Электронная библиотека » Алексей Вдовин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 2 марта 2016, 21:00


Автор книги: Алексей Вдовин


Жанр: История, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В 1946 г. в г. Комсомольске-на-Амуре был выпущен перевод сборника «Сонеты» французского поэта XVI в. Гийома дю Венгре. Небольшого формата книгу сопровождали большая вступительная статья, портрет автора и комментарий. Парадокс ситуации состоял в том, что этот никогда не существовавший поэт (как и его сонеты) был придуман в советском лагере «Свободное» двумя зэками – студентом Ленинградского института железнодорожного транспорта Ю.Н. Вейнертом[23]23
  В 1951 г. погиб в шахте при невыясненных обстоятельствах.


[Закрыть]
и звукооператором и преподавателем ВГИКа Я.Е. Хароном[24]24
  В 1954 г. был освобожден и реабилитирован, в 1972 г. умер от заработанного в лагере туберкулеза.


[Закрыть]
.

Не были чем-то исключительным и лагерные самодельные книги. Бывшая заключенная Интинского исправительного лагеря И.Н. Угримова[25]25
  Была арестована вместе с мужем в 1948 г. за «пребывание за границей и связь с антисоветскими силами за рубежом» и провела в сталинских лагерях 6 лет.


[Закрыть]
собрала коллекцию из 200 предметов, среди которых не только самодельные открытки и предметы театрального реквизита, но и рукописная книга А.С. Пушкина из серии «Дешевая библиотека» (см.: [Хлебников, 2008]).

Авторская версия «Орлеанской девственницы» Вольтера, учитывая лагерные условия, впечатляет – 17 цветных иллюстраций (включая изображения на титульном листе Жанны д’Арк, верхом на коне со свитой, во главе толпы на фоне средневекового европейского города; портрет Вольтера; герб в пересеченном щите). Вероятно, автор рукописи пользовался изданием 1935 г., но наличие некоторых иллюстраций, не нашедших аналогов в этом и других изданиях «Орлеанской девственницы» (см.: [Вольтер, 1924, 1935; Voltaire, 1762, 1775]), и отличительные особенности перевода заставляют усомниться в использовании художником оригинального издания и предположить, что текст и иллюстрации были, скорее всего, восстановлены им по памяти. Мы знаем, что поэт и переводчик Т.Г. Гнедич на память, не имея ни английского текста, ни бумаги, перевела в Крестах в 1944 г. две первые главы «Дон Жуана» Дж. Г. Байрона.

Например, по художественному исполнению, композиции и замыслу весьма оригинальна иллюстрация ко второй песне. Текст – дословная цитата из «Орлеанской девственницы» 1935 г. издания – сопровождается изображением полулежащей обнаженной Жанны д’Арк в окружении трех профессоров. Один из них, стоящий позади Жанны, читает, другой, сидящий перед ней, изучает ее при помощи лупы, а третий, стоящий за спиной второго, вручает девственнице патент. На заднем плане, за Жанной д’Арк, изображена голубая портьера с золотыми лилиями, что может служить намеком на французский герб. При этом одна из лилий превращается в корону для Жанны д’Арк. Что касается иллюстрации к девятнадцатой песне, у нее вообще нет аналогов ни в одном издании. Иллюстрация отображает картину победы Ахилла над Гектором под Троей. Ахилл несется на колеснице, запряженной двумя конями, вдоль стен древнего города и строит своим противникам «нос». Бездыханное тело Гектора волочится по земле позади колесницы. Однако ворота Трои напоминают Львиные ворота в Микенах.

Иллюстрации в книге носят в целом ярко выраженный анти-церковный характер: наглядный пример тому – карикатурное изображение священнослужителей и Святого Дионисия. Однако о вкусах дарителя и получателя в большей степени свидетельствуют эротически-юмористические оттенки текста рукописи. Оформленная лагерным художником версия «Орлеанской девственницы» Вольтера явила собой одновременно и воспоминание о прошлой, мирной жизни, где было время для чтения хорошей книги, и надежду на лучшее будущее. Она стала своеобразным гимном жизни, призванным дать заключенным то, чего они были лишены долгие годы.

Глава 7
Советская повседневность: нормы и аномалии. Голод в Поволжье 1921–1922 гг.

 
Я на мир взираю из-под столика,
Век двадцатый – век необычайный:
Чем столетье интересней для историка,
Тем для современника печальней!
 
Николай Глазков. «Лез всю жизнь в богатыри да в гении…»

Финский историк Т. Вихавайнен подчеркивал, что XX век, обычно представляемый читателю «эпохой потрясений и ложных решений, убийственных заблуждений и опрометчивых интриг», в то же время был эпохой невиданных социальных перемен (см.: [Лебина, 1999. С. 5]). В переломные эпохи обыденность становится центром активного культурогенеза: именно в коллизиях бытовой неустроенности формировался образ будущего. В свою очередь, когда в реальной жизни рвались устоявшиеся связи, нечто подобное происходило и в человеческой психике. Другими словами, повседневность пронизывала жизненный путь человека. Если исследовать советскую историю с точки зрения повседневности, то окажется, что большевистские теоретики не прилетели с Марса, что сталинизм нарождался и укреплялся в «теплой плоти» повседневного существования: «…духовой марш издалека, молодцеватая выправка, простая одежда, Пушкин в издании на желтой бумаге и нелюбовь к “э-э, батенька”» [Павловский, 1990. С. 42], т. е. за идеологией насилия над повседневностью стояла своя повседневность [Козлова, 1992. С. 49]. Н.Н. Козлова предложила объяснительную модель, согласно которой выработка советским человеком поведенческих норм – спонтанный эффект игры, пусть и отчасти принудительной. Особенности «советскости» же она объясняла заведомо немногочисленными возможностями самоидентификации, которые предлагало человеку советское общество (см.: [Козлова, 2005]).

Современное исследовательское ощущение советской повседневности во многом связано с выделением общественных и личных пространств, развитием «среднего класса» и созданием гражданского общества. Так, Л.Г. Ионин для охарактеризована советской повседневности ввел понятие «тоталитаризм повседневности» – это определенного рода система взаимоотношений, в которой связь и коммуникация повседневности с другими «областями конечных значений» максимально затруднена. Для известного российского социолога культуры степень тоталитаризма определяется числом доступных миров опыта и степенью их доступности в том или ином обществе. Для тоталитарной ситуации характерны резкое отграничение повседневности от других сфер опыта и постоянное стремление поддерживать это отграничение вплоть до институционализации барьеров на уровне властных структур [Ионин, 1997б. С. 14].

Так, выявление контактов граждан через посредство церковных институтов со сферой религиозного опыта зачастую вело к разрушению их повседневного существования, в том числе к исключению из партии или комсомола. Но в то же время в рамках советской повседневности гражданам предоставлялся некий эрзац религиозного опыта в виде советской идеологии с ее верой в окончательную победу коммунизма. В свою очередь, суррогатом поездок за границу стало посещение стран Восточной Европы, где социальные отношения были сопоставимы с советскими, и национальных республик СССР, имеющих специфическое устройство повседневности. С одной стороны, криминальный мир был крайне отделен от мира повседневности реальной борьбой с преступностью и умолчанием о ней, а с другой – и в этой сфере опыта был полноценный заменитель – ГУЛАГ как противопоставление советской повседневности [Там же. С. 14–22].

Однако советскую повседневность нельзя понять только исходя из анализа диктуемых властью норм общежития и бытового поведения. Даже прямое противопоставление нормы и аномалии не дает полной картины повседневной жизни советских людей. На помощь исследователю здесь приходит категория «нормальное исключение», позволяющая выявить тонкий механизм настройки бытовых практик выживания. Ахиллесовой пятой историографии изучения советского общества является слабое отражение поведенческой истории, которой прогнозируется большое будущее. Это тем более актуально, что историки продолжают спорить: как приблизиться к пониманию существа социальных процессов, как воспроизвести истинные мысли, ценности, чаяния рядовых людей в условиях распространения двоемыслия и самоцензуры? Проблема здесь видится, прежде всего, в неразработанности методической и особенно источниковедческой составляющей поведенческой истории [Журавлев, 2000. С. 36–37].

Историческое действие – это то, что имеет тенденцию к повторению в противоположность событию, несущему черты чрезвычайности и неповторимости [Эмар, 1996. С. 21]. Именно конкретные люди, общаясь ежедневно в повседневной жизни, строят огромную конструкцию, называемую обществом. Пробел в изучении коммуникации попытались восполнить школы символического интеракционизма и феноменологической социологии, для которых атомами социального взаимодействия являются субъекты, их действия и реакции на действия друг друга.

Основу социологии действия (единичный акт взаимодействия) заложил М. Вебер, определив для него два условия: осмысленность и направленность на другого. Он же в рамках своей понимающей социологии разделил социальные действия по степени осмысленности:

• на традиционные, осуществляемые в силу привычки;

• аффективные, направленные эмоциями индивида;

• ценностно-рациональные, в основе которых лежат религиозные, эстетические и этические требования к поведению, независимо от практических последствий этих действий;

• целерациональные, т. е. сознательно направленные на какую-то цель [Вебер, 1990. С. 628].

Т. Парсонс предложил свою схему социального действия, состоящего из взаимодействующих друг с другом в определенной ситуации акторов, мотивации которых определяются тенденцией к «оптимизации удовлетворения», а их отношение к ситуации и друг к другу – еще и опосредующей системой общепринятых символов. При этом Парсонса интересовало, как на действия акторов влияют культурно обоснованные и детерминированные нормы, которые усваиваются в процессе социализации индивида и вырабатывают нужную мотивацию для проигрывания ролей и участия во взаимодействии.

Если Парсонс сосредоточил внимание на механизмах действия социальных норм, то механизм их возникновения описал А. Шюц: из множества часто повторяющихся действий остаются и закрепляются в нормах те, которые приводили к желаемому результату или те, неожиданные последствия которых становились более желательными, чем изначальные. Таким образом, социальное взаимодействие типизируется в нормах, что облегчает повседневную жизнь.

Говоря о повседневности, уместно ставить вопрос о том, кто кого, в конечном счете, «нормировал» – государство повседневную жизнь, или, напротив, инерция традиции и быта меняла саму парадигму власти. Ведь после социальных катаклизмов особенно хочется жить. Поэтому уже в 1920 г. среди богемы наметился характерный интерес к «омоложению организма», а с 1924 г. этим активно увлеклась часть партийных работников. Местная номенклатура к концу 1920-х годов обнаружила навязчивое желание перераспределять, которое в конце 1930-х годов обернулось диким произволом со всевозможными запретами и предписаниями – вплоть до окрашивания домов в определенный цвет [Fitzpatrick, 1999. P. 35]. Принципиально важно, что черты советской повседневности во многом складывались под влиянием местных властей, а не инициатив партии – так было, в частности, с системой продовольственного распределения.

Изучение документов эпохи показывает, что поведенческая норма проявляется через целый ряд факторов, включая демографическое поведение. Так, во многих российских областях после Великой Отечественной войны отмечалась подлинная депопуляция сельской местности. Самую заметную роль в нормализации демографического состава сельского населения сыграла демобилизация Красной Армии, начавшаяся в июне 1945 г. и шедшая до 1948 г. Из примерно 8,5 млн бывших фронтовиков в сельское население влилась почти половина. Демобилизация уже к 1947 г. повысила удельный вес мужчин в возрасте от 16 до 50 лет в российской деревне с 31,5 до 47,5 % в балансе соотношения мужчин и женщин детородного возраста. Однако после 1949 г. число мужчин вновь стало сокращаться, и к 1953 г. уменьшилось почти на 1 млн человек. Хотя с середины 1950-х годов общее число дееспособных мужчин стало понемногу возрастать, при этом количественное превосходство лиц женского пола по основным бракоспособным возрастам даже увеличилось [Вербицкая, 2001. С. 299–301]. Дело в том, что отсутствие высоких требований к качеству рабочей силы и распространенность ручного труда создали благоприятные предпосылки для широкомасштабной миграции из села. Помимо оргнаборов, каналом сокращения населения российской деревни стали различные общественные призывы к молодежи обучаться в системе трудовых резервов (ФЗО, ремесленные и железнодорожные училища). При этом далеко не все миграции носили добровольный характер. Примером вынужденной сезонной миграции могут служить обязанности колхозников по выполнению различных «разнарядок», в частности, в лесной и торфообрабатывающей промышленности. Кроме того, начавшееся во второй половине 1950-х годов сселение жителей «неперспективных» мелких деревень в усадьбы совхозов убедило бывших крестьян-колхозников окончательно покинуть деревню [Там же. С. 309–310, 312].

Ю.М. Лотман отмечал, что «каждый человек в своем поведении не реализует одну какую-либо программу действия, а постоянно осуществляет выбор. Та или иная стратегия поведения диктуется обширным набором социальных ролей. <. > Однако в этом сложном наборе возможностей существовало и некоторое специфическое поведение, особый тип речей, действий и реакций.». Человек может по-разному реагировать на вызовы быта и повседневности, в чем-то он пассивен, а в чем-то поступает вопреки обстоятельствам. Наглядный пример взаимосвязи норм и аномалий советской повседневности – формирование механизмов выживания в голодные годы.

* * *

…не голодом и вымиранием возродится Россия. Это – социологическая истина;

это – нравственная правда.

Петр Струве. Голод

Несколько поколений советских людей воспитывалось на учебниках, которые формировали представление об одной из самых трагических страниц нашей истории как о малозначительном и локальном (Поволжье) эпизоде донэповского периода. Однако география голода обширна – Поволжье, бассейны рек Кама и Урал, Башкирия, юг Украины, Крым, среднее течение Дона, Азербайджан и Армения, часть Казахстана и Западной Сибири. Анализ сводок Центральной комиссии помощи голодающим при ВЦИК (ЦК Помгол) и Американской администрации помощи (АRА) позволяет уточнить, что на территории, пораженной голодом (6 республик, 5 областей, 1 трудовая коммуна, 32 губернии – 22 в России, 5 на Украине и 5 в Киргизии), проживали 69 795,1 тыс. человек, т. е. почти половина жителей страны. Голодало, по современным подсчетам, не менее 26 510,1 тыс. человек [Кристкалн, 1997. С. 63, 66]. Аналогичные цифры (27–28 млн человек) привел в докладе на IX Всероссийском съезде советов М.И. Калинин (см.: [Всероссийский 9-й съезд… 1922. С. 4]).

Причем в ряде регионов пропорции в составе неголодающего и голодающего населения явно сдвинулись в сторону последнего. Например, в Саратовской губернии в июле 1921 г. голодали 69 % населения, а в Самарской на 1 сентября того же года – почти 90 % [Шарошкин, 1995. С. 51]. Самой незащищенной категорией населения оказались дети. По сводкам 23 административно-территориальных единиц, к 1922 г. голодали 6,4 млн детей. На 1 апреля 1922 г. число голодающих детей увеличилось до 8 573 200, а к 1 августа 1922 г. составило 9 893 700 [Бюллетень… 1922. С. 46]. Мартиролог жертв голода и сопутствующих ему болезней не менее впечатляющий. Количество умерших от голода традиционно определяется в 5 млн человек, а по данным профессора И. Курганова, обнародованным в 1970 г. в Нью-Йорке, жертвами голода стали 6 млн человек (см.: [Их называли КР… 1992. С. 6]).

А.И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГе» написал, что «один фильм об этом голоде может быть переосветил бы все, что мы видели и все, что мы знаем о революции и гражданской войне» [1973. Т. 1. Ч. 1–2. Гл. 9]. Не вызывает сомнений, что кинематограф, наряду с художественной литературой, способен чрезвычайно ярко и образно передать весь ужас голодных лет. Немало в этом направлении сделано и современными обществоведами различных направлений, особенно представителями так называемой «тоталитарной» школы. Автор отнюдь не пытается полемизировать с последними; скорее, его научный и человеческий интерес лежит в несколько иной плоскости. Если для сторонников «тоталитарного» направления важно показать, сколько людей умерло в эту тяжелую годину и как (см., например: [Кругов, 1994; Кулешов, 1991; Мельник, 1991; Миронова, Боже, 1994] и др.), то в этой главе проблема поставлена под другим углом – сколько и, главное, как выжило. Очевиден вопрос: какие поведенческие механизмы включаются в экстремальных условиях, чтобы обеспечить выживание основной массы преобладающего сельского населения страны? Думается, данный подход вполне вписывается в рамки более широкой и значимой проблемы витализма – от элементарного выживания индивида до выживания как «момента власти» [Канетти, 1997. С. 245].

Такая постановка проблемы настоятельно требует расширения источниковой базы исследования. И здесь на помощь историку приходят «письма во власть» – нетрадиционный и вторичный для предшествующей историографии источник, – воссоздающие «живую ткань» взаимоотношений «верхов» и «низов», предоставляющие возможность выявить точки соприкосновения их интересов и причины, влияющие на изменение общественного сознания и, главное, поведения. В том обширном и необъятном первичном материале, который осел в архивах, очень сложно вычленить основную линию, могущую консолидировать исходный архивный «полуфабрикат». В данном случае таким центральным звеном всей совокупности общественных отношений может выступать проблема выживания, поскольку стремление выжить служит своеобразной лакмусовой бумажкой, способной «вынести приговор» тому или иному режиму, скоординировать особенности общественного договора.

В преимущественно аграрной стране, какой являлась Советская Россия, именно стремление крестьянина обеспечить свое существование обусловливало его отношения с государственной машиной: крестьяне были убеждены, что государство, изымавшее часть произведенной ими продукции, не должно это делать так, чтобы возникала угроза самому существованию крестьянских хозяйств. Последнее замечание тем более важно, если учитывать несомненный для современников и подавляющего большинства современных исследователей факт искусственного возникновения голода начала 1920-х годов. Не вызывает сомнения заключение Р.И. Сиви о том, что наиболее тяжело голод поражает общества с избыточным населением в деревне. Можно согласиться и с тем, что непосредственной причиной голода обычно становятся два и более неурожайных года подряд (см.: [Современные концепции… 1995. С. 10]), что отнюдь не отрицает роли (причем весьма существенной) субъективных факторов в формировании «рукотворности» голода. Именно его «рукотворность» в значительной мере влияла на поведенческие стереотипы подавляющей массы населения страны.

Забитое и запуганное крестьянство упорно вынашивало моральное несогласие с установленным властями общественным порядком. В приватных беседах крестьяне были весьма откровенными. Вот ряд записей, сделанных в этот период известной собирательницей фольклора С.З. Федорченко: «Так что? Я этот голод за богом числить стану? Нет, брат, я виновных и под землей бы нашел, а они куда поближе, рассчитаемся аккуратно» [Федорченко, 1990. С. 236]. Вот еще вполне прямой вызов «верхам»: «И вот какие-то злыдни голод на нас учинили. Какая тут божья воля, толкуй! Тут наихудшие люди руку приложили. Только напрасно, мы притерпелые, мы не помрем, мы выживем и по-своему повернем, посмотришь» [Там же. С. 235].

К подобным оценкам присоединяются авторы многочисленных писем периода 1920–1922 гг. во властные структуры и большевистским вождям. Последние, особенно анонимные, в большей степени эмоциональны и хлестки, если не сказать – откровенно злы и прямолинейны. Их строки не оставляют властям предержащим никаких иллюзий относительно итогов их «хозяйствования»: «Раньше в тюрьмах кормили лучше, чем при Советской власти» [ГА РФ. Ф. 130. Оп. 4. Д. 247. Л. 64]. Одни при этом «молятся больше и усердней и в молитве находят утешение» [Там же. Д. 287а. Л. 66], другие пытаются найти объяснение сложившейся ситуации. Коммунист А. Чударов из Скопина в письме в ВСНХ от 18 марта 1920 г. характеризует продовольственную политику Советской власти как «политику в неприятельской стране»: «Там, где был недород, мы, не зная его, отбираем последнее». Итог подобной недальновидной политики весьма печален: «Все это привело к тому, что крестьяне в первое за уборкой хлеба время старались есть как можно более, не считаясь с тем, что впоследствии придется голодать, хлеб не жалели и часто прибавляли в корм скоту, стараясь сохранить лишний пуд соломы или сена. Хлеб прятали, и он гнил или поедался мышами. Лишний пуд хлеба старались сбыть спекулянту. В результате с наступлением весны семенного овса у весьма значительной части населения нет, земля останется необсеянной. Само же население к весне осталось уже почти без хлеба и голодает» [РГАЭ. Ф. 3429. Оп. 1. Д. 857. Л. 94–95].

Автор письма не преувеличивает. Уже в июне 1920 г. из Рязанской и Самарской губерний, а также с Украины шли тревожные известия о недороде. В коренных производящих губерниях России урожай был таков, что, за вычетом семян, зерна у крестьян оставалось на 5–6 месяцев потребления. Последствием засухи стало сокращение сбора сена на 60–90 %. Продразверстка 1920 г. столь чувствительно ударила по крестьянским хозяйствам, что крестьяне уже осенью того же года начали есть семенное зерно. Более того, письмо крестьянина И.Н. Федосеева в ЦК РКП(б), датированное 28 июня 1920 г., свидетельствует о том, что крестьяне Ясеневской волости Одоевского уезда Тульской губернии «не хотят возить навоз в поле, а также не хотят пахать землю под озимый посев, надеясь на то, что им не придется обсеять землю за неимением у них семян и таковых получить ниоткуда не придется». Причины подобного пессимизма в том, что «крестьяне уже давно без куска хлеба и страшно голодают и питаются травой, хлеб готовят из жмыха, овсянки с крапивой, щавелем и опилками от дров. Ожидаемого урожая озимого посева совершенно почти нет, а есть только одна белая сухая глинистая земля» [ГА РФ. Ф. 1235. Оп. 55. Д. 12. Л. 97].

К началу октября 1920 г. неурожай был уже общепризнанным фактом, что прослеживается в публикациях центральных газет. В «Известиях» от 1 октября 1920 г. сообщалось о неурожае в Рязанской, Царицынской и Вятской губерниях, а в «Экономической жизни» от 29 октября нарком продовольствия отметил, что начались распродажа скота и его массовое уничтожение. Неудивительно поэтому, что известный агроном Д.Н. Прянишников в «Экономической жизни» от 2 октября прямо предсказывал грядущий неурожай 1921 г., исходя из логической цепочки «мало кормов – мало скота – мало навоза», даже без учета возможной засухи.

Письма с мест наглядно подтверждают эти прогнозы. Так, крестьянин Н.Ф. Кретов в письме председателю ВЦИК М.И. Калинину, написанном в начале лета 1920 г., сообщает, что крестьянами Лебедянского уезда Тамбовской губернии не засеяна яровым посевом в среднем половина подлежащей засеву земли. А другая половина «засеяна кое-чем: картофелем, просом, гречихой, свеклой и т. п. злаками и корнеплодами, которые в данной местности не всегда дают хороший урожай». Причиной незасева была реквизиция у крестьян семенного овса и крайняя истощенность и захудалость лошадей (не более 25–30 % трудоспособных ко времени весенних работ). В таком же плачевном положении находились Ефремовский уезд Тульской губернии и Данковский уезд Рязанской губернии. Были деревни, «совершенно не засеявшие своих полей» [Там же. Оп. 56. Д. 8. Л. 170–171].

Современные исследования продовольственной политики 1918–1920 гг. убедительно показывают, что последняя почти полностью разрушила сельское хозяйство страны и привела к голоду в ряде районов уже в 1920 г. На IX съезде партии Л.Д. Троцкий лаконично подвел итоги Гражданской войны: «Мы разорили страну, чтобы разбить белых». Ситуацию осложнило и то, что 1920 г. не был урожайным.

В.Г. Короленко в письме А.В. Луначарскому в сентябре 1920 г. обвинял большевистское руководство в том, что «увлеченные односторонним разрушением капиталистического строя» они «довели страну до ужасного положения»: «Когда-то в своей книге “В голодный год” я пытался нарисовать то мрачное состояние, к которому вело самодержавие: огромные области хлебной России голодали, и голодовки усиливались. Теперь гораздо хуже, голодом поражена вся Россия, начиная со столиц, где были случаи голодной смерти на улицах» (цит. по: [Негретов, 1990. С. 255]).

Первые тревожные сведения о грядущем неурожае советские власти обнародовали только в середине июня 1921 г. (см. выступление В.И. Ленина на Всероссийском продовольственном совещании: [Экономическая жизнь, 1921. 17 июня]), хотя суррогаты пошли в ход уже весной того же года. Вождь пролетариата отделался шуточками о «товарище-неурожае», но одновременно в «Известиях» был напечатан веселый фельетон «Товарищ-урожай», в котором «товарищ-урожай» 1921 г. противопоставлялся «господам-урожаям» прежних лет. В то время как советское правительство делало вид, что голода нет и продолжало утверждать, что «нулевой урожай в Поволжье компенсирует прекрасный урожай на Украине» [Правда, 1921. 22 июля], было очевидно, что достаточно любого толчка, чтобы вызвать всеобщую катастрофу. Таким толчком стала летняя засуха 1921 г., усугубившая бедствие и придавшая голоду небывалые размеры.

Очевидно, что современный дискурс в социальной истории должен быть направлен, прежде всего, на исследование того, как люди «на собственной шкуре» испытывают тот или иной исторический опыт, на выяснение их собственных, не замутненных опосредующими звеньями взглядов на события. В начале августа 1921 г. В.Г. Короленко получил письмо от А.М. Горького с предложением написать обращение к Европе о помощи голодающей России. Приняв это предложение, 9 августа он пишет Горькому: «С этих пор у меня нет покоя. Это письмо я пишу среди бессонной ночи. Прежде всего, у меня нет цифровых данных… При писании “Голодного года” я располагал бытовым материалом, который сам же собирал на месте. Положим, этот бытовой материал теснится в голову и не дает мне покоя по ночам. Но… подойдет ли он?» (цит. по: [Негретов, 1990. С. 213]).

Сегодня мы с полным основанием можем сказать, что не только подойдет в качестве иллюстративного материала, но и позволит посмотреть на проблему голода под нетрадиционным для предшествовавшей историографии углом зрения на взаимосвязь нормы и аномалии. Думается, что главной составляющей голода является страх, объясняющий многие особенности технической, социальной и моральной организации крестьянского общества. Ужасы голода 1921–1922 гг. стали определяющими для сознания людей 1920-х годов: печальный опыт голода оказался «встроенным» в тело нации. Страх перед голодом и его последствиями повлиял на различные стороны жизни деревни и города, сформировал у российского обывателя устойчивые поведенческие стереотипы, в числе которых П.А. Сорокин выделял зависимость интереса широких масс населения к социалистической идеологии от пищетаксиса (подробнее об этом см.: [Сорокин, 1922]).

Действительно, для всегда недоедающего социума стремление к равенству приобрело силу религиозного чувства, которое можно рассматривать как часть более широкой проблемы поиска стабильности [Современные концепции… 1995. С. 18, 27]. Но последнее утверждение требует уточнения с поправкой на катастрофический характер «недоедания». Если рассматривать голод как «наиболее острое социальное бедствие, связанное с отсутствием необходимого минимума питания…» [Книга, 1997. С. 21], следует признать, что такое отсутствие определяется сочетанием различных природных и социальных компонент экстремального порядка. Поэтому вполне можно говорить об использовании ресурсов как социальной составляющей среды для стабилизации системы «крестьянский двор» (например, миграция в другие местности), а также ресурсов, предоставляемых природной составляющей окружающей среды (так называемый «голодный хлеб»). Данный вопрос специально освещен в ст.: [Волостнов, 1998].

Одну из наиболее удачных попыток определения поведенческих стереотипов крестьянского менталитета во время голода предпринял В.В. Кондрашин, который вполне обоснованно заметил, что эти стереотипы не всегда гуманны, но глубоко рациональны, так как направлены на выживание наиболее дееспособных к продолжению хозяйственной деятельности [Кондрашин, 1996. С. 121–122]. Это, в целом верное, замечание требует все же ряда уточнений. Так, в предложенную исследователем схему слабо вписывается деятельность крестьянских комитетов взаимопомощи с их стремлением поддержать, прежде всего, самые незащищенные слои. Здесь, скорее, ближе к истине те исследователи, которые подчеркивают, что «выживание слабейших» освящено общественным мнением. Более того, руководствуясь этикой выживания, крестьяне ожидали от государства примерно такого же к себе отношения [Современные концепции… 1992. С. 7]. Население же мордовских селений, например, топило своих детей в Волге не для того, чтобы едоков стало меньше, а потому, что «сердце не вмещало голодного писка и зрелища мучительной смерти маленьких существ» [Львов, 1921. С. 23].

На практике поведенческие стереотипы и стереотипы принятия решений, означающие на деле выбор одной из поведенческих альтернатив, определялись сложным переплетением доминирующих потребностей, архетипов коллективного бессознательного, а также иерархией базовых ценностей и детерминированной последними системой мотиваций. Традиционно перед лицом всемогущего и беспощадного «царя-голода» трудоспособные мужчины покидали голодающие семьи и уходили на поиски заработков и продовольствия в районы, не пораженные голодом. Реалии Гражданской войны и военного коммунизма породили, помимо этого, массовое мешочничество. Например, «соляной» пассажирский поезд вез из Саратова в Москву отпускников и командированных с мешками соли, ее меняли на московских базарах: за каждые 1,5 пуда соли – 1 пуд муки [Экономическая жизнь, 1921. 29 июля]. Самарцы ехали с севера в Сибирь, южнее – в Туркестан, саратовцы – на Кубань и на Украину и т. д., сообщала газета «Правда» летом 1921 г. [5 августа]. Власти же подобные действия не поощряли, о чем свидетельствуют отложенные в архивах крестьянские жалобы на то, что на местах не дают удостоверений для проезда по железной дороге за покупкой хлеба. Тех же, кто правдами и неправдами добился выдачи таких удостоверений, в дороге ожидали заградительные отряды, которые отбирали купленный или выменянный на вещи хлеб [ГА РФ. Ф. 1235. Оп. 55. Д. 12. Л. 97—98об.].

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации