
Жизнь была тихой и казалась стоячей, медленно наступало лето и перекатывалось стрекотом кузнечиков в высокой траве, кучевыми облаками над рекой, недвижимым мутным солнцем, отражавшимся в пузырящейся воде, и вместе с этой водой уходила вниз по течению жара, становились ветреными и зябкими звездные, пахнущие кострами и рыбой сентябрьские ночи. И после каждого лета он чувствовал, что вырос, и бабушка, сама нарядно одеваясь, вела его в магазин, долго выбирали и примеряли новую одежду, жесткую, неудобную, но праздничную и сулящую волнение радости. А потом бывала грибная осень, блестящая и недоступная, как учительница, приходившая в ожидании снега и ледостава на реке, каникул, сверкающих шаров и звезды на школьной елке.
Очень рано он повзрослел, случилось это однажды ночью, когда его внезапно разбудил глухой, мерный стук за дверью. Он встал, приоткрыл дверь и ступил в комнату. Бабушка лежала на полу перед божницей, билась головой об пол и часто повторяла:
– Осподи, возьми мя к себе, Осподи.
Раскачивалась лампадка, на стене мелькали тени, он отступил на шаг, замер и так простоял, сам не зная сколько. И в этот момент в его душе что-то резко переменилось, как это случается с невзрослой душой. Точно расслышал давешний шепот своих губ или еще чей:
– Утешь ее.
Обернулся – в комнате было тихо, бабушка уже не отбивала поклоны, лежала на полу и не шевелилась. Он взял на руки ее сухое, легкое тело, отнес на кровать и просидел там до самого утра, пока не стало светать и не разгладилась острая, будто рана, складка на лбу.
После той ночи бабушка часто болела, перестала узнавать людей, сначала соседей, а потом и его самого. Целыми днями она лежала на кровати, устремив глаза в потолок, что-то шептала, и часто по ее щекам катились слезы. Через полтора года – бабушка так и не поправилась, а, казалось, уже не жила, но доживала покорно и безучастно до смерти – он закончил школу и остался работать в городе на пароме. Он жил очень замкнуто, ухаживал за бабушкой и все чаще стал думать о своих родителях. Адрес матери он узнал довольно скоро – она проживала в местечке Рыбном под Рязанью, но ни ехать к ней, ни писать он не решился.
В городке не было до него никому дела, и это одиночество, порой его так мучившее, было в то же время спасительным, ничто не вмешивалось в его мир, он рос, подчиняясь лишь своим законам, и часто просыпаясь на рассвете, глядя, как солнечные лучи медленно переползают по стенке, и рассматривая все до одного знакомые сучки на дощатом потолке, гадал, что станется дальше с его жизнью, проживет ли он ее всю в этом городе или что-то изменит ее, и он исходит всю землю в поисках отца, обойдет все земные кладбища и прочтет имена на всех памятниках и крестах. Эта странная тяга к дорогам не оставляла священника и теперь, и отец Николай против своей воли представлял, как, сложив с себя сан, уйдет из города, потому что от бродяги родившись, без отца и матери выросший, он все равно был бродягой, и никакое место на земле не станет его домом.
Бабушка умерла Великим постом, не дожив до Пасхи двух недель, так и не придя в себя и не имея сил узнать его. И эта первая смерть, случившаяся в его жизни, нанесла ему непомерную обиду, точно обманув своей будничностью, с какой приходили в дом старухи, с какой отпевали, а потом хоронили на новом кладбище за городом, где не было ни единого деревца, а только несколько свежих могил за металлической изгородью, ровные прямоугольники земли, плиты и сваренные из стальных трубок кресты с аккуратными табличками. И обида на то, что все свершилось именно так, была столь сильной, что душила мысль о самом себе, и он равнодушно отнесся к тому, что кончилась данная ему в военкомате отсрочка, и он получил через месяц повестку. Он уехал из города стриженым пассажиром в телогрейке и с вещмешком за спиной среди таких же пацанов. И бабы все на них так жалеючи смотрели, будто бы шли ребятки на войну. Но война досталась не им, а мальчикам, с завистью бежавшим за ними по пыльной улице Ленина.
Служил он в Казахстане, в глухом балхашском гарнизоне, где офицеры завидовали солдатам, что те через два года уедут, а им еще служить и служить. Но степь, хотя более южная, чем целина, напоминала солдату о его младенчестве, и запахи, цвет неба, подсвеченные дальними огнями сопки, бураны, холодные, похожие на барак казармы пробуждали в памяти воспоминания, в которых рождались когда-то слова.
На втором году он сошелся с женщиной, жившей неподалеку в селе. От своих товарищей он знал, что прежде к этой женщине ходили другие солдаты, но он привязался к ней и полагал, что после армии они поженятся. К его словам о совместной жизни женщина отнеслась равнодушно, и, как ему показалось, зло, точно он хотел добиться от нее еще больше ласки. Однажды, когда он пришел к ней, она не впустила его в дом, и он понял, что там кто-то другой. В тот же вечер он раздобыл водки, ушел в степь и напился, ни о чем не думая и не чувствуя своей души.
Первое время ему казалось, что история с женщиной не оставила следа в его душе, соскользнула, но чем ближе подходил к концу срок службы, тем больше солдат думал о том, возвращаться домой ему теперь некуда, и быть может, армия дана ему вместо дома, и он проживет всю жизнь не в волжском городке, но здесь, на Балхаше, прапорщиком или старшиной. Это была очень соблазнительная, расслабляющая мысль, сулившая благо не думать, не отвечать за свою судьбу и не заботиться о хлебе насущном, потому что хлеб этот будет дан на каждый день, а дни будут походить друг на друга и приносить ту усталость, от которой снятся легкие сны. В такие ночи солдат выходил в беспокойстве на улицу, и ночь, разгоняя сон, тревожно звала за собой, за степь, и маленький городок с паромом и обрывистыми берегами над рекой казался совсем близким. Последнее лето службы, жаркое, дававшее отдохновение только на рассвете, уже стало кончаться, когда солдат, сменив вещмешок на аккуратный чемоданчик, отбыл из части, с грустью подумав об оставленном месте.
Обратно он ехал на поезде мимо тех же сопок и хуторов, по дороге, где везла его когда-то мать. Ничто здесь не изменилось – как пятнадцать лет назад, те же бабки с обветренными лицами продавали на полустанках картошку, бродили овцы и скучно блеяли, задирая голову к мутному небу. После армии ощущение сонной жизни, где никто никогда не бежал и не шел строем, было сильным и не отпускало его до Рязани. Он не мог привыкнуть к тому, что снова принадлежит себе, был возбужден, с кем-то разговаривал в дороге, уверял какую-то старуху, что едет к матери, и та радовалась за него, угощала домашним салом, и опьяненная уверенность в собственных силах была так велика, что в Рязани он распрощался со старушкой, пересел на электричку, доехал до Рыбного и там нашел около самой станции дом, где жила его мать. Он ни на секунду не сомневался, что поступает правильно, и, как позднее отец Николай размышлял, то была более сильная, чем его сознание, потребность сообщить матери, что он жив.
Ему открыла дверь располневшая женщина с сильно завитыми, крашеными волосами. По тому, как она посмотрела на него, побледнела и ничего не сказала, он понял, что она узнала его и ждала этого звонка в дверь всегда. Из глубины квартиры вышли двое детей, мальчик и девочка, не глядели на него одновременно с испугом и любопытством, точно пытаясь определить, зачем пришел к ним в дом человек в солдатской форме и фуражке. В доме пахло едой, чувствовался во всем достаток и порядок, и солдат разом ощутил протрезвление и, неловко поклонившись, словно извиняясь за ошибку, отступил и сбежал по лестнице. А потом быстро пошел, не разбирая дороги и путаясь в многочисленных железнодорожных путях узловой станции.
Гудели в спину составы, он сходил с насыпи, но оставался так близко от полотна, что ветер высушил его потное лицо и засыпал угольной пылью. На какой-то станции он зашел в зал ожидания, бросил чемодан на лавку, прислонился к нему и забылся тяжелым, муторным сном. Входили и выходили люди, проносились мимо поезда дальнего следования, на скамеечках покуривали рыбаки, собравшиеся на Оку, но все это проходило мимо. Он проснулся, но остался лежать на лавке. Несколько раз его толкали, о чем-то спрашивали, какой-то славный мужик в драповом пальто звал с собой выпить, косился милиционер, но все это существовало помимо его сознания – время, то тянувшееся медленно и неохотно, как казахстанский поезд, то гнавшееся вперед, то пятившееся назад время устало и остановилось на маленькой безымянной станции.
Он ни о чем не думал тогда, точно душа его отсутствовала, вырвалась, и вывел его из этого состояния пьяненький низенький мужичок с пустым рукавом и бородавкой на щеке:
– Сынок, дай денюжку, сынок.
Какая-то женщина заругалась на пьяницу:
– Ишь, к солдату пристал, бесстыжий. Откуда у него денюжка-то?
Но слово «сынок» кольнуло его, и он посмотрел на мужика таким взглядом, что тот отступил на шаг и стал вдруг бессвязно выкрикивать:
– Ну че ты, ну че ты? Я так тока, ну че ты?
Этот человек по возрасту не мог быть его отцом, но мысль о том, что его отец точно так же без своего угла и работы скитается по полустанкам и просит денег, а может быть давно умер и лежит, неизвестно где и под каким именем захороненный, острой жалостью коснулась солдата. Он встал и пошел искать мужика, но того уже нигде не было. И ему вдруг захотелось обратно в гарнизон, туда, где нет одиноких людей, есть только строй и никто не мучается от незащищенности и боли, где на все найдется в ответ грубое слово и ты не должен идти один по своей дороге. Но он прогнал эту мысль и той же ночью уехал в родной город, с тревогой ожидая, когда рассосется ненастная мгла.
То, что увидел солдат, поразило его своим несоответствием воспоминанию, точно не два, а все двадцать лет прошли с тех пор, как он ушел отсюда. Вместо старенького парома над рекой тянули мост, трубы комбината вымахали под самое небо, не осталось ничего и от посада, кроме двух улочек рядом с церковью.
Он брел по городу, пытаясь вспомнить, где и какой дом стоял раньше на месте разъезженных бульдозерами рытвин, какими были деревья и спуск к реке. Воспоминания давались ему с трудом, как когда-то школьные стихи, но он пробуждал к жизни эти образы и шел все глубже и глубже, к зарослям лопухов за огородом, к холму, к речной пристани, откуда уплывала мать, нисколько не похожая на женщину в Рыбном, более близкая и лучше сохранившаяся в памяти.
Мелькнувшее в душе воспоминание о матери заставило священника вздрогнуть и подумать, что она ждет его здесь же, в храме, стоит и не уходит, но он чувствовал себя еще не готовым свести воедино два этих образа – молодую женщину, водившую его в степь смотреть, как садится солнце, а потом приходившую во сне и зовущую к себе, и пожилую, стоявшую пред алтарем и перед сыном, ставшим для нее, как и для всех, батюшкой. Отец Николай беззвучно произносил в алтаре молитву, но мысли его снова уходили в прошлое, точно вели к разрушенному городку, и он снова очутился в храме растерянным двадцатидвухлетним человеком.
Солдат вошел в храм с давно позабытым ощущением бесконечности его помещения, встал в стороне, и подходившая к концу литургия в самой сокровенной ее части коснулась его сердца, и хотя тогда он не знал истинного смысла этой службы, душа его отозвалась нежностью, и, робея перекреститься, он замер. Церковь с иконами, знакомыми ему с детства, утешила горечь увиденного в городе. После литургии начался молебен, и, чутко прислушиваясь ко всему, что произносил священник, стоявший спиной к людям, солдат услышал нечто странное, привнесенное из недавней его жизни. Священник внятно повторял имена – о здравии воина Федора, о здравии воина Сергия, о здравии воина Алексия, будто шла в храме вечерняя поверка, но после каждого имени женщины, тесно обступившие священника, истово крестились, и лица их были такими напряженными и страстными, что никак не вязались с горластым зареченским Федькой или Серегой, которых помнил солдат. И вдруг одно имя, произнесенное священником, точно выпало из списка: «Об упокоении воина Петра», и солдат вспомнил, как утром он был на кладбище у бабушкиной могилы и прошел мимо пирамидки с красной звездой. Ему вдруг показалось, что женщины смотрят на него с гневом, не могут простить того, что он там не был, отслужил в мире и тишине и вернулся целым, снова вспомнились завистливые глаза пацанов, кативших на велосипедах по центральной улице. И его потянуло незаметно уйти из храма, но он заставил себя достоять до конца и теперь кланялся и крестился вместе со всеми. И эта работа, как всякая другая работа, утешила его и дала ему силу.
Он поселился в доме священника, того, что когда-то его крестил, и стал прислуживать в храме. Через год отец Александр написал ему рекомендательное письмо и благословил учиться в семинарии. Настоятель никогда не говорил с ним о будущем, но он понимал, что отцу Александру хотелось бы видеть его своим преемником, и, исполняя его волю, волю покойного уже тогда человека, отец Николай попросился служить в этот приход.
А город менялся на глазах. После введения антиалкогольного закона люди пили одеколон, технический спирт, гнали самогон и заполняли единственную городскую больницу. В храм ходили немногие, большей частью старухи, и чем дольше он служил, тем больше его мучили те, к кому он не мог обратить своего слова. Страшная мысль, которой он сам боялся, закрадывалась в его сознание – что будет с этими людьми там, где вершится Суд, неужели все обречены, и вместе с теми, кто погибнет, будет его мать, его отец, будут люди, которых он каждый день видит на улицах.
– А ты молись и не рассуждай, – говорила ему Манефа, когда он пытался ей что-то объяснить, но так, как умела жить она, работавшая санитаркой в больнице, не умел жить он. И еще сильнее это сомнение стало после разговора с одним из певчих в церковном хоре, человеком, как всегда считал священник, богобоязненным и примерным в своей христианской жизни.
– А не становится ли вам, отец Николай, иногда жутко? – спросил его певчий, словно угадав состояние души иерея.
Отец Николай промолчал, ожидая, что тот скажет дальше.
– Люди-то, за которых вы так усердно молитесь, от веры отошли, и никому мы не нужны, кроме двух десятков старух. А умрут они, никого не останется, только язычники к нам в окна храмовые будут камни бросать. На Пасху-то как служим – крестный ход внутри храма, на улицу выйти нельзя – забьют.
– А зачем вы тогда в церковь ходите? – спросил священник.
– А чтоб спастись.
– Так ведь все спасутся, – тихо произнес отец Николай свою заветную мысль.
– И те, кто в Бога не верит, спасутся?
– А таких нет, все в Бога верят, одни только знают про то, а другие – нет.
– Так они же, батюшка, некрещеные и родители их некрещеные, и Бога они не то что позабыли, а и не знают про Него, – сказал певчий с горечью. – Нам за них, батюшка, по положению нашему заступаться не подобает. И по закону не положено. Мы последние, за нами никого нет и не будет. У меня, батюшка, дочка есть. Я ее в любви Божьей и в страхе Божьем воспитывал, а семь лет ей исполнилось, хочешь не хочешь в школу отдавай. Как узнали там, в школе, что она верующая, смеяться начали, издеваться. Мучилась моя Катя, в школу идти не хотела – а куда денешься? Я к учительнице ходил, а та мне в ответ про Конституцию, про свободу совести.
Певчий помолчал и продолжил:
– И больше она в храм не хочет идти, а я и заставлять не могу. Страшно мне, батюшка, – поскорее бы все это кончилось. Что ж вы молчите-то? Грех так думать? Так у вас детей нет, вам этого и не понять.
Священник посмотрел на певчего и с усилием повторил, точно не его, а себя самого убеждая:
– Все спасутся. И вы спасетесь.
Мать Манефа возвращалась из больницы едва доходя до кровати, но, немного полежав, сразу же начинала работать по дому, напевая тропарь дня.
– Терпи, батюшка, терпи, терпеть надо, – говорила Манефа. – Так нас Господь сподобил. Терпи и молись, тогда и силы будут. Уж как отец Александр мучился, с раком был, а служил, и люди его любили, шли к нему. И тебя люди любят, вот ты и молись за них, за всех молись, как сердце тебе подсказывает.
«Я такой же человек, как все, – думал священник, – я вырос среди этих людей, я с ними живу, но, Господи, Ты поставил меня иереем. Ты избрал меня, помоги мне, Владыко, помоги мне, отче Николае, мой небесный покровитель, видишь, заплутал я, худо мне, темно, страшно. Как стоял перед тобою двадцать лет назад, так и сейчас стою. Сколько людей к тебе, Никола, приходили, сколько просили у тебя за мужа, чтоб с войны вернулся, за дитятко, чтоб исцелилось, за помин души родительской, за скотину-кормилицу, за дом. Сколько муки-то людям дадено, а ведь живут, тянутся, помоги нам, святой угодник, не бросай нас. Знаю, обходить тебя люди стороной стали, грешно живут, зло творят, сколько зла-то в мире, сколько прощалось нам, сколько отпускалось, все чаши уж переполнены, смилуйся еще раз, Господи, отпусти Ты нам и этот грех, прости матери моей и отцу моему, прости бабушке моей и верни ей дочку ее, прости городу моему и всем городам и всей земле моей. Сколько дано нам было, сколько построено, а мы только теряем, рушим, рвем, ломаем, а те, кто не рушит, кто терпит, у тех уж все руки, вся душа изранена. Укрепи мя, Господи, дай силы мне, дай крепости все вынести и выполнить волю Твою, и всем дай крепости, помоги народу моему, Владыко».
Священник вышел из алтаря и подошел к женщине, стоявшей в левом приделе. Он положил перед собой Евангелие и большое распятие и тихо произнес:
– Тебе надо исповедаться, мама.
Но женщина не могла произнести ни слова, она поглядела на иерея со страхом и с мольбой, и ее боль с такой силой отозвалась в душе священника, что снова его лицо исказила давешняя гримаса, и он стал говорить:
– Азъ, недостойный иерей, данною мне властью, отпускаю тебе все прегрешения твои вольные и невольные, яже делом, яже словом, яже помышлением…
…И когда женщина успокоилась, священнику показалось, что она смотрит на него тем далеким, в степи оставшимся взглядом, будто бы прислоняясь к отцу и смеясь над первыми, нетвердыми шагами сына, которые тот делал навстречу ей, и он снова ощутил позабытое блаженство быть ребенком и хотел произнести какие-то слова, но та детская немота сковала его рот, и отец Николай прижался к матери, словно дождавшись ее на порушенном холме или добежав в детском сне до ее зовущей руки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.