Автор книги: Алексей Вдовин
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Но все эти поездки не шли ни в какое сравнение с «голодной» миграцией населения. Более или менее правдоподобную картину последней, наряду с «письмами во власть», помогают воссоздать материалы официальной печати и Бюллетеня ВК Помгол. «Голодное» переселение уже к 1920 г. дало, по официальным данным, около 600 тыс. переселенцев [Экономическая жизнь, 1921. 27 июля]. Немцы-колонисты Поволжья стали бросать свои деревни еще зимой 1920/1921 гг., и к маю 1921 г. таких насчитывалось до 40 % [Известия, 1921. 27 июля]. Автономная область немцев Поволжья сильно опустела: население частично уехало в Германию, частично ушло на юг – на Украину. «Неурожай – это не главное, мы боимся непосильного продналога», – вот что говорили колонисты, спешно покидая свои деревни [Помощь… 1921. 16 августа. С. 4]. О крестьянской предусмотрительности свидетельствует и письмо крестьянина из относительно благополучной Тульской губернии И.Н. Федосеева в ЦК партии от 28 июня 1920 г.: «Много крестьян желает переселиться из своей местности в хлебородные места: как в Украину, так и Сибирь. Около 8 семей уже получили себе пропуска и отправились на переселение в Донскую область, а имущество свое продали оставшимся крестьянам» [ГА РФ. Ф. 1235. Оп. 55. Д. 12. Л. 98об.].
«Тяжелая поступь» голода летом 1921 г. резко увеличила масштабы переселения, сделала карту миграций еще более пестрой и придала переселению характер массового бегства. «Население стихийно бросает деревни, бредет в города, где медленно умирает на скудных подаяниях и уличных отбросах; родители бросают детей на произвол судьбы», – сообщали из Уфимской губернии. Массовый характер приобрело бегство в Туркестанский край, Фергану и Сибирь из деревень Самарской губернии [Помощь… 1921. 16 августа. С. 4]. Информацию о бегстве крестьян можно найти и в советской прессе. Например, «Продовольственная газета» от 4 августа 1921 г. (№ 112) сообщала, что крестьяне отчасти едут к землякам в Азию и в Сибирь, отчасти – «куда глаза глядят». В.Г. Короленко лично наблюдал, как на Украину «слепо бегут толпы голодных людей, причем отцы семей, курские и рязанские мужики, за неимение скота сами впрягаются в оглобли и тащат телеги с детьми и скарбом… картина выходит более поразительная, чем все, что мне приходилось отмечать в голодном году…» (цит. по: [Негретов, 1990. С. 255]).
Почти в каждом сообщении из уездов содержались сведения о массовой миграции населения: жители заколачивали дома, оставляли несжатые полосы, с которых нечего ожидать, распродавали за бесценок скот и бежали «не зная куда». Хозяйства при этом продавали за бесценок: осенью 1921 г. хозяйство можно было купить за 2–3 пуда муки, чем пользовались спекулянты и темные дельцы. Надо было получать разрешение на переезд, но многие, не дождавшись его, уезжали без пропусков. Значительная часть записавшихся на переселение, проев последние сбережения в ожидании отправки, возвращались «умирать голодной смертью к себе на родину в разоренное хозяйство». Другие оставались ждать на пристанях назначения на любые работы и ради получения хлеба были готовы ехать куда угодно [Милов, 1921. С. 9; Уроки голода… 1992. С. 79]. Нередко главным мотивом бесцельного ожидания становилась безысходность. Так, при проезде немцев-колонистов через Саратов около 10 тыс. наиболее слабых из них остались умирать в старых бараках на берегу Волги [Помощь… 1921. 16 августа. С. 4]. И такие случаи не исключение.
Выезжали преимущественно молодые хозяева, вновь построившиеся, у которых меньше было всякого «обзаведения», но иногда перспектива голодной смерти поднимала с насиженных мест целые селения. О массовости подобных переселений (а точнее – бегства) свидетельствуют исследования миграционных потоков начала 1920-х годов: нетипичное включение районов Поволжья в общую структуру миграции объясняется последствиями голода в этом регионе, вызвавшего массовую миграцию («Спасайся, кто может!») поволжских крестьян на Северный Кавказ [Бородкин, Максимов, 1993. С. 126, 141].
5 июля в «Известиях» (№ 144) нарком здравоохранения Н.А. Семашко наконец признал, что «голодающее население Поволжья лавиной двинулось на юг, сея на пути заразу и смерть». Неудивительно, что «великий исход» в глазах обывателей относительно благополучных губерний Центра России, застигнутых врасплох этой волной, нередко принимал гротескные формы, совершенно в духе картин Иеронима Босха: «По улицам Владимира проезжает за один день до 50 кибиток, влекомых подобием лошадей, превратившихся в живые скелеты» [Помощь… 1921. 16 августа. С. 2]. Перед нами – свидетельство очевидца: «В благополучных местностях юных гостей из голодных губерний встречали не слишком ласково. Так, например… в Боровичах Новгородской губернии эвакуированных подростков отдавали отдельным крестьянам на прокормление. Крестьяне выхватывали более рослых мальчиков и девочек и превращали их в батраков и нянек» [Поссе, 1993. С. 296]. Столь уязвимое положение переселенцев было вызвано зачастую неопределенностью их статуса. Дело в том, что переселенцы, которые ехали с регистрационными документами местных исполкомов, получали в дороге хотя бы крохи продовольствия, тогда как те, кто не имел документов, не получали ничего. Большинство же переселенцев предпочитало не регистрироваться, потому что ходили слухи, что их везут в Сибирь на принудительные работы. Власть и население пожинали плоды эпохи военного коммунизма.
Спешно распродавали скот и имущество (швейные машины, сепараторы, сбрую и т. п.) и те, кто оставался на месте, в целях получения хоть каких-то денег на покупку хлеба. Весьма яркую зарисовку станционного быта находим в путевых заметках командированного летом 1921 г. в Казань статистика Г. Милова, который пишет, что на станциях местное население или продает фрукты, овощи, молоко, яйца, мясо и предлагает обменять их на хлеб, или «пасмурно смотрит на пришедший поезд». Приволжское население занималось рыбной ловлей и имело огороды и сады, которые весной спасали до изнеможения, поливая огороды раз в день, а сады – через несколько дней, выливая под каждое дерево по 25 ведер воды. Но при том, что все продукты, кроме хлеба, стоили относительно дешево, много было голодных и просящих «хлебца» (нередко просили хотя бы помоев).
Подавляющую массу нищих составляли женщины, старики и дети. О ценовой диспропорции свидетельствуют приводимые Миловым цены на рынках Казани: если говядина стоила 2,5 тыс. руб. за фунт, баранина и свинина – 3–4, рыба – 1–4, то хлеб – 3,3–4 тыс. руб. за фунт, а за муку приходится платить 150–200 тыс. руб. за пуд. Самыми дешевыми были огурцы – за десяток просили всего 500 руб. [Милов, 1921. С. 5–6].
Но у населения (особенно у сельского) не было денег, несмотря на продажу и массовый убой скота. С одной стороны, дойных коров и рабочих лошадей продавали или резали в последнюю очередь. При этом, чтобы не оставлять детей без молока, старались купить у татар козу взамен зарезанной коровы. С другой стороны, при низких ценах на скот (козу и овцу можно купить за 1 пуд муки, в лучшем случае за 15–20 фунтов, лошадь и корову – за 3–5 пудов муки), да еще и постоянно падавших (например, в Самарской губернии почти все лето корова стоила 70 тыс. руб., а в августе ее цена упала до 15 тыс. руб.) [Правда, 1921. 5 августа], выгоднее было съесть их самим (пока было, что есть).
Засуха усугубила и без того бедственное положение деревни. Резкое сокращение привычной для человека пищи толкало его на поиск и употребление в пищу суррогатов – вынужденной замены традиционных продуктов питания. Отдельные суррогаты хлеба выглядели вполне съедобно, например, «мука из ильмовой коры, хлеб из которой довольно вкусен, но с трудом проглатывается, так как мука волокниста, и, конечно, совершенно не питателен» [Милов, 1921. С. 10]. Аналогичным было впечатление М. Осоргина: «Из голодных мест привезли образцы голодного хлеба: лепешки, коржи, муку. <…> Хлеб “середняка” наполовину из несеянного овса, наполовину все же из какой-то настоящей муки; хлеб “бедняка” неизвестно почему носит кличку хлеба. Это кирпичик земли с конским щавелем или лепешка из молотой липовой древесины. Страшен на вид хлеб из корней лесных растений. <…> Много страшнее лепешка из какого-то желтого, как персидский порошок, сухого месива. <…> Одноцветен, хоть и неказист, зеленый хлеб из листвы липы…» [Осоргин, 1921. С. 1]. Неизменной составной частью «голодного хлеба» была серая «питательная глина», главным достоинством которой считалось то, что она размазывалась на языке черной безвкусной массой и не хрустела на зубах. Корреспондент из Казани сообщал, что «в пищу теперь не только взрослыми, но и детьми употребляются: липовая и ольховая кора, желуди, травы, дикий лук, щавель и т. п. Стоимость желудовой муки доходит до 80 тыс. рублей за пуд» [Правда, 1921. 15 июля].
О многообразии суррогатов, использованных голодающими для приготовления «хлеба», свидетельствуют записи, составленные по горячим следам очевидцами этих страшных событий. Компоненты хлеба поделены на несколько групп:
1) несъедобные части культурных растений: мякина различных хлебных злаков, льняные жмыхи и льняная мякина;
2) полевые и луговые травы: лебеда, семена свербяги, конский щавель, семена тамельчука, корни пестреца и куфелки, семена различных сорных трав, собираемых с хлебами;
3) деревья и кустарники: ягоды черемухи, листья и древесина липы; дубовая кора и желуди, ильмовая кора, березовый цвет и кора, листья клена, цветы орешника;
4) минералы: «съедобная глина» [Помощь… 1921. 29 августа. С. 1].
Столь широкий спектр суррогатов свидетельствует не только об отчаянном положении людей, но и об определенной, передаваемой из поколения в поколение традиции изготовления «голодного» хлеба. Однако реалии голода начала 1920-х годов означали резкий разрыв с предыдущей традицией. Например, шесть десятков наименований суррогатов, употреблявшихся в пищу голодавшим населением Челябинской области (в том числе озерная тина, мох, ил со дна озера и кожа коровы), совсем не напоминали хлеб. В пищу шли даже заготовленные для скота веники из липы. Широко известная лебеда на этом фоне выглядела деликатесом, тем более что продавалась по 40–60 руб. за пуд. Татары, на чьей земле оказалась «съедобная глина», сделали ее предметом торговли.
Желудок к голоду подготавливался постепенно: сначала вместо хлеба шла лапша и крупно нарезанные и сваренные куски хлеба, затем – овсянка, болтушка из муки, картофель и только потом – разные суррогаты (березовые сережки, арбузные корки, стебли подсолнухов, льняная мякина, дубовая кора, шелуха подсолнечных семян, солома с крыш, опилки и проч.), из которых делалась затируха. Сырые кожи пускали на студень.
Но суррогатов не хватало, и население ело собак, кошек и даже падший от сибирской язвы и ранее зарытый скот. Вот свидетельство очевидца: «Одни перестали есть мясо, другие, ошалевшие от голода, пристрастились к падали. Отупевшие голодные иногда жрали падаль даже тогда, когда могли получить кусок хлеба или тарелку супа. Это был своего рода психоз. Сидит женщина и тупо грызет дохлого котенка, даже не содрав с него шкурки; сидит мужик и так же тупо грызет дохлую, не ощипанную курицу» [Поссе, 1993. С. 295–296]. Но нередко и падаль была не по карману: «Мясо дохлых лошадей и другого скота продается на рынке по 150 тысяч фунт», – свидетельствует челябинская газета «Советская правда» (цит. по: [Миронова, Боже, 1994. С. 10]). «Известия Самарского губернского союза потребобществ» сообщали о факте настоящей войны между крестьянами с. Старобелогорки Бузулукского уезда, вспыхнувшей 25 ноября 1921 г. из-за трупа собаки. В этом же селе был поставлен своеобразный рекорд: некто П. Чернышев съел 20 кошек и 15 собак [Голод… 1922. С. 45].
В силу вышесказанного не удивляют массовые случаи воровства продуктов, скота у соседей и в других селах, открытого грабежа, разгрома ссыпных пунктов и мельниц. Нехватка продовольствия и суррогатов привела к волне преступности, которую не могли остановить никакие репрессивные меры. «Лучше всего живется всякого рода грабителям. И это естественно… Докажите же, что вооруженному человеку (чего-чего, а оружия в стране хватало. – И.О.) легче умереть с голоду, воздерживаясь от грабежа человека безоружного», – так объяснял существовавший беспредел В.Г. Короленко (цит. по: [Негретов, 1990. С. 261]). Справедливости ради следует заметить, что ситуацию усугубляли не только бытовое воровство (было немало людей, симулировавших кражу, чтобы попасть на даровые хлеба) и рыскавшие по лесам бандитские шайки. Нередко произвол освящался постановлениями местных советов, опиравшихся на местные голодные гарнизоны. «Известия» 13 июля 1921 г. сообщали, что местные власти нередко захватывали продовольственные эшелоны или отцепляли вагоны с продовольствием.
Именно этим был вызван к жизни декрет о сопровождении поездов военной охраной. Согласно декрету ВЦИК «О перевозке продовольственных грузов в местности, объявленные голодающими» «голодгрузы» должны были адресоваться только губернским комиссиям Помгола и приниматься без ограничений. Перевозка их считалась экстренной и производилась в сопровождении охраны – контрольно-транспортных пятерок [Собрание узаконений… 1922]. Но и это не помогало. Прибывший в порт груз, предназначенный голодающим местностям, сначала расхищался голодными грузчиками, а затем самообеспечивались прибывшие для охраны продовольствия войска [Линский, 1921. С. 37–38].
При явном попустительстве местных чиновников голод порождал массовую проституцию среди женщин и открытие тайных притонов. Появились аферисты, которые, называясь инженерами или агентами, нанимали крестьян на работы, обирали их и уезжали с награбленным. Местные власти не особо активно боролись с голодом, возлагая все надежды на Центр. Особоуполномоченный Совета труда и обороны по топливу докладывал 8 июля 1921 г., что руководство Самары «за исключением времени, которое они проводят на даче, идут в работе в сторону наименьшего сопротивления. Губисполком заседает и разговаривает, Губчека ищет виноватых, Парткомы силятся организовать субботники, но нет людей и хлеба, кооперативы бумаги пишут, Профсоюзы мечутся и кричат до хрипоты» [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 65. Д. 228. Л. 26об. – 27об.].
Тем не менее жители голодающих областей традиционно продолжали надеяться на помощь со стороны государства и предпринимали действия, направленные на ее получение. В данном ряду можно рассматривать как толпы просящих у сельсоветов и волостных правлений, так и приговоры сельских сходов в вышестоящие органы (в том числе в Помгол) с просьбами об оказании «допомоги». Нередко жители просили помочь им хотя бы засеяться, если нельзя было помочь прокормиться. При этом крестьяне обещали отплатить сторицей за помощь. О равнодушной реакции чиновников пишет М.И. Калинину землемер У. Фомин: «Население думало, что в его несчастье Власть принимает живое участие, а в конечном итоге это как будто делалось для очистки канцелярской совести, ничему не помогло и ни к чему не привело. Население столкнулось с горькой действительностью» [ГА РФ. Ф. 1235. Оп. 98. Д. 2. Л. Ш-114об.].
Очень ярко запечатлелась в памяти мемуариста «столица голода» Самара, в которой «нэп нагло бросался в глаза. Гастрономические и кондитерские магазины торговали недурно, виноторговля – превосходно. В театрах столичные гастролеры делали полные сборы. Сознательные граждане играли в карты, писали стихи и танцевали, танцевали до утра и до упаду» [Поссе, 1993. С. 298]. Что тогда говорить о Москве, где в самый разгар голода в Поволжье, по свидетельству очевидцев, работало много столовых и кафе, которые не вмещали «всех желающих пообедать, выпить кофе или посидеть в уютной обстановке». На этом фоне известия из голодающих районов казались «настолько плохими, и район намечающегося бедствия оказывался таким обширным, что известия эти казались недостоверными и невероятными» [Милов, 1921. С. 2, 3]. Пожертвования поступали в основном в денежной форме, да и то, как писал Владимир Маяковский:
В «Ампирах» морщатся
Или дадут
Тридцатирублевку,
Вышедшую из употребления в 18 году.
Срабатывал некий «закон» удаленности от эпицентра голода: чем дальше (особенно это относилось к крупным городам), тем больше чужая боль и беда воспринималась как абстрактная величина. С другой стороны, имелось вполне прагматическое объяснение подобному отношению. Например, в Ярославской, Вологодской и Костромской губерниях продналог на 1921 г. оказался гораздо тяжелее прошлогодней разверстки. Желание жертвовать и помочь голодающим было, но оставшееся после сбора продналога не давало такой возможности. Люди опасались, что собранный налог будет вывезен из губернии и они сами в конце концов будут голодать [Помощь… 1921. 29 августа. С. 2]. Было бессильно помочь и население городов, в которых с мая была прекращена выдача гражданского пайка. Не оправдывались надежды и на «безграничные» возможности Сибири и Туркестана.
Создание Помгола следует рассматривать именно как советскую реакцию: возникла проблема – под нее создается очередная «бюрократия» вместо живого дела. Столовые открыли, но кормить в них было нечем. Неизвестный автор из г. Дедова писал знакомому в октябре 1922 г.: «Столовых открыто очень много и Арой (ARA. – И.О.), и обществом Красного Креста, и Советские, но толку очень мало. Все это идет по желудкам и карманам тех, кто близко стоит у котла и склада продуктов» [ГА РФ. Ф. 1064. Оп. 1. Д. 182. Л. 131–132]. Несмотря на довольно высокую оценку работы местных помголов, А.М. Кристкалн на примере Архангельской и Воронежской губерний показал, что неразбериха и произвол в работе этих органов часто становились причиной голодных выступлений [Кристкалн, 1997. С. 116–117, 120–121]. Вот еще одно свидетельство очевидца, направленного ЦК Помгола в голодающие местности: «Поехал я во врачебно-питательном поезде, или так называемом “Пите”, который вез несколько вагонов продуктов и оборудование для устройства питательного пункта на границе Самарской и Уфимской губерний. <…> “Пит” стоял, продукты портились, служебный персонал (начальник, лекпом, сестры милосердия и т. д.) от безделья и скуки ставили в вагоне-столовой пьесы Чехова, а голодающие голодали – на то они и голодающие, чтобы голодать» [Поссе, 1993. С. 293–294]. Последняя фраза претендует на то, чтобы стать хрестоматийной.
В условиях, когда надежды на помощь власти таяли как дым (например, в Пермскую губернию единственный пароход с продовольствием и медикаментами был отправлен только в октябре 1921 г., а в Казанскую помощь из Москвы пришла только к лету 1922 г., когда появилась зелень) [Звезда, 1921. 3 октября; Фролов, 1999. С. 28], включались традиционные механизмы крестьянской взаимопомощи, в основе которых лежал принцип моральной экономики, т. е. выживание слабейших было освящено общественным мнением деревни. Думается, что помимо здорового крестьянского прагматизма и связанного с этим «эффекта Кулибина» – например, маленьких детей обманывали, не открывая днем ставни, как будто была ночь (см.: [Современные концепции… 1995. С. 19; 1996. С. 150; Сокращенная стенограмма… 1996. С. 409–410]), весьма своеобразно проявившихся в экстремальных условиях голодных лет, следует учитывать индивидуальные, личностные ценностные ориентации и побудительные мотивы крестьян. Ведь нередко прагматизм, основанный в большей степени на интересах, нежели на базовых ценностях, демонстрировал примеры поведения крестьян по принципу «сытый голодного не разумеет». Перед нами весьма характерный для того периода диалог, записанный В.А. Поссе [1993. С. 295]:
«– Много у вас в деревне голодающих? – спросили мы у здоровой бабы, продававшей молоко по 600.000 руб. за крынку.
– Да с сотню наберется.
– А остальные сыты?
– Остальные сыты.
– Что же вы, сытые не поможете голодающим?..
– А зачем помогать? Чтоб самим без хлеба остаться?»
Заведующий отделом агитации и пропаганды Кушкинского комитета Компартии Туркестана некто И.Е. Иванов, приехавший в родную деревню Бор Тверской губернии в начале 1922 г., был поражен повсеместным пьянством: «В данное время почти в каждом дворе делают самогонку, и пьяные рожи наслаждаются, а за 1000 верст в Поволжье умирают сотнями, тысячами от голода дети, старики, все население» [ГА РФ. Ф. 1064. Оп. 1. Д. 182. Л. 46—46об.].
Но далеко не все черствели и зверели в этот период. Крестьяне, пережившие тяжелую годину, вспоминали: «На голоде мы всех жалели. Мы не в избытках, да как глянешь настоящего голодающего: как по нем водяные подушки опухлые, из десны гной, как он глух – слеп, недвижим, – последним поделишься» [Федорченко, 1990. С. 234]. Одной из форм выживания стали крестьянские комитеты общественной взаимопомощи (ККОВы), образованные декретом от 14 мая 1921 г. Последние организовывали в голодающих районах при завозе продуктов (если таковые имелись) в столовые и следили за справедливым распределением продуктов, проводили учет голодающих и обязательное «самообложение» (до чего же выразителен русский язык!) более зажиточных соседей. Другими словами, у кулаков в ряде регионов конфисковывали хлеб и скот, а на юге проводили «самообложение» таких хозяйств овощами, фруктами и другими продуктами. В голодных районах мельницы обязывали к бесплатной переработке суррогатов, а жителей ряда районов облагали 25 %-ными отчислениями от заработка. Кроме того, ККОВы организовывали экспедиции в более благополучные губернии, способствовали открытию детдомов, убежищ для голодающих, пытались организовать субботники и фонды для борьбы с голодом.
В благополучных губерниях комитеты сосредоточились на организации помощи: например, Московская губерния кормила голодающих чувашей, к Витебской были приписаны немцы Поволжья. Так, решением от 16 января 1922 г. Витебский губернский съезд ККОВов обязал всех граждан внести продукты из расчета, что 10 трудоспособных кормят одного голодного по норме 30 фунтов хлеба и 6 фунтов приварка в месяц, и фураж из расчета 20 фунтов сена или соломы с десятины. Петровский комитет Ставропольской губернии отобрал вино у зажиточных граждан, не имевших патента, а на вырученные от продажи спиртного деньги купил продукты для голодающих [Голод… 1922. С. 95–96]. Еще одной формой помощи стало принятие детей на иждивение, хотя при этом, как говорилось выше, иногда руководствовались отнюдь не бескорыстными мотивами.
Весной крестьяне выходили в поле – «Помирать собирайся, но хлеб сей». Однако всему есть предел – и семенам, и человеческим силам. Уполномоченный Помгола г. Пугачева докладывал 15 января 1922 г. председателю Самарского губкома В.А. Антонову-Овсеенко, что если прошлой весной большинство крестьян предпочитало, умирая от голода, не резать скот, чтобы весной хоть что-то посеять, и так же поступало с зерном осенью, то «сейчас махнули рукой на будущее» [Уроки голода… 1992. С. 95]. Люди стали, с одной стороны, злыми и безжалостными («После голода своего настоящего… жалость я потерял, в людях одну пакость вижу, даже и семью хоть бы за дверь. Да и сам себе не мил» [Федорченко, 1990. С. 236]), а с другой – равнодушными и безучастными. Даже участившиеся случаи самосуда над ворами (подписывали «приговор» всем миром) объясняются не столько жестокостью, сколько безразличным отношением к жизни.
Но голод не только усиливает апатию и индифферентность, но также, по наблюдению П.А. Сорокина, совершившего поездку по охваченным голодом местам и потрясенного открывшейся ему апокалипсической картиной, подавляет инстинкт самосохранения (феномен массовых самоубийств), репрессирует «пищеварительный инстинкт», деформирует психосоциальное «я» индивида: верования, убеждения и нравственные воззрения [Сорокин, 1992. С. 293; Социологос, 1991. С. 467]. Действительно, никогда в дореволюционное время голод не сопровождался такими разрушающими саму человеческую природу явлениями, когда человек был вынужден переступать грань между собой и животным. Автор сознательно вывел проблему трупоедства и людоедства за рамки проблемы витализма, так как, по его мнению, достаточно распространенные факты каннибализма лежат скорее в сфере психопатологии и криминализации, нежели определяют императив личного (а тем более коллективного) выживания, не сводимого к чистой физиологии. Чем, как не психическим сдвигом, можно объяснить поведение женщины с детьми, вцепившихся с диким воем в наполовину съеденный труп умершего от голода мужа и отца, крича: «Не отдадим, съедим сами, он наш собственный, этого у нас никто не имеет права отобрать» [Уроки голода… 1992. С. 100].
Многие выжившие продолжали сопротивляться окончательному нравственному падению. В с. Аккирееве (Татарстан) двоих людоедов закопали живьем, а в Кутеме мужа и жену – людоедов – расстреляли без суда [Фролов, 1999. С. 31]. Местные же власти не спешили бороться с этими ужасающими явлениями. Только в апреле 1922 г. руководство Башкирии было вынуждено принять специальное постановление «О людоедстве», направленное на борьбу с трупоедством и людоедством, а также на пресечение торговли человеческим мясом [Рассказов, 1993. С. 10].
Тем не менее для потерявшего человеческий облик и нравственные ориентиры существа (язык не поворачивается выговорить слово «человек») каннибализм виделся реальной альтернативой голодной смерти. В большей степени было распространено поедание трупов, которые похищали из сараев, где их складировали перед захоронением, что в глазах каннибалов, видимо, уравнивало человека и животного – «перед смертью все равны». В с. Пестравка Пугачевского уезда людоедки признались, «что они до этого ели трупы людей, которые, по их словам, по вкусу одинаковы с поросятиной» [Уроки голода… 1992. С. 99]. Однако стало рискованным и пешее передвижение (особенно в одиночку): не было гарантии, что не зарежут или не съедят в дороге или на ночлеге в каком-нибудь селе. Так как власти почти самоустранились от борьбы с этими явлениями, население предпочитало думать о безопасности самостоятельно, с наступлением темноты наглухо запираясь в домах. В зимние дни 1921/1922 гг. немало беженцев замерзло по этой причине, не найдя ночлега.
В июне 1922 г. в городах и деревнях при каждой встрече говорили об ожидавшемся хорошем урожае. Страна оживала; свидетельством тому – письмо возвращавшихся на родину согласно декрету об амнистии казаков-беженцев к землякам за границу, датированное 1 июля 1922 г.: «…Дорогие станичники… будет вам кто напевать, что там хлеба нет… не верьте никому… а дорогой будут Вам напевать поляки, куда Вы едете, в России людей едят, но никому не верьте. Были бы деньги, чего угодно купишь на базаре и что хочешь» [ГА РФ. Ф. 6107. Оп. 1. Д. 231. Л. 3]. Да и на местах крестьянские высказывания дышали оптимизмом: «Одного царя сбросили, так и голод-царь у нас не засидится. Уж такая наша порода, бесцаревая» [Федорченко, 1990. С. 236].
Но не везде были столь оптимистические ожидания. Перед нами письмо неизвестного автора знакомому, датированное октябрем 1922 г.: «Хлеба посеяли очень мало, почти что ничего. Пшеница и другие хлеба распределялись между партийными и стоящими на ответственных постах, которые на эти семена накупили себе дома и разную роскошь. Посеяли конечно очень мало. Почему это так делалось, это для нас не известно. Крестьяне живут в тяжелом положении. Да и, можно сказать, все поумирали. <…> Смертность не приостановилась. <…> Истощенные, бледные, вялые бродят по улице и просят хлеба. Детей бросали на произвол судьбы среди улиц» [ГА РФ. Ф. 1064. Оп. 1. Д. 182. Л. 131–132]. Далеко не все дождались «товарища-урожая».
Только влияние ряда факторов (иностранная помощь, благоприятные погодные условия, изменение продовольственной политики и т. д.) привело к 1923 г. к определенному улучшению положения в продовольственной сфере. Впрочем, далеко не везде. Например, в Астраханской губернии последствия голода были преодолены только к середине 1920-х годов, но домашнее питание отличалось однообразием: хлеб, картофель, капуста и лук, в меньшей степени – крупы, мясо и рыба [Корноухова, 2004. С. 71–72]. Уровень потребления продуктов питания в Астраханском регионе и в 1930-е годы был ниже, чем в центральных районах: в 1939 г. первое место в рационе астраханцев занимал хлеб [Там же. С. 76].
Голод ослабил жизнеспособность выживших, резко изменил психику и поведение граждан страны, особенно молодого поколения: произошла нравственная и социальная деградация, проявившаяся в росте преступности, вымогательства и взяточничества [Сорокин, 1992. С. 48–49]. У «детей осады» (названных по аналогии с детьми, пережившими парижскую осаду и голод 1870–1871 гг.) – потомков переживших голод – в большей степени, чем у их родителей, нарушился традиционный механизм выживания в экстремальных условиях, основанный на крестьянской взаимопомощи (пример тому – голод 1932–1933 гг.). Другие же способы коллективного и индивидуального выживания – обращения во властные структуры с просьбами о «допомоге» и попрошайничество, отход на заработки и мешочничество, массовая миграция и распродажа имущества, употребление суррогатов и падали, разгром ссыпных пунктов и мельниц и нападения на «голодгрузы» – в условиях массового голода и жесткой правительственной политики оказывались малоэффективными. Более того, голодные годы сломили дух нации, сделав ее неспособной к сопротивлению режиму, а последнее качество выступает неотъемлемой частью повседневного выживания.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?